Один из важных вопросов, которые возникают в связи с «Лешим» и «Дядей Ваней», — вопрос о временной дистанции между двумя этими произведениями. В дискуссии на эту тему могут иметь значение аргументы, основанные на сопоставлении лексики и ландшафтно-природных деталей в «Лешем» и «Дяде Ване», а также на интертекстуальных связях «Дяди Вани».
1
Предположение о том, что «Леший» был переделан Чеховым в новую пьесу «Дядя Ваня» в марте—апреле 1890 года, перед поездкой на Сахалин1, вызывает сомнения прежде всего из-за некоторых особенностей лексики и реалий «Лешего», отсутствующих в «Дяде Ване». Как известно, в «Лешем» нашли отражение многие впечатления, полученные Чеховым на Украине, на даче Линтварёвых на Луке у реки Псёл2. В текст «Лешего» вошли такие местные реалии, как река, плотина и водяная мельница, рождающая ассоциации с пушкинской «Русалкой»; народнические взгляды обитателей лучанской усадьбы и вышитая сорочка Павла Линтварёва стали приметной характеристикой Лешего-Хрущова: он выделяется среди других персонажей вышитой сорочкой, его называют народником; в одном из эпизодов «Лешего» с реки раздаются крики — это мужики ловят раков. Такие детали не раз встречаются в письмах Чехова, написанных на Луке, и их происхождение в «Лешем» не вызывает сомнений. В отличие от украинских реалий, украинская лексика в «Лешем» сведена к минимуму, и все же в текст попали два украинизма. В конце второго действия в «Лешем» передан диалог Елены Андреевны и стучащего в саду в колотушку сторожа:
«Елена Андреевна. (В окно.) Это ты стучишь, Ефим?
Голос сторожа: «Эге!»
Не стучи, пан нездоров» (С XII, 162).
Отзыв «Эге!» и слово «пан» — это украинизмы, выдающие место и время написания первой пьесы. В «Дяде Ване» сохранился этот эпизод, но вместо «Эге!» сторож отзывается: «Я!», а в реплике Елены Андреевны слово «пан» заменено на русское «барин»: «Не стучи, барин нездоров» (С XIII, 89).
Стоит обратить внимание на еще одно характерное слово, которому не было придано значение в комментариях к «Лешему» в академическом издании и которое не вошло в текст «Лешего» в собраниях сочинений писателя. Узнаваемым чеховским афоризмом стали слова Астрова в «Дяде Ване»: «В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли» (С XIII, 83). Впервые эта фраза прозвучала из уст предшественника Астрова Хрущова, но в литографированном издании комедии «Леший» одно слово в этой реплике звучало иначе. Об этом можно судить по экземпляру, который ныне хранится в рукописном отделе Российской государственной библиотеки, с надписью «Суфлерский», со штампом поступления в 1954 году из собрания литературоведа и библиофила Владимира Владимировича Каллаша. На страницы этого экземпляра нанесено немало рабочих помет постановочного характера: сделаны незначительные сокращения некоторых малосодержательных реплик или повторяющихся в реплике слов, вычеркнуты описательные ремарки, обозначены места звонков в конце каждого акта. Но литографированный текст представляет собой тот вариант, который окончательно сложился у Чехова накануне отъезда на Сахалин и был передан для издания с цензурным разрешением от 1 мая 1890 года. В нем в 9-м явлении второго действия монолог Хрущова-Лешего звучал так: «В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одёжа, и душа, и мысли... Часто я вижу прекрасное лицо и такую одежу, что кружится голова от восторга, но душа и мысли — Боже мой! В красивой оболочке прячется иногда душа такая черная, что не затрешь ее никакими белилами...»3
Слово «одёжа» в таком контексте, конечно, звучит непривычно, и кажется, будто это описка. В рукописном экземпляре, с которым сверялся литографированный текст комедии перед изданием в собрании чеховских сочинений, эта форма слова и была принята за описку, «одёжа» была исправлена на «одежду», а исправление было учтено при последующих изданиях (см.: С XII, 379). На самом деле «одёжа» — характерное слово чеховского лексикона определенного периода, как и «затреть» в том же монологе Хрущова, как «нагинается» («Нагинается к нему» — С XII, 110) или «пхает» («Пхает его в плечо» — С XII, 111) в ремарках к «Безотцовщине». Это пример пока еще неизжитого южного просторечия, характерного для таганрогского периода жизни семьи и всего родственного окружения. Своеобразие южного наречия точно воспроизведено в воспоминаниях Александра Павловича Чехова «В гостях у дедушки и бабушки. Страничка из детства Антона Павловича Чехова»: «— О, какие же хорошие паничи! Мы повесим ихнюю одежу в сенях на веревку: нехай сохнет...»4 Не менее яркий пример содержит письмо 26-летнего Антона Чехова из Москвы в Таганрог к дяде Митрофану Егоровичу: «Сегодня я накупил себе одежи и выглядываю совсем франтом» (11 апреля 1886 года — П I, 234). Впоследствии в семейной чеховской переписке как пароль из таганрогского прошлого не раз будет встречаться фраза «Ихние родители за всё заплотють» — уже с несомненной иронией, с полным осознанием ее специфической лексической окраски (П VIII, 89; П VIII, 173; П XI, 86; П XII, 62).
В произведениях Чехова можно встретить примеры того, как слово «одежа» служит речевой характеристикой персонажа, отражает его низкий социальный статус. Но что касается Хрущова, то нет никаких причин предполагать намеренную форму снижения речи этого героя, «помещика, кончившего курс на медицинском факультете» (С XII, 126). Есть все основания считать эту форму собственно авторской и нейтральной, поскольку в авторской речи в произведениях Чехова, в речи повествователя слово «одежа» сохраняется более 10 лет, от рассказа «Барыня» (1882) и далее в таких сочинениях, как «На большой дороге» (1884), «Драма на охоте» (1884—1885), «В бане» (1885), «После бенефиса» (1885), «К свадебному сезону» (1885), «Беглец» (1887), «Неприятность» (1888), «Палата № 6» (1892) вплоть до повести «Три года» (1894), где голосу повествователя принадлежит фраза: «в столовой на сундуке спала Лида в одеже и без подушки» (С IX, 47).
Собственно авторской речи принадлежит фраза в записках «Из Сибири»: «ветер хочет сорвать с меня одежу, дождь больно бьет в лицо» (С XIV—XV, 18). То же слово — в письмах Чехова к брату Михаилу в июле 1888 года (П II, 304) и к родным и знакомым в 1890-м по дороге на Сахалин. Чеховым 28 мая 1890 года, из Красноярска: «Как потерлась моя несчастная одежа!» (П IV, 99). И.Л. Щеглову-Леонтьеву, 5 июня 1890 года, из Иркутска: «Путешествие мое длинно <...> ехать было тяжко, временами несносно и даже мучительно; разливы рек, холод, питание исключительно чаем, грязная одежа...» (П IV, 102—103). После этого слово «одежа» исчезает из чеховских писем и только единожды 10 лет спустя (5 сентября 1900 года) всплывает в письме к приятелю-таганрожцу А.Л. Вишневскому в откровенно шутливом контексте (к тому же с отсылкой к «Дикому барину» Салтыкова-Щедрина), что и обусловило намеренное отклонение пишущего от речевой нормы: «Дорогой мой земляк Александр Леонидович <...> Завидую Вам, что Вы часто бываете там, где я уже лет шесть не был, т. е. в бане. Я весь теперь покрыт рыбьей чешуей, оброс, хожу без одежи и кричу диким голосом; барышни меня боятся» (П IX, 107). В сочинениях Чехова, как отмечено выше, слово «одежа» в авторской речи исчезает после 1894 года.
Сопоставляя тексты «Лешего» и «Дяди Вани», мы не найдем во второй пьесе ни «одёжи», ни «эге» в речи мужика-сторожа, ни «пана» в речи петербурженки Елены Андреевны. Не найдем и тех примет линтваревской усадьбы, которыми были заполнены страницы не столь давних чеховских писем с Луки и страницы его «Лешего». Думается, что до поездки на Сахалин Чехов еще не изжил лучанские впечатления, чтобы удалить их из пьесы, отделываясь от воспоминаний, которые составляли приятную часть его недавней жизни. Чтобы вытеснить прежние впечатления, нужны были, по меньшей мере, еще более сильные новые, а новыми впечатлениями этого времени были только предсахалинские, почерпнутые из специально подобранных научных пособий и переросшие в mania Sachalinosa5. К слову сказать, на пути к Сахалину, на протяжении своего сибирского странствования Чехов не раз справлялся в письмах о Линтварёвых, передавал им сердечные приветы и поклоны. Нужна была большая временная дистанция, чем период от осени 1889 года до марта—апреля 1890-го, чтобы усадьба Линтварёвых, ее обитатели и узнаваемые приметы могли быть без особого сожаления либо устранены, либо заменены вариантными. Нужен был и новый опыт усадебной жизни, оттеснивший воспоминания об усадьбе у реки с «русалочьей» мельницей иными ландшафтно-природными реалиями, и, что не менее важно, принесший новые настроения и ощущения самому писателю и его ближайшему окружению. Эти новые реалии и новые настроения достаточно явственно проступают в жизни Чехова и его семьи в мелиховский период, начавшийся с весны 1892 года6.
Попутно отмечу еще одно расхождение между текстом литографированного издания «Лешего» и последующими изданиями в собраниях сочинений. В четвертом действии, 9-м явлении, когда Юля Желтухина укладывает посуду после пикника, в печатных изданиях одна из ее реплик звучит так: «Полбанки кизилового варенья осталось...» (С XII, 197). В литографированном издании 1890 года Юля произносила не «кизилового», а «кизиловского варенья»7. Такая искаженная форма призвана была передать особенность речи Юли как «необразованной девушки» (С XII, 168), и в ранней редакции пьесы, известной по цензурному экземпляру рукописи, этому искажению соответствовало еще одно, подчеркнутое в следующем диалоге:
«Юля. Михаил Львович, почем в вашем питомнике пироминдальные тополи?
Хрущов. Не пироминдальные, а пирамидальные.
Юля. Я ж и говорю — пироминдальные. Почем?» (С XII, 282).
В новой редакции 1890 года, отданной для литографического издания, эпизод с «пироминдальными тополями» был удален, а «кизиловское» при подготовке последующих изданиях было кем-то исправлено на литературную форму «кизиловое».
Еще одна интересная форма слова попала в печатные тексты в полном соответствии с литографированным изданием: «Орловский. Манюня, братон здоров?» (С XII, 167), но в суфлерском экземпляре, поступившем от Каллаша, «братон» воспринято как опечатка и исправлено от руки на «братан»8. Возможно, это в самом деле была опечатка, незамеченная в рукописи и воспроизведенная последующими изданиями.
2
О немалой временной дистанции между «Лешим» и «Дядей Ваней» могут рассказать и интертекстуальные связи этих пьес.
В мае 1889 года, в свой второй приезд на Луку, Чехов перечитывал роман Гончарова «Обломов», и некоторые следы этого чтения можно различить на страницах обдумываемого в это время «Лешего»9. В третьем действии комедии Жорж Войницкий, характеризуя образ жизни Елены Андреевны, прямо сравнивает ее с центральным героем романа: «Ну, похожи ли вы на артистку? Апатия, Обломов, вахлак...» (С XII, 165).
Пара влюбленных друг в друга героев — склонная к резонерству Софья Серебрякова и неустанный труженик Михаил Хрущов — несут в себе некоторые черты, характерные для гончаровских Ольги Ильинской и Андрея Штольца. Это сходство сильнее всего проступает в монологе Хрущова, обращенном к Соне во втором действии: «Бывает, что идешь темной ночью по лесу, и если в это время светит вдали огонек, то на душе почему-то так хорошо, что не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя прямо в лицо. Я работаю от утра до глубокой ночи, зиму и лето, не знаю покою, воюю с теми, кто меня не понимает, страдаю иногда невыносимо... но вот наконец я нашел свой огонек. Я не буду хвастать, что люблю вас больше всего на свете. Любовь у меня не все в жизни... она моя награда! Моя хорошая, славная, нет выше награды для того, кто работает, борется, страдает...» (С XII, 156). У Гончарова размышлениям о такой награде посвящен монолог Штольца после любовного объяснения с Ольгой: «Нашел свое, — думал он, глядя влюбленными глазами на деревья, на небо, на озеро, даже на поднимавшийся с воды туман. — Дождался! Столько лет жажды чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал — все награждено: вот оно, последнее счастье человека!»10.
Образ Сони Серебряковой как светящего впереди «огонька» для Хрущова приближен к образу Ольги Ильинской, поначалу сыгравшей «роль путеводной звезды, луча света»11 для Обломова, а потом, в семейной жизни со Штольцем, показанной в непрестанном внутреннем горении, выражавшем «вечное движение мысли, вечное раздражение души»12. Метафорический образ «огня» и его синонимов «огонек», «свет», «солнце», «лучи», «искры», «пламя» — один из важнейших лейтмотивов в романе Гончарова. Все событийные моменты жизни Обломова охарактеризованы понятиями, связанными с этими образами: «...жизнь моя началась с погасания...» — «над ним, как солнце, стоит этот взгляд» — «от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости в нем» — «все погрузилось в сон и мрак...» — «еще тлеет искра жизни»13 и т. п. Напротив, в истории Штольца многолетнее «ровное и медленное горение огня» к концу повествования переходит в образ Прометеева огня, искры которого животворят его союз с Ольгой: «...не потухал огонь, которым он освещал творимый ей космос. <...> искра этого огня светится в ее глазах...»14.
Наряду с метафорой огня, характеристикой супружества Штольца и Ольги служит и метафора крылатости. Размышляя над тем, как могла бы сложиться судьба Ольги в ее браке с Обломовым, Штольц воображает ее орлицей, улетающей от бескрылого спутника к орлу (надо так понимать, аналогии его самого): «А если огонь не угаснет, жизнь не умрет, если силы устоят и запросят свободы, если она взмахнет крыльями, как сильная и зоркая орлица, на миг полоненная слабыми руками, и ринется на ту высокую скалу, где видит орла, который еще сильнее и зорче ее?..»15.
В контексте этих гончаровских метафор последние сцены выяснения отношений Сони и Хрущова наполняются пародийным смыслом. Их семейный союз рождается в искрах пожара, на фоне зарева от горящего соседнего леса. Пожар, наносящий урон тем самым лесам, которые Леший-Хрущов спасает от порубки или сажает собственными руками, укрепляет решимость чеховского героя идти по пути Штольца и никогда не сворачивать: «Мне надо идти туда... на пожар. <...> Пусть я не герой, но я сделаюсь им! Я отращу себе крылья орла, и не испугают меня ни это зарево, ни сам черт! Пусть горят леса — я посею новые!» (С XII, 196—197). При свете того же зарева происходит нравственный перелом в Соне, она дорастает до своего избранника и если не превращается в свободную орлицу, то по-своему окрыляется в отведенную ей меру: «Теперь я свободна...» — говорит она Хрущову, а он обнимает ее со словами «Голубка моя!»
Как «голубка» может быть пародийна по отношению к «орлице», а человек, собирающийся «отрастить себе крылья орла», — по отношению к действительному «орлу», так финал «Лешего», перенесенный в «оазис» Вафли (С XII, 190), пародирует созданную Штольцем идиллическую «норму» любви, семьи и брака. Ироничный отзыв Чехова о Штольце, оставленный после перечитывания романа в мае 1889 года: «Это продувная бестия, думающая о себе очень хорошо и собою довольная» (П II, 201—202), за исключением «продувной бестии», вполне приложим и к Хрущову, и ко всем финальным развязкам чеховской комедии, откликающимся на призыв профессора Серебрякова: «Бодро, бодро!» (С XII, 191).
Как известно, в «Дяде Ване» все эти «бодрые» мотивы будут сняты. Сохраняя какие-то части текста комедии для новой пьесы, Чехов полностью устранит всё то, что ведет к возможным «обломовским» ассоциациям в отношениях между героями. Новый образ ревнителя русских лесов, доктора Астрова, будет отчищен от налета преуспевающей «штольцевщины». Из роли Сони Серебряковой уйдет функция путеводного «огонька» для героя. Сохраненный для Астрова почти дословный монолог Хрущова об «огоньке» завершится принципиально иначе, отрицанием того, что прежде утверждалось: «Знаете, когда идешь темною ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу... Я работаю, — вам это известно, — как никто в уезде, судьба бьет меня не переставая, порой страдаю я невыносимо, но у меня вдали нет огонька» (С XIII, 84).
В этом видится результат проистекшего времени. «Леший», куда Чехов пытался вместить так много, стал собранием откликов молодого драматурга на реальные и литературные впечатления конца 1880-х годов, в том числе — и на героев «Обломова», и на чтение вслух строк Некрасова в народолюбивой среде Линтварёвых («Сейте разумное, доброе, вечное, / Сейте! Спасибо вам скажет сердечное / Русский народ!» — декламирует на пикнике Леонид Желтухин), и на традиционные для интеллигенции тосты «за плодотворную ученую деятельность» (С XII, 191). Очевидно, что ко времени «Дяди Вани» всё это уже потеряло свою актуальность. Когда в ноябре 1899 года критик И.Н. Игнатов опубликовал в «Русских ведомостях» статью «Семья Обломовых. По поводу «Дяди Вани» А.П. Чехова» (включив в свой анализ и образ Тригорина в «Чайке»)16, то у Чехова сам такой подход к его пьесам не вызвал ничего, кроме раздражения17: «Обломов» уже ушел из его сознания и, как он считал, из его текстов.
3
С другой стороны, показательно не только отсутствие в «Дяде Ване» каких-то звеньев прежнего литературного контекста «Лешего», но и появление в новой пьесе новых интертекстуальных связей.
В 1890-е годы в круг чтения Чехова вошли пьесы Г. Ибсена, публиковавшиеся в русских переводах в различных периодических и отдельных изданиях. Обращение к одной из них, драме «Гедда Габлер», дает еще один ряд оснований для суждений о времени работы над «Дядей Ваней».
Первые переводы «Гедды Габлер» появились в России на следующий год после ее написания, в 1891 году. В журнале «Северный вестник» (1891, № 7) был напечатан перевод Петра Ганзена. В том же году под названием «Эдда Габлер», в переводе С.Л. Степановой, драма была включена в 1-й выпуск «Полного собрания драматических произведений Ибсена» под редакцией А. Алексеева. Осенью 1896 года Чехов подписался на 6-томное «Собрание сочинений Генрика Ибсена», издаваемое в Петербурге И. Юровским. В письме к члену Городской управы Таганрога П.Ф. Иорданову от 24 ноября 1896 года Чехов называл это издание в числе книг, намеченных им для пополнения библиотеки родного города: «Ибсен. Полное собрание сочинений. Я подписался и вышлю по выходе всех томов» (П VI, 237). Получив первые четыре тома, Чехов отправил их в Таганрог 17 декабря 1896 года. «Гедда Габлер» в переводе Юровского входила в 4-й том. Таким образом, в промежуток между концом ноября и серединой декабря 1896 года текст этой драмы Ибсена определенно находился в руках Чехова.
Сопоставляя некоторые образы «Дяди Вани» с их прообразами в «Лешем», можно заметить, что вносимые перемены в характеры и отношения персонажей в новой пьесе приближают их к персонажам «Гедды Габлер». Астров теряет прекраснодушные черты Лешего-Хрущова и приобретает более резкие, контрастные свойства характера и поведения, сближающие его с Эйлертом Лёвборгом: обоим свойственны и смелость мысли, и широкий взгляд на проблемы будущего, и тяга к рюмке, приводящая к саморазрушению. Соня Серебрякова из умствующей аристократки превращается в труженицу, заботливую помощницу, которая стремится удержать Астрова от тяги к спиртному, увлечена его идеями и готова отстаивать их перед другими, находит в себе силы утешать сокрушенного дядю Ваню. Образ этой новой Сони сближается с образом Теи Эльвстед, преданной помощницы Лёвборга в его работе над книгой об искусстве будущего, сумевшей отучить его от пьянства, но оказавшейся неспособной удержать от последующего нравственного падения. Новой Соне приданы новые портретные черты: она некрасива, но у нее прекрасные волосы. В «Гедде Габлер» прекрасные волосы Теи — лейтмотив пьесы, предмет зависти Гедды. Одна из сцен в последнем действии пьесы Ибсена, незадолго до финала: Теа и Тесман отделяются от остальных, усаживаются у стола под висячей лампой и начинают разбирать бумаги — наброски уничтоженной Геддой рукописи Лёвборга, чтобы исправить ошибки свои и чужие, попытаться восстановить разрушенное. К этой мизансцене: двое под абажуром с бумагами, пытающиеся восстановить нарушенный порядок своей и чужой жизни, — близка сцена Сони и Войницкого за столом в конце четвертого действия «Дяди Вани». Следует подчеркнуть, что сейчас в стороне остается вопрос о различиях между Чеховым и Ибсеном, но важно отметить то, что отличает Чехова поры «Лешего» от Чехова же поры «Дяди Вани» и в то же время вызывает ассоциации с «Геддой Габлер».
Особого внимания заслуживают те перемены, которые претерпел образ Елены Андреевны от «Лешего» к «Дяде Ване». В новой версии этого образа появились более яркие краски, в «Дядю Ваню» вошел мотив интимного интереса Елены Андреевны к Астрову, желания «поддаться обаянию такого человека, забыться...» (С XIII, 93). Признание Сони в чувствах к Астрову, полученное Еленой Андреевной в конце второго действия, теперь не повисает в пьесе, как в конце второго действия «Лешего», а получает дальнейшее драматическое развитие в третьем действии «Дяди Вани». Дописанная сцена объяснения между Еленой Андреевной и Астровым радикальным образом меняет расстановку сил основных участников любовного конфликта. Неловкое вмешательство Елены Андреевны в отношения Сони и Астрова приведет к тому, что доверительность Сони обернется ей во зло. С этого момента отношения Сони и Астрова будут бесповоротно испорчены, Астров будет вынужден покинуть дом Серебряковых и обещать больше не бывать здесь. В «Гедде Габлер» параллельная ситуация возникает в отношениях между Геддой, Теей и Лёвборгом. Гедда выпытывает у Теи историю ее сближения с Лёвборгом и потом как бы между прочим доводит до сведения Лёвборга полученные от Теи признания. Как и следовало ожидать, логичным итогом этого будет разрыв отношений:
«Лёвборг. <...> дороги наши должны теперь разойтись.
Теа. Разойтись!
Гедда (невольно). Я знала!
Лёвборг. Ты не нужна мне больше, Теа. <...>
Теа (не помня себя). Куда же мне тогда девать себя? Свою жизнь?
Лёвборг. Попытайся прожить ее так, как будто ты никогда меня не знала»18.
Предавая доверие Теи, Гедда намеренно действует как разрушительница чужих судеб. Ее внутренние побуждения не скрыты ни от собственного ее понимания, ни от читателя-зрителя, ни даже, хотя и на краткий миг, от бесхитростной ее соперницы:
«Теа. У тебя есть какая-то задняя мысль, Гедда!
Гедда. Да. Хоть раз в жизни хочу держать в руках судьбу человека!»19
Стремление Елены Андреевны выйти на откровенный разговор с Астровым в третьем действии можно интерпретировать по-разному. Что на самом деле движет ею: искреннее намерение помочь Соне или тайное желание услышать слова признания Астрова в свой собственный адрес? Ситуация допускает возможность как оправдательных, так и обвинительных мотивов поведения героини. Но любопытно, что в тех характеристиках, которые она получает от Астрова при их объяснении в третьем действии и потом при прощании в четвертом, отражено его восприятие Елены Андреевны как женского типа Гедды Габлер, расчетливо преследующей свои цели: «Хитрая!»; «Хищница милая...»; «Красивый, пушистый хорек... Вам нужны жертвы! <...> Нате, ешьте!» (С XIII, 96). Прощальные полушутливые слова Астрова о том, что Елена Андреевна «вносит разрушение» в жизнь других и что вокруг нее могло бы произойти «громадное опустошение» (С XIII, 110) — это характеристика, которая впрямую соответствует образу внешне прекрасной Гедды Габлер, образованной, одаренной натуры, не нашедшей себе применения в жизни и в результате распространяющей вокруг себя разрушение и смерть.
Новый образ Елены Андреевны и характер ее отношений с Соней и Астровым можно также интерпретировать как вариант отношений персонажей пьесы Тургенева «Месяц в деревне» — Натальи Петровны с ее воспитанницей Верочкой и учителем Беляевым. В третьем действии «Месяца в деревне» Наталья Петровна затевает доверительный разговор с Верочкой, убеждает Верочку, что они приятельницы, просит ее открыть свои чувства к Беляеву. При этом она руководствуется стремлением убедиться, что Беляев не любит Веру, а в подтексте — что он может полюбить саму Наталью Петровну. Затем, открывая Беляеву чувства Верочки, она так же злоупотребляет доверием молодой девушки, как и Елена Андреевна — доверием Сони; но, в отличие от Елены Андреевны, чьи побуждения скрыты, тургеневская героиня отдает себе отчет в своих поступках и чувствах:
«Наталья Петровна. И какое имела я право разгласить любовь этой бедной девочки?.. Как? Я сама выманила у ней признание... полупризнание, и потом я же сама так безжалостно, так грубо... <...> Хотела же я его обмануть!.. <...> Как я хитрила, как я лгала перед ним...»20
В отличие от Чехова, у Тургенева тайные побуждения проговариваются вслух:
«Вера. Она хотела поймать меня, и я, глупая, так и бросилась в ее сети... Но и она выдала себя...»21
Выдала ли себя Елена Андреевна, начиная свой «маленький допрос», кажущийся ей поначалу «довольно невинным»? Именно в контексте тургеневской ситуации, на которую всё больше начинает походить сцена Астрова и Елены в третьем действии, оболочка невинности испаряется буквально на глазах:
«Астров. Только одно не понимаю: зачем вам понадобился этот допрос? (Глядит ей в глаза и грозит пальцем.) Вы — хитрая!» (С XIII, 110).
Астров судит о Елене Андреевне так, как будто видит в ней Наталью Петровну, чьи побудительные мотивы известны по пьесе Тургенева и внятно проговорены всеми участниками любовного треугольника. «Как хитро, как лукаво»22 — так Вера потом в разговоре с Беляевым охарактеризует действия Натальи Петровны.
Подобные перемены, если сопоставлять тексты «Лешего» и «Дяди Вани», можно связать с впечатлениями Чехова, относящимися уже не к начальным, а более поздним 1890-м годам. В 1893 году он, как можно судить по письму к А.С. Суворину от 24 февраля, увлеченно прочитывал том за томом из имевшегося в его личной библиотеке 10-томного Полного собрания сочинений И.С. Тургенева23. Как одно из очевидных следствий этого чтения, в «Дядю Ваню» вошла реплика Астрова о «полуразрушенных усадьбах во вкусе Тургенева» (С XIII, 110). Можно предположить, что и чтение «Месяца в деревне» могло дать импульс к переработке сцен «Лешего», увиденных по прошествии времени в другом свете, в новые сцены «Дяди Вани».
Повод для обращения к «Лешему» мог появиться летом 1893 года, когда Чехов закончил работу над книгой «Остров Сахалин». Среди его знакомых в это время пронесся слух, что Чехов работает и над пьесой из сибирской жизни. В связи с этим в один и тот же день, 28 июля 1893 года, он отвечал двум своим корреспондентам, П.И. Вейнбергу и А.С. Суворину: «Пьесы из сибирской жизни я не писал. Это диффамация. Вообще никаких пьес я не пишу теперь» (П V, 216); «Пьесы из сибирской жизни я не писал и забыл о ней, но зато сдал в печать свой «Сахалин»» (П V, 217). Но, может быть, разговоры на эту тему и повернули его внимание на какое-то время к той пьесе, которая была закончена непосредственно перед поездкой на Сахалин, т. е. к «Лешему». Если так и случилось, то это был лишь один из начальных этапов переработки «Лешего», поскольку на автора вскоре навалилась работа по вычитке корректур сахалинской книги.
Всё сказанное позволяет прийти к заключению, что обращение Чехова к «Лешему» для переделки в новую пьесу выглядит крайне маловероятным ранее середины 1893 года. Вероятны более поздние сроки, но не более ранние. Завершающая стадия этой переделки может быть определена тем временем, когда он получил «Гедду Габлер», впечатление от которой могло отразиться в деталях и нюансах характеров и поведения персонажей «Дяди Вани». Последнее предположение согласуется со временем упоминания о «не известном никому в мире «Дяде Ване»» (П VI, 247) в письме Чехова к Суворину от 2 декабря 1896 года.
Литература
Александр и Антон Чеховы. Воспоминания, переписка / Сост. подг. текста и коммент. Е.М. Гушанской, И.С. Кузьмичёва. М.: Захаров, 2012. 960 с.
Балухатый С.Д. Библиотека Чехова // Чехов и его среда. Л.: Academia, 1930. С. 197—423.
Головачёва Алла. Чехов, перечитывающий «Обломова» // Чеховский интеллигент: статика образа — динамика культуры: сб. докладов Международных Чеховских чтений в Сумах (май 2012 — май 2013). Сумы: Изд-во «МакДен», 2013. С. 95—105.
Гончаров И.А. Обломов. М.: Худож. лит., 1967. 512 с.
Ибсен Г. Гедда Габлер / Пер. П. Ганзена // Полн. собр. соч. Генрика Ибсена. Т. 3. СПб.: Изд-е Т-ва А.Ф. Маркс, 1909. С. 498—568.
Игнатов И.Н. Семья Обломовых. По поводу «Дяди Вани» А.П. Чехова // Ле Флеминг С. Господа критики и господин Чехов: Антология. СПб.; М.: Летний сад, 2006. С. 266—268.
Сапухин П.А. А.П. Чехов на Сумщине. Сумы: Ред.-изд. отдел облуправления по прессе, 1993. 107 с.
Тургенев И.С. Месяц в деревне // Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 12 т. Т. 2. М.: Наука, 1979. С. 285—397.
[Чехов А.П.] «Леший», ком. в 4-х д. [1889] Суфлерский экземпляр. НИОР РГБ. Ф. 331. П. 27. Ед. хр. 18.
Чехов Михаил Павлович. Письма к Чеховой Марии Павловне. НИОР РГБ. Ф. 331. К. 82. Ед. хр. 61.
Примечания
1. См. статью Н.И. Гитович в настоящем сборнике.
2. Подробней об этом в кн.: Сапухин П.А. А.П. Чехов на Сумщине. Сумы: Ред.-изд. отдел облуправления по прессе, 1993. С. 80—85.
3. «Леший», ком. в 4-х д. [1889] Суфлерский экземпляр. НИОР РГБ. Ф. 331. П. 27. Ед. хр. 18. С. 38. В издании: «одежда», «одежду», «затрешь» (С XII, 156).
4. Александр и Антон Чеховы. Воспоминания, переписка / Сост. подг. текста и коммент. Е.М. Гушанской, И.С. Кузьмичёва. М.: Захаров, 2012. С. 119.
5. Переполненность Чехова сахалинскими впечатлениями и последующими впечатлениями от путешествия вокруг Азии — одно из обстоятельств, которые позволяют усомниться в версии о переделке «Лешего» в «Дядю Ваню» на обратном пути с Сахалина в Москву, выдвинутую А.А. Лукашевским: см. его статью «Переставим слагаемые» в настоящем сборнике.
6. В 1892—1893 годах младший брат Чехова Михаил почти все время проводил в мелиховской усадьбе, приняв на себя обязанности управляющего хозяйством. Его воспоминания об этом периоде позволяют соотнести его ситуацию и настроение с ситуацией и настроением героев «Дяди Вани» — Астрова и в особенности Войницкого, также взявшего на себя обязанности управляющего имением Серебряковых. 24 января 1899 года Михаил писал матери и сестре: «Мелихово обязательно продавайте. Кроме расходов и треволнений оно вам ничего не принесет. Я с содроганием вспоминаю, когда управлял им. Молодые годы требовали жизни, деятельности, общества, а я в зимние вечера уже с пяти часов вечера ожидал ужина, где выпивал в те годы, когда нужно было возбуждаться не алкоголем, а самой жизнью, — по 3—4 рюмки, да и не рюмки, а рюмищи водки ежедневно (подчеркнуто в оригинале. — А.Г.). А эти Мелиховские ночи, когда проснешься в одиннадцать часов и не спишь до самого утра! <...> Ах, как я завидовал тем Егоркам и Ванюхам, которые водили по ту сторону решетки хороводы с девками и пели надтреснутыми голосами!» (НИОР РГБ. Ф. 331. К. 82. Ед. хр. 61. Л. 2 об., 3 об.). Характерно (если верить письмам Михаила Павловича), что ко времени этого письма он еще не был знаком с пьесой «Дядя Ваня», т. е. не мог написать вызывающие сочувствие строки в подражание чеховским персонажам. Когда же он познакомится с пьесой, то увидит в Соне Серебряковой отражение собственной сестры Марии, о чем и напишет ей 22 ноября 1899 года: «Видел и я «Дядю Ваню». Ах, какая это превосходная пьеса! Насколько я не люблю «Иванова», настолько мне нравится «Дядя Ваня». Какой великолепный конец! И как в этой пьесе я увидел нашу милую, бедную, самоотверженную Машету!» (НИОР РГБ. Ф. 331. К. 82. Ед. хр. 61. Л. 12 об.). Биография М.П. Чеховой к 1890 году еще не давала оснований для таких параллелей.
7. «Леший», ком. в 4-х д. [1889] Суфлерский экземпляр. НИОР РГБ. Ф. 331. П. 27. Ед. хр. 18. С. 84.
8. Там же. С. 49.
9. О том, как это очередное обращение к «Обломову» отразилось в других сочинениях Чехова и проявилось в его биографии, см.: Головачёва Алла. Чехов, перечитывающий «Обломова» // Чеховский интеллигент: статика образа — динамика культуры: сб. докладов Международных Чеховских чтений в Сумах (май 2012 — май 2013). Сумы: Изд-во «МакДен», 2013. С. 95—105.
10. Гончаров И.А. Обломов. М.: Худож. лит., 1967. С. 441.
11. Там же. С. 250.
12. Там же. С. 471.
13. Там же. С. 202, 212, 265, 390, 484.
14. Там же. С. 183, 479, 473.
15. Там же. С. 484.
16. И.Н. Игнатов писал об «обломовском» типе, воплощенном в трех чеховских персонажах — Тригорине, Астрове и Войницком: «И если мы присмотримся ближе, мы увидим, что все эти лица сохраняют известные, несколько изменившиеся сообразно изменившимся жизненным условиям черты Обломова. Это он, Илья Ильич Обломов, воплотился в «рыхлой, мягкой, покорной» фигуре известного литератора Тригорина, в энергичном на вид, но лишенном цели докторе Астрове, в быстро вспыхивающем, но также быстро погасающем несчастном дяде Ване» (Ле Флеминг С. Господа критики и господин Чехов: Антология. СПб.; М.: Летний сад, 2006. С. 267).
17. Из письма А.П. Чехова к Вл.И. Немировичу-Данченко 3 декабря 1899 г.: «В «Русских вед<омостях>» видел статью насчет «Обломова», но не читал; мне противно это высасывание из пальца, пристегивание к «Обломову», к «Отцам и детям» и т. п.» (П VIII, 319).
18. Ибсен Г. Гедда Габлер / Пер. П. Ганзена // Полн. собр. соч. Генрика Ибсена. Т. 3. СПб.: Изд-е Т-ва А.Ф. Маркс, 1909. С. 552.
19. Там же. С. 541.
20. Тургенев И.С. Месяц в деревне // Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 12 т. Т. 2. М.: Наука, 1979. С. 357.
21. Там же. С. 367.
22. Там же. 369.
23. 3-е издание И. Глазунова. СПб., 1891. См.: Балухатый С.Д. Библиотека Чехова // Чехов и его среда. Л.: Academia, 1930. С. 302.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |