Вернуться к А.Г. Головачёва, В.В. Гульченко. От «Лешего» к «Дяде Ване»

А.П. Кузичева. Так когда же был написан «Дядя Ваня»?

Этот вопрос, вынесенный много лет назад в заголовок статьи, превратился со временем в один из «вечных» вопросов отечественного чеховедения1. Им задавались в начале прошлого века, и не было ни одного десятилетия, когда бы его не ставили в очередной раз.

За минувшее время сложилось несколько версий, адресующих к двум датам с уточнениями внутри каждой из них.

1890 год: «не ранее апреля»2; октябрь—ноябрь этого же года3.

1896 год: июль, после завершения «Чайки»4; август—сентябрь, до премьеры «Чайки» на сцене Александринского театра5; вторая половина 1896 года6.

Некоторые исследователи предпочитают осторожные датировки: «середина 1890-х гг.»7; «1890-е гг.»; или самую неуловимую: «не знаем точно»8.

Все датировки обосновываются авторами ссылками на чеховские письма, записные книжки, дневниковые записи, на чеховский почерк в разное время.

Разнообразно толкование связи между пьесой «Леший» (1889) и «Дядя Ваня», а также мотивов превращения одной пьесы в другую. Для некоторых исследователей вне сомнений — «коренная переделка»9, «трансформация». Для других: «Дядя Ваня» — отрицание «Лешего»10. Для третьих — «переработка», «переделка»11.

Считают, что «Дядя Ваня» — полемика с «Лешим», «упорная, последовательная, ничем не скрытая»12.

Пишут, что это «пьеса-репетиция», «пьеса-полигон», «лабораторное» произведение13, «пьеса-эксперимент»14.

Многие исследователи пытаются угадать, почему эта пьеса была написана, по их словам, «втайне», «втихомолочку», «без особой огласки», «за кулисами чеховской жизни». В этом видели «преднамеренную таинственность», особый авторский умысел. Даже некие секретные причины, относительно которых высказаны любопытные догадки. Например, что Чехов заметил некоторую перекличку пьесы «Леший» с пьесой Вл.И. Немировича-Данченко «Цена жизни» (1896), и это могло стать одним из «дополнительных побудительных мотивов» ее переделки в «Дядю Ваню»15.

Или, что в 1892 году Чехов, побывав на ученическом спектакле по пьесе А.Н. Островского «Пучина», будто бы осознал, что в «Дяде Ване» есть творческое заимствование из этой пьесы знаменитого предшественника. И потому «старался как можно больше запутать своих современников, читателей и издателей, по поводу даты написания пьесы <...> отодвинуть во временном плане свое произведение от постановки «Пучины». И только спустя несколько лет после того ученического спектакля Чехов скажет, что «Дядя Ваня» написан в 1890 году»16.

Итак, о датировке этой пьесы высказано много догадок, соображений, наблюдений. В новом столетии даже подвели черту под обсуждением «вечного вопроса», утверждая, что он останется «неразрешенной проблемой» и что даже «по всей видимости, не может быть новых версий»17.

Так ли это? Не упускается ли из виду, может быть, самое главное обоснование датировки: история работы Чехова над пьесой «Леший» и отношение автора к этому своему созданию. Резкие слова Чехова о своем детище упоминают все исследователи, пишущие об этой пьесе, но причины и следствия неприязни, нежелания говорить о ней, отказ печатать остаются, по сути, до сих пор неизученными.

Между тем, признание Чехова в письме от 16 октября 1899 года к князю А.И. Урусову в ответ на его очередную попытку получить разрешение на публикацию пьесы — одна из интереснейших исследовательских тем. В этом признании прямо и косвенно даже названы предпосылки и главные моменты случившегося: «...я не могу печатать «Лешего». Эту пьесу я ненавижу и стараюсь забыть о ней. Сама ли она виновата или обстоятельства, при которых она писалась и шла на сцене, — не знаю, но только для меня было бы истинным ударом, если бы какие-нибудь силы извлекли ее из-под спуда и заставили жить. Вот Вам яркий случай извращения родительского чувства!» (П VIII, 285).

Каковы же были эти «обстоятельства»? Что случилось в жизни и творчестве Чехова в 1889 году?

В домашней жизни этот год оказался трагическим. Брат Николай, у которого была чахотка, угасал. Месяцы его жизни были сочтены. Уход за больным, материальные заботы, лечение — всё легло на плечи Чехова. Его беспокоили неурядицы со старшим братом, периодические запои Александра, сопровождавшиеся ложью, раскаянием. Предстояли хлопоты о младшем брате Михаиле, который кончал университетский курс и рассчитывал сразу получить хорошую должность, используя через Чехова связи А.С. Суворина. Это был все тот же пресловутый «клобок» семейных отношений, все то же безденежье. И все тот же вопрос: о чувстве свободы, которое, по признанию Чехова, в самом начале 1889 года и в начале работы над «Лешим», стало «разгораться» в нем «только недавно» (П III, 132).

В письмах той поры размышления Чехова о чувстве личной свободы: внешней (от семьи) и внутренней (от предубеждений, чужих мнений, предрассудков, группировок) — неотделимы от размышлений о чувстве творческой свободы.

История написания пьесы «Леший», прослеженная сквозь призму этого феномена, таит в себе ответ на вопрос о датировке «Дяди Вани».

Дело в том, что «Леший» — это едва ли не единственное поражение Чехова с точки зрения самого Чехова. То, что ему удалось в прозе уже в 1889 году, в «Скучной истории», даже годом раньше — в повести «Степь» (1888), не получилось в драме. Он не мог забыть этого. И, наверно, не из-за уязвленного человеческого самолюбия, но самолюбия художника.

Это была не та зримая катастрофа, которая ждала «Чайку» в 1896 году, то есть неуспех у зрителя, а неуспех у самого себя. На фоне этого потрясения меркли, судя по чеховским письмам, «приговоры» Д.В. Григоровича и Вл.И. Немировича-Данченко о «Лешем», особенно вердикт актера А.П. Ленского, прочитавшего пьесу и отказавшего Чехову в таланте драматурга и даже советовавшего, почти приказывавшего оставить сочинительство пьес. На что Чехов с иронией ответил 2 ноября 1889 года, что не будет больше писать больших пьес: «Нет на сие ни времени, ни таланта и, вероятно, нет достаточной любви к делу. <...> «Лешего» переделывать не стану» (П III, 293).

А.С. Суворин, прочитав пьесу, сказал актеру П.М. Свободину, что «Леший» — оригинальная пьеса, но написана «не по общепринятому шаблону», что Чехов «слишком игнорировал «правила», к которым так актеры привыкли и публика, конечно»18.

Но Чехов намеревался не просто в той или иной степени проигнорировать эти «правила», а отказаться от них совсем. Но осознал, что поспешил, не был достаточно смел и свободен, чтобы написать «Лешего» по правилам «новой драмы», как ему подсказывало чутье художника.

Судя по письмам, его одолевала в эти годы тревога, не спускается ли он в сочинительстве по наклонной плоскости (П II, 187). Работая над «Лешим», он писал А.Н. Плещееву 14 сентября о себе и В.Г. Короленко: «Я и он находимся теперь именно в том фазисе, когда фортуна решает, куда пускать нас: вверх или вниз по наклону. Колебания вполне естественны. В порядке вещей был бы даже временный застой» (П III, 248).

Общепринятые драматургические и сценические «правила» Чехов нарушил уже в «Иванове», и это не испугало тогда ни артистов, ни литературных приятелей. Даже понравилось им. Постановка в Петербурге, в Александринском театре, 31 января 1889 года имела шумный успех.

Это насторожило Чехова, который был недоволен «Ивановым», тем, как он в очередной раз изменил пьесу. Он настаивал на том, что она «плохо сработана», сделана «неумелой рукой». Полагал, что поторопился, что для исполнения «дерзкой мечты» ему недостало «чувства личной свободы» (П III, 132). Называл свое детище «Болвановым», не хотел печатать в журнале. После премьеры отказывался вносить какие-либо, даже небольшие, изменения: «Переделывать, вставлять, писать новую пьесу для меня теперь так же невкусно, как есть суп после хорошего ужина. Будущее, когда я примусь за «Лешего» и водевили, представляется мне отдаленнейшим» (П III, 144).

В письмах замелькало слово «скучно», которое всегда выдавало душевную смуту, тревогу Чехова. В шутку или всерьез он отрекался от театра (П III, 154), говорил, что в «Иванове» «сделал то, что мог и умел <...> глаза выше лба не растут; получил же <...> не по заслугам, больше, чем нужно» (П III, 157). Убеждал других, что «беллетрист должен идти в толпу драматургов-специалистов или генералом, или же никак» (П III, 158). В эти же февральские дни 1889 года упоминал «Лешего», обещая написать его летом, к следующему сезону. И тут же говорил, что ему «не по характеру» быть драматургом, что из него «едва ли когда-нибудь выйдет порядочный драматург» (П III, 163).

Но уже в марте признался, что «шагая во время обеда из угла в угол», скомпоновал первые три акта и наметил четвертый. И тут же уточняет, что летом будет «коптеть над романом» (П III, 172), а за пьесу примется не скоро, так как «нет охоты и сюжетов»: «Начну с будущего сезона аккуратно посещать театр и воспитывать себя сценически» (П III, 174).

Что это означало? Изучать «правила», которые он попытался нарушить в «Иванове»? Для чего? Чтобы в «Лешем» отвергнуть их окончательно?

Весной 1889 года Чехов, по его признанию, с удовольствием «копается» в своем романе, которому дает название «Рассказы из жизни моих друзей». Замысел напоминает лермонтовского «Героя нашего времени»: «в форме отдельных законченных рассказов, тесно связанных между собою общностью интриги, идеи и действующих лиц. У каждого рассказа особое заглавие». Чувствует, что еле справляется с техникой, но не боится даже грубых ошибок, а боится сбиться на шаблон (П III, 177—178). Он намеревался «правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы» (П III, 186).

Однако, судя по письмам, все-таки думал о пьесе. Причем советует, то ли старшему брату, написавшему пьесу, то ли себе, что главное — быть оригинальным, дерзким, вольнодумцем, избегать шаблона: «Сюжет должен быть нов, а фабула может отсутствовать» (П III, 188).

Может быть, по семейным обстоятельствам (смертельная болезнь брата Николая), или проверяя готовность написать драму свободно, как ему хочется, Чехов откладывает роман и в апреле принимается за «Лешего». В это время он резко критикует творчество И.А. Гончарова и роман «Обломов» за банальность, сочиненность, ходульность героев романа. Но при этом оговаривается, что Гончаров выше его талантом «на десять голов». Опасение сбиться на шаблон, на пресловутые «правила» тогдашней прозы и драмы проступают в письмах все отчетливее и тревожнее.

Это раздражение выдает, наверно, не только душевное состояние Чехова, но скрытую работу над «Лешим», недовольство тем, что получается, и надежду, что получится: «В душе какой-то застой. <...> Надо подсыпать под себя пороху. У меня <...> готов первый акт «Лешего». Вышло ничего себе, хотя и длинно. Чувствую себя гораздо сильнее, чем в то время, когда писал «Иванова». К началу июня пьеса будет готова» (П III, 204). К началу ноября Чехов надеялся закончить и роман.

Был ли он сам дерзок, оригинален в новой пьесе и в романе, как советовал брату? Были ли новы придуманные им сюжеты пьесы и романа? Не оказались ли «Леший» и роман попыткой преодолеть «застой», «колебания», которые так сильно ощутимы в его письмах 1889 года?

Сам он был доволен. Хотя и оговаривался, что пьеса «вышла скучная, мозаичная», делился главным: «Вылились у меня лица положительно новые <...>. Вообще я старался избегать лишнего, и это мне, кажется, удалось». Но тут же иронизировал над собой: «Одним словом, умный мальчик, что и говорить» (П III, 214).

18 мая Чехов даже сообщил в письме, что осенью пьеса «Леший» пойдет на казенной сцене, то есть в Александринском театре, где зимой с таким успехом прошел «Иванов».

И вдруг через две недели, 31 мая, пишет, что роман кончит через 2—3 года, а комедию начал, «но написал два акта и бросил. Скучно выходит. <...> я теперь, кажется способен писать только скучно, так уж лучше бросить» (П III, 220). Признавался: «Не пишется».

На первый взгляд, всё объясняет душевное состояние Чехова в эти дни: близкая кончина брата, который догорал от чахотки. Он умер 9 июня. 26 июня Чехов рассказывал в письме к А.Н. Плещееву: «Пьеса моя замерзла. Кончать некогда, да и не вижу особенной надобности кончать ее. Пишу понемножку роман, причем больше мараю, чем пишу» (П III, 228). В этом письме интересно замечание о Короленко, которому, как полагает Чехов, недостает «молодости и свежести» и мешает приверженность «отжившим формам».

Чехов то и дело проговаривается тем летом в письмах и разговорах с современниками о необходимости «новых форм». Пишет повесть «Скучная история» и надеется, что в ней «новый мотив» и что очень возможно, ее прочтут с интересом, а «пьесу забросил» (П III, 234).

«Леший» явно не получался, новые драматургические «формы» не давались. Чехов бился над третьим актом и шутил, как вспоминал один из собеседников, что «пошлет своего «Лешего» к лешему»19. И уже уверял, что ничего не даст театру в наступающий сезон.

Он работал над повестью «Скучная история», написанной так, как он «отродясь» не писал, переписывал целые страницы, «исковеркал ее вдоль и поперек», переживал, как примут читатели найденный им «новый сюжет», «новые лица», «новые положения» (П III, 239, 243, 244, 248). И этим одолевал, видимо, свое настроение, те самые опасения насчет «наклонной плоскости» и «застоя» в творчестве.

Несмотря на собственные иронические замечания по поводу новой повести («увесистая белиберда», «дерьмо», «диссертация»), письма выдают его радостное творческое возбуждение: «закатил я себе нарочно непосильную задачу, возился с нею дни и ночи, пролил много пота, чуть не поглупел от напряжения...» (П III, 261). Измучился, но справился. Эта задача оказалась ему по силам.

В таком настроении в конце сентября 1889 года Чехов вернулся к «Лешему», намереваясь закончить через месяц, а потом сразу продолжить работу над отложенным романом. Вероятно, он надеялся, что «по инерции» теперь и пьесу напишет так, как «отродясь не писал», что ему, как шутил в такие минуты творческой радости, удалось поймать «чёрта за кончик хвоста» (П III, 135; П IV, 232).

Теперь он называл пьесу «комедией-романом», писал заново, уничтожив всё написанное весной, «накатал залпом» два с половиной акта, наметил благополучный конец и общий тон — «сплошная лирика» (П III, 256). И даже не к концу, как думал, а в самом начале октября кончил «Лешего». Писал так быстро и напряженно, что «в голове даже мутно и глаза болят», но с «большим удовольствием, даже с наслаждением, хотя от писанья болел локоть и мерещилось в глазах чёрт знает что» (П III, 261).

Он даже называл в письмах дату премьеры, 31 октября, в бенефис П.М. Свободина. Впереди пьесу ожидало прохождение через цензуру и Литературно-театральный комитет. Тот самый «военно-полевой суд», на заседании которого «Леший» был «забракован». Чехова ожидали упомянутое письмо Ленского с наставлением не писать пьес вообще и разговор с Вл.И. Немировичем Данченко, советовавшим овладеть законами и правилами сценичности, которые он лично уже освоил.

Что же Чехов? Уверял, что спокоен, но о пьесе говорить более не хочет и жалеет, что написал ее (П III, 273). Не собирался переделывать «поганую пьесищу» и решил отдать в частный театр: «Пусть слоняется аки тень нераскаянного грешника, из вертепа в вертеп, из потемок во мглу...» (П III, 277). Шутка получилась пророческой. «Лешему» была уготована «мгла» авторского забвения. Чехов уверял, что ему не льстит «конкуренция с 536 драматургами, пишущими ныне для сцены, и нисколько не улыбается успех, который имеют теперь все драматурги, хорошие и плохие» (П III, 279).

Успех не «улыбнулся» самому создателю «Лешего». Премьера в театре Абрамовой 27 декабря 1889 года прошла шумно, но то были не аплодисменты восторженных зрителей, а свист, крики артистов театра Корша, конкурента Абрамовой. Рецензенты сочли пьесу «странной», похожей на рассказ или роман, а автора — нарушителем условий сцены.

Явления драматургического «генерала» из беллетристов не получилось. Чехов-драматург не смог написать пьесу так, как надеялся, как через пять лет напишет «Чайку» — «вопреки всем правилам» современной сценичности. Зато Чехов-прозаик шутил, что у него в голове «скопление сюжетов».

Едва ли Чехов думал о переделке «Лешего» в 1890 году, до Сахалина, или сразу, вернувшись оттуда. У него не было на это ни времени, ни сил, ни желания, ни необходимого настроения. Он вообще не собирался его переделывать. Не отдал в журнал «Артист», однако уступил просьбам Плещеева и согласился напечатать пьесу в «Северном вестнике», но с убедительной просьбой: «если она не понравится», возвратить ее назад «для уничтожения» (П IV, 17).

Чехов обещал в письме от 10 февраля 1890 года, что до 20 февраля прочтет «Лешего» еще раз, исправит и пришлет. При этом упоминал в письмах в эти десять дней, как занят, как много читает и пишет в связи с предстоящей поездкой. Не удивительно поэтому, что он отправил рукопись в редакцию только 17 марта, еще не зная о предполагаемом закрытии журнала, но предчувствуя, что «Леший» не понравится Плещееву. Так и вышло.

Но главное — пьеса не нравилась самому автору. Точнее, автор, кажется, не нравился самому себе в истории с этой пьесой. Потому что это был ряд компромиссов, уступок господствующим драматургическим «правилам» и пресловутой сценичности, отказ от своих собственных намерений и решений, а главное — в конечном счете — это была невольная измена своему чувству художественной свободы.

Может быть, именно этого Чехов не смог извинить самому себе и потому так ненавидел «Лешего». Он не собирался и не смог бы переделывать эту пьесу весной или даже осенью 1890 года. Это значило бы длить уступки или заниматься тем, над чем он пошутил год назад в одном из писем, как раз тогда, когда ему казалось, что его «Леший» «будет не в пример тоньше сделан, чем «Иванов»» (П III, 135).

Приступив тогда к «Лешему», он в одном абзаце изложил в письме к Плещееву, в сущности, всю грядущую историю работы над этой пьесой: «Чтобы написать для театра хорошую пьесу, нужно иметь особый талант (можно быть прекрасным беллетристом и в то же время писать сапожницкие пьесы); написать же плохую пьесу и потом стараться сделать из нее хорошую, пускаться на всякие фокусы, зачеркивать, приписывать, вставлять монологи, воскрешать умерших, зарывать в могилу живых — для этого нужно иметь талант гораздо больший. Это так же трудно, как купить старые солдатские штаны и стараться во что бы то ни стало сделать из них фрак» (П III, 138).

«Дядя Ваня» написан как новая, оригинальная пьеса. Вероятней всего, он мог быть создан в те годы, когда уже были написаны «Палата № 6», «Черный монах», «Рассказ неизвестного человека», «Три года» — творческие свидетельства «разгоревшейся» в душе Чехова творческой свободы.

Вопрос о датировке и о том, почему Чехов скрывал пьесу «Дядя Ваня», обретает в связи с этим особое значение. Только тогда можно будет понять, что она значила в обретении Чеховым полной личной и художественной свободы и какова ее роль в драматургических открытиях Чехова.

Так когда же был написан «Дядя Ваня»? Неужели на самом деле пора примириться с этой загадкой?

Между тем даже в упомянутых выше исследованиях назван, но, в сущности, не исследован по-настоящему едва ли не самый главный источник, сулящий разгадку «вечного вопроса». Или по крайней мере — намечающий путь к новым версиям. Это — совпадения, созвучия мотивов, образов, интонаций в сочинениях и письмах Чехова20.

Давно замечено родство финалов пьесы «Дядя Ваня» и повести «Три года» (1894), вплоть до совпадения срока жизни, которые главные герои этих произведений отпускают себе. Войницкий: «Мне сорок семь лет, если, положим, я проживу до шестидесяти, то мне остается еще тринадцать. Долго. <...> Что я буду делать, чем наполню их?» (С XIII, 107). Лаптев: «...быть может придется жить еще тринадцать, тридцать лет... И что придется пережить за это время? Что ожидает нас в будущем?» (С IX, 91).

Есть период в жизни и творчестве Чехова, в котором совпадения и созвучия в чеховских письмах и сочинениях, адресующие к пьесе «Дядя Ваня», так заметны и многочисленны, что их нельзя не заметить. Это 1892—1893 годы.

Замечено ли исследователями созвучие слов Сони из пьесы «Дядя Ваня» о действии природы на человека: «леса <...> учат человека понимать прекрасное и внушают ему величавое настроение» (С XIII, 72) — и описания морской бухты в финале «Черного монаха» (1893): «какое согласие цветов, какое мирное, покойное и высокое настроение» (С VIII, 255).

Прослежено ли доминирование в прозе этих двух лет, в повестях «Палата № 6» и «Черный монах», в рассказах «Жена», «Страх», «Соседи», в «Рассказе неизвестного человека» и в пьесе «Дядя Ваня» темы страха человека перед непостижимостью бытия, перед самой жизнью. Герои этих произведений, подобно Силину из рассказа «Страх», больны «боязнью жизни»: «Мне страшна главным образом обыденщина, от которой никто из нас не может спрятаться. Я неспособен различать, что в моих поступках правда и что ложь <...> мы <...> каждый день ошибаемся, бываем несправедливы, клевещем, заедаем чужой век, расходуем все свои силы на вздор, который нам не нужен и мешает нам жить. <...> Я <...> не понимаю людей и боюсь их. <...> Никого и ничего я не понимаю» (С VIII, 131).

Это признание сродни признанию Астрова в ночном разговоре с Соней. Совпадают слова, интонация: «Я для себя уже ничего не жду, не люблю людей... Давно уже никого не люблю. <...> Все они, наши добрые знакомые, мелко мыслят, мелко чувствуют <...> ноют, ненавистничают, болезненно клевещут <...> Непосредственного, чистого, свободного отношения к природе и к людям уже нет... Нет и нет!» (С XIII, 84).

Елена Андреевна говорит Войницкому устало и раздраженно: «Неблагополучно в этом доме. <...> Вы <...> должны бы понимать, что мир погибает не от разбойников, не от пожаров, а от ненависти, вражды, от всех этих мелких дрязг...» (С XIII, 79).

Еще больше созвучий между пьесой «Дядя Ваня» и письмами Чехова этих лет.

Если выписать из них строки о медицинской практике, о душевном состоянии Чехова в первые мелиховские годы, то начинает проступать их сходство с монологами Астрова.

Чехов — 01.08.1892 (из письма к А.С. Суворину): «...мужики грубы, нечистоплотны, недоверчивы, но мысль, что наши труды не пропадут даром, делают все это почти незаметным» (П V, 100—101); 16.08.1892 (из письма к А.С. Суворину): «Душа моя утомлена. Скучно. Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?), ездить на отвратительных лошадях по неведомым дорогам <...> это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится» (П V, 104); 04.04.1893 (из письма к Александру Чехову): «Я оравнодушел в последние годы <...>. Чем глубже погружаюсь я в старость, тем <...> грубее представляется мне материя, из которой сшиты подштанники нашей жизни. <...> денег нет и не будет, смелости и уменья жить тоже нет, здоровье скверное, настроение хорошее для нас почти уже недоступно <...>. У соседа родит баба. При каждом собачьем взлае вздрагиваю и жду, что пришли за мной. Ходил уже три раза» (П V, 198); 28.07.1893 (из письма к А.С. Суворину): «Бывают дни, когда мне приходится выезжать из дому раза четыре или пять. Вернешься из Крюкова, а во дворе уже дожидается посланный из Васькина. И бабы с младенцами одолели. В сентябре бросаю медицинскую практику окончательно» (П V, 218).

Астров («Дядя Ваня», действие первое): «Заработался, нянька. От утра до ночи всё на ногах, покоя не знаю, а ночью лежишь под одеялом и боишься, как бы к больному не потащили. <...> Как не постареть? Да и сама по себе жизнь скучна, глупа, грязна... <...> Поглупеть-то я еще не поглупел <...> но чувства как-то притупились. Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю... <...> В Великом посту на третьей неделе поехал я в Малицкое на эпидемию... Сыпной тиф... В избах народ вповалку... Грязь, вонь, дым, телята на полу с больными вместе... Поросята тут же... <...> а приехал домой, не дают отдохнуть — привезли с железной дороги стрелочника; положил я его на стол, чтобы ему операцию делать, а он возьми и умри у меня под хлороформом. <...> и защемило мою совесть, точно я умышленно убил его... Сел я, закрыл глаза — вот этак, и думаю: те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом? Нянька, ведь не помянут!» (С XIII, 63—64); (действие второе): «Вообще жизнь люблю, но нашу жизнь уездную, русскую, обывательскую, терпеть не могу и презираю ее всеми силами моей души. <...> Мужики однообразны очень, неразвиты, грязно живут, а с интеллигенцией трудно ладить. Она утомляет» (С XIII, 83—84).

Некоторые признания или детали совпадают почти буквально. Например, упоминание фабрики как места, где Чехов в жизни (П V, 223) и его герой Астров в пьесе принимали больных (П V, 223; С XIII, 71); случаев смерти чеховских пациентов (П V, 209) и чувства вины в душе врача в такие моменты (П IV, 262; V, 105); фактах лечения тифозных больных (П V, 202). Вплоть до созвучия в названии деревень, куда ездили врач Чехов и герой его пьесы: Малицы — в чеховском «Медицинском отчете за 1893 г.» (С XVI, 362) и в реплике Астрова — «поехал я в Малицкое на эпидемию» (С XIII, 64).

Иногда строки из чеховских писем этих лет похожи на реплики, а реплики из пьесы кажутся строчками из писем. В письме от 24 октября 1892 года Чехов описывает вечер в усадьбе: «Тишина. Собаки не лают, кошки не мяукают <...>. И тепло, и просторно <...> но <...> старость! <...> Умирать не хочется, но и жить как будто бы надоело» (П V, 123). Одна из финальных реплик Астрова начинается так же: «Тишина. Перья скрипят, сверчок кричит. Тепло, уютно» (С XIII, 115).

Сходство строк, тем, настроений в чеховских сочинениях и письмах 1892—1893 гг. и реплик, мотивов, образов из пьесы «Дядя Ваня» не дают оснований для прямолинейного отождествления автора пьесы и персонажа. Даже если этот феномен бросается в глаза. Оно позволяет поставить вопрос о психологии творчества Чехова, о неслучайности такого очевидного созвучия, выдающего время его напряженной интенсивной работы над этой пьесой.

Речь идет не о конкретных днях написания «Дяди Вани». Чехов обыкновенно обозначал лишь начало, сам процесс или завершение работы («пишу пьесу», «кончил повесть» и т. п.). Речь идет о присутствии пьесы в творческом сознании Чехова. Даже если он рассказывает в письмах о мелиховских буднях, о своих хозяйственных заботах.

В едином пространстве жизни неотделимы друг от друга сочинительство, медицинская практика, домашние дела, встречи, поездки, скрытое душевное состояние. Связь между ними незрима, трудноуловима, опосредованна, но она есть.

Рассказ Чехова в письмах о том, какой ценой, какими усилиями удалось поднять купленное у нерадивых собственников запущенное, разоренное имение и превратить в пусть не доходное, но хотя бы не убыточное, — это уникальный документ. Он объясняет, раскрывает, уточняет, конкретизирует то, что остается за рамками реплики Войницкого и того, что было названо «внесценическим образом» пьесы «Дядя Ваня»21: «Я и Соня выжимали из этого имения последние соки; мы, точно кулаки, торговали постным маслом, горохом, творогом <...> чтобы из грошей и копеек собирать тысячи <...>. Имение чисто от долгов и не расстроено только благодаря моим личным усилиям» (С XIII, 80, 101).

Эпистолярная хроника обыденной жизни Чехова в 1892—1893 гг. — будто оставшийся за рамками сюжета, неведомый дневник Войницкого, то, что не вошло, но по-своему питало его горькие монологи.

А.П. Чехов. 04.06.1892 (из письма к А.С. Суворину): «Рожь у нас достигает человеческого роста, через 20 дней ее нужно убирать, а овсы еще в вершок. Не похоже на урожай. <...> Дождей нет. Жарко и нет дождей. Природа томится, люди тоже» (П V, 72); 16.06.1892 (из письма к А.С. Суворину): «Душа моя просится вширь и ввысь, но поневоле приходится вести жизнь узенькую, ушедшую в сволочные рубли и копейки. <...> Душа моя изныла от сознания, что я работаю ради денег и что деньги центр моей деятельности. Ноющее чувство это вместе со справедливостью делают в моих глазах писательство мое занятием презренным, я не уважаю того, что пишу, я вял и скучен самому себе, и рад, что у меня есть медицина, которою я, как бы то ни было, занимаюсь все-таки не для денег» (П V, 78); 04.04.1893 (из письма к Александру Чехову): «скот кормить нечем <...> продаем солому по <...> 35 копеек за пуд. Сена ни крошки ни у нас, ни у соседей» (П V, 197).

15 июня 1893 года Чехов писал В.А. Гольцеву: «А я должен 9 тысяч! Впрочем, у меня около 150 десятин леса <...> но... все-таки лучше бы не иметь ни леса, ни долга, а сидеть бы на 20—40 десятниках, т. е. скромно по одежке протягивать ножки» (П V, 212). Через месяц он предупреждал А.С. Суворина, сын которого хотел приобрести имение: «Весь секрет успеха в хозяйстве — это глядеть денно и нощно в оба. <...> По-моему, самое лучшее имение то, которое имеет усадьбу и не больше 30 десятин земли» (П V, 218).

Именно таков размер имения у садовода Песоцкого, героя повести «Черный монах», над которой Чехов работал летом 1893 года, и у Астрова, который рассказывает: «У меня небольшое именьишко, всего десятин тридцать» (С XIII, 71). В это время упоминание парка, фруктового сада встречается в рассказах «Соседи», «Страх».

У Песоцкого и Астрова образцовые питомники. Оба чувствуют себя «чудаками» в глазах окружающих, не понимающих и не разделяющих их пристрастия к питомнику, к садоводству и лесоводству (С VIII, 237; С XIII, 107).

Такая же ироническая автохарактеристика есть в письме Чехова к Суворину от 28 июля 1893 года, в рассказе о работе над книгой «Остров Сахалин»: «Я долго писал и долго чувствовал, что иду не по той дороге <...>. Но как только я стал изображать, каким чудаком я чувствовал себя на Сахалине и какие там свиньи, то мне стало легко и работа моя закипела, хотя и вышла немножко юмористической» (П V, 217). Чехов знал, что его поездка на Сахалин вызвала много пересудов, толков, недоуменного вопрошания среди столичных литераторов и сахалинских чиновников: зачем ему Сахалин, тяжелый и опасный путь, каторжный мир.

В этом же письме он упоминает, что написал «повестушку» («Черный монах»), но опровергает газетный слух, будто пишет пьесу из «сибирской жизни»: «Пьесу писать совсем не хочется» (П V, 217). Однако настроение Чехова летом 1893 года созвучно не только монологам и репликам Войницкого и Астрова, но и общей интонационной партитуре пьесы «Дядя Ваня».

18 августа Чехов писал Суворину: «Идет дождь. В такую погоду хорошо быть Байроном — мне так кажется, потому что хочется злобиться и хочется писать очень хорошие стихи» (П V, 227).

В ночной сцене 2-го акта Войницкий объясняется в любви Елене Андреевне почти стихами. Начинает поэтически: «Сейчас пройдет дождь, и все в природе освежится и легко вздохнет. Одного только меня не освежит гроза». Далее следует трагический монолог, похожий на стихотворение в прозе: «Днем и ночью, точно домовой, душит меня мысль, что жизнь моя потеряна безвозвратно. Прошлого нет, оно глупо израсходовано на пустяки, а настоящее ужасно по своей нелепости. Вот вам моя жизнь и моя любовь: куда их девать, что мне с ними делать?» И, наконец, финальные строки, словно обещающие будущие финальные монологи Треплева («Чайка») и Андрея Прозорова («Три сестры»): «Чувство мое гибнет даром, как луч солнца, попавший в яму, и сам я гибну» (С XIII, 79).

В те первые мелиховские годы Чехов горько шутил над собой: «Мне кажется, что жизнь хочет немножко посмеяться надо мной, и потому я спешу записаться в старики. Когда же я, прозевавши свою молодость, захочу жить по-человечески и когда мне не удастся это, то у меня будет оправдание: я старик. Впрочем, все это глупо» (П V, 225). Это признание будто предвосхищает шутку Сорина, которой он подвел итог своей жизни: «Человек, который хотел» («Чайка»).

Будущая «Чайка» порой словно мерцает в «Дяде Ване», обнаруживая, что, может быть, оба замысла сосуществовали какое-то время в сознании Чехова. Но, вероятно, прежде чем создать «Чайку», Чехов пишет, скрывая ото всех, пьесу «Дядя Ваня» уже «вопреки всем правилам». Изучение художественной взаимосвязи этих двух пьес очень важно для датировки «Дяди Вани». Чехов явно работал над ней не торопясь, долго, памятуя опыт спешки с «Лешим».

Фраза о «старости» из августовского письма Чехова словно окрашивает досаду Войницкого: «Я <...> так глупо проворонил время, когда мог бы иметь всё, в чем отказывает мне теперь моя старость!» (С XIII, 70). Она будто проступает в финальном «мечтании» Войницкого и ответной реплике Астрова. Войницкий: «О, понимаешь... (судорожно жмет Астрову руку) понимаешь, если бы можно было прожить остаток жизни как-нибудь по-новому. Проснуться бы в ясное, тихое утро и почувствовать, что жить ты начал снова, что все прошлое забыто, рассеялось, как дым. (Плачет.) <...> Астров (с досадой). Э, ну тебя! Какая еще там новая жизнь! Наше положение, твое и мое, безнадежно» (С XIII, 107—108).

Судя по письмам этих двух лет, Чехов осознавал, какой недолгий срок ему остается. Это настроение одолевалось творчеством. В июле 1894 года он напишет Суворину в своей манере: «Как-то лет 10 назад я занимался спиритизмом и вызванный мною Тургенев ответил мне: «Жизнь твоя близится к закату». И в самом деле мне теперь так сильно хочется всякой всячины, как будто наступили заговены. Так бы, кажется, всё съел: и степь, и заграницу, и хороший роман... И какая-то сила, точно предчувствие, торопит, чтобы я спешил. А может быть, и не предчувствие, а просто жаль, что жизнь течет так однообразно и вяло. Протест души, так сказать» (П V, 306).

Этот «протест души» был едва ли не главным феноменом жизни и творчества Чехова. Понять — когда, каким образом он проявлялся — значит приблизиться к разгадке скрытого автобиографизма сочинений Чехова, секрета его эпистолярного наследия как особенного творческого процесса.

Потаенная работа над пьесой «Дядя Ваня», которую выдают проза и письма 1892—1893 гг., представляет в связи с этим феноменом особый интерес.

Приступая к «Лешему», Чехов оглянулся на «Иванова»: «Я лелеял дерзкую мечту суммировать всё то, что доселе писалось о ноющих и тоскующих людях, и своим «Ивановым» положить предел этим писаньям. Мне казалось, что всеми русскими беллетристами и драматургами чувствовалась потребность рисовать унылого человека и что все они писали инстинктивно, не имея определенных образов и взгляда на дело» (П III, 132). Но не получилось. Ни в «Иванове», ни в «Лешем». И он решил, как и хотел первоначально, подождать 2—3 года.

Необходимый взгляд и чувство личной свободы, о котором Чехов писал в этом письме от 7 января 1889 года, дались в том числе поездкой на Сахалин, где он увидел крайнее отклонение от «нормы», и первыми мелиховскими годами, когда на собственном опыте он увидел подоплеку краха планов и мечтаний Иванова, Астрова, Войницкого. «Дерзкая мечта» была исполнена в «Дяде Ване». Чехов изредка вспоминал «Иванова» в письмах, «Леший» пропал во «мгле» авторской нелюбви, а «Дяде Ване» суждено было до поры оставаться «не известным никому в мире».

Почему Чехов утаил эту пьесу ото всех на несколько лет и явил «миру» только в конце 1896 года, уже после премьеры «Чайки», готовя сборник своих пьес? Может быть, из опасения, что и в ней он не до конца игнорировал сценические «правила», тогда как уже в это время «Чайка» проступает в прозе, в письмах Чехова, даже в «Дяде Ване»? Он уже думал над пьесой, которая будет написана, по словам автора, «вопреки всем правилам», пьесой о любви? Может быть, хотел явиться автором пьесы, не «суммирующей» или ставящей «предел» привычным писаниям, не с историей об обыденной жизни, но с новым сюжетом и новыми героями — писателями, актерами.

Неожиданный для Чехова успех «Дяди Вани» сначала в провинции, потом в столицах будто бы подтверждает это. Он шутил в письме к брату: «Вот не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Совсем я не рассчитывал на сию пьесу» (П VII, 312). Пьеса понравилась театру и публике. Она оказалась связана своим сюжетом, мотивами, настроением с уездной российской жизнью, с настроением российского общества. Это очевидно из писем современников к Чехову.

«Чайку» ставили в провинции редко. В литературных и театральных кругах чаще обсуждали скандальную премьеру в Александринском театре осенью 1896 года и триумфальную премьеру в молодом Московском Художественном театре ранней зимой 1898 года. Но главное в истории этой пьесы в том, что драматургические открытия в «Чайке» оказались историческими для русского и мирового театра.

Они подготовлены пьесой «Дядя Ваня» и уже были явлены в ней. Каким образом, в чем художественное родство «Дяди Вани» и «Чайки» — это тема отдельного исследования.

Вопрос о времени создания Чеховым «Дяди Вани», история пути от «Иванова» к «Чайке», включающая недовольство автором «Ивановым», горькое осознание «Лешего» как творческой неудачи, история долгой работы над «Дядей Ваней», тонко и сложно взаимосвязанной с жизнью и творчеством Чехова в 1892—1893 годах, — это важнейший аспект такого исследования.

Литература

Арс Г. (Гурлянд И.Я.). Из воспоминаний об А.П. Чехове // Театр и искусство. СПб., 1904. № 28. С. 520—522.

Балухатый С. Этюды по истории текста и композиции чеховских пьес // Поэтика. Временник отдела словесных искусств. Л., 1926. № 1. С. 113—150.

Балухатый С. Чехов-драматург. Л., 1936. 319 с.

Бердников Г. Чехов-драматург. М.: 1981. 356 с.

Гитович Н.И. Когда же был написан «Дядя Ваня»? // Вопросы литературы. М., 1965. № 7. С. 130—136.

Епифанцева О. Маски равнодушия и комизма. От «Лешего» к «Дяде Ване» // Современная драматургия. 2010. № 2. С. 221—225.

Зингерман Б.И. Связующая нить. Писатели и режиссеры. М.: 2002. 430 с.

Катаев В.Б. Чехов плюс... Предшественники, современники, преемники. М.: 2004. 301 с.

Лакшин В.Я. Толстой и Чехов. М.: 1963. 454 с.

Летопись жизни и творчества А.П. Чехова. Т. 2. 1889 — апрель 1891. М.: 2004. 591 с.

Лукашевский А. Переставим слагаемые // Литературная учеба. М., 1978. № 6. С. 202—204.

Одесская М.М. От «Лешего» к «Дяде Ване»: поиск идентичности героя // Чеховиана: Чехов: Взгляд из XXI века. М., 2011. С. 178—185.

Паперный З.С. «Вопреки всем правилам»... Пьесы и водевили Чехова. М.: 1982. 285 с.

Подольская Ольга. «Пучина» и «Дядя Ваня» (К вопросу о времени создания пьесы Чехова) // Молодые исследователи Чехова. Вып. 4. М., 2001. С. 259—268.

Полоцкая Э.А. Мелиховский контекст «Дяди Вани» // Чеховиана. Мелиховские труды и дни. М., 1995. С. 153—159.

Силаев А. Когда «родился» «Дядя Ваня»? // Вестник Харьковского национального педагогического университета им. Г.С. Сковороды. Русская филология. 2014. № 4 (53). С. 27—34.

Собенников А.С. Художественный символ в драматургии А.П. Чехова. Иркутск, 1989. 194 с.

Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. М.: 2005. 396 с.

Турков А.М. Чехов и его время. М.: 2003. 461 с.

Чудаков А.П. Поэтика Чехова. М.: 1971. 290 с.

Эфрос Н. Забытая пьеса Чехова // Рампа и жизнь. 1910. № 51. С. 833—834.

Примечания

1. Гитович Н.И. Когда же был написан «Дядя Ваня»? // Вопросы литературы. 1965. № 7. С. 130—136.

2. Там же. С. 136.

3. Лукашевский А. Переставим слагаемые // Литературная учеба. 1978. № 6. С. 204.

4. Балухатый С. Этюды по истории текста и композиции чеховских пьес // Поэтика. Временник отдела словесных искусств. Л., 1926. № 1. С. 143—150.

5. Лакшин В. Толстой и Чехов. М.: 1963. С. 209; Паперный З.С. «Вопреки всем правилам...»: Пьесы и водевили Чехова. М., 1982. С. 100—101.

6. Силаев А.С. Когда родился «Дядя Ваня»? // Вестник Харьковского национального педагогического университета им. Г.С. Сковороды. Русская филология. 2014. № 4 (53). С. 34.

7. Балухатый С. Чехов-драматург. Л., 1936. С. 162; Бердников Г. Чехов-драматург. М.: 1981. С. 188; Собенников А.С. Художественный символ в драматургии А.П. Чехова. Иркутск, 1989. С. 100.

8. Катаев В.Б. Чехов плюс... Предшественники, современники, преемники... М.: 2004. С. 11.

9. Паперный З.С. Указ. соч. С. 98.

10. Турков А.М. Чехов и его время. М.: 2003. С. 203—228.

11. Эфрос Н. Забытая пьеса Чехова // Рампа и жизнь. 1910. № 51. С. 834; Лакшин В. Указ. соч. С. 208—209; Чудаков А. Поэтика Чехова. М., 1971. С. 270; Балухатый С. Чехов-драматург. С. 188.

12. Зингерман Б.И. Связующая нить. Писатели и режиссеры. М.: 2002. С. 138.

13. Одесская М.М. От «Лешего» к «Дяде Ване» // Чеховиана. А.П. Чехов: Взгляд из XXI века. М.: 2001. С. 178.

14. Епифанцева О. Маски равнодушия и комизма. От «Лешего» к «Дяде Ване» // Современная драматургия. М., 2010. № 2. С. 221.

15. Турков А.М. Указ. соч. С. 252.

16. Подольская Ольга. «Пучина» и «Дядя Ваня» (К вопросу о времени создания пьесы Чехова) // Молодые исследователи Чехова. Вып. 4. М., 2001. С. 268.

17. Силаев А. Указ. соч. С. 27—28.

18. Летопись жизни и творчества А.П. Чехова. Том второй. 1889 — апрель 1891. М., 2004. С. 268.

19. Арс. Г. (Гурлянд И.Я.). Из воспоминаний об А.П. Чехове // Театр и искусство. СПб., 1904. № 28. С. 520—521.

20. См., напр.: Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. М., 2005. С. 115, 118.

21. См.: Полоцкая Э.А. Мелиховский контекст «Дяди Вани» // Чеховиана. Мелиховские труды и дни. М., 1995. С. 154.