Столкновение неадекватных представлений персонажа с действительной жизнью является конфликтом, объединяющим произведения русского реализма, отдалённые друг от друга почти полувековым промежутком. «Ещё не обращали внимание на то, что в литературе 40-х годов, — пишет Ю. Манн, — особое значение приобрело описание внезапных перемен в эволюции героев. Мало указать направление этих перемен — от высокого к пошлому, от романтических идеалов к тривиальному примирению с действительностью. Важно, что это были неожиданные и — в известном смысле — не мотивированные перемены»1. Но если И.А. Гончаров в «Обыкновенной истории» показывает столкновение с современной действительностью заведомо возвышающегося над массой героя — идеалиста (конфликт «мужика» с всеподчиняющей силой века невозможен), то для Чехова предметом художественного исследования становится система мышления и опыта человека как такового, или «живого» человека. В.Б. Катаев говорит о методе Чехова: «Представитель любого сословия интересует Чехова со стороны его сознания, форм ориентирования в жизни, понимания или не понимания»2.
Система ориентирования среднего чеховского интеллигента формировалась и под воздействием литературного опыта. Литературный опыт интеллигента чеховского времени невозможно представить без имён гоголевских героев. Многогранные образы Гоголя постепенно становились шаблоном, редуцировались к иллюстрации, манифестирующей определённый человеческий порок в гротескном виде (в 80-е годы были довольно распространены альбомы репродукций с «гоголевскими типами», один из которых находится до сих пор в Мелихово, в доме-музее Чехова). Ю. Тынянов в 1920-х годах заметил грубую подмену, совершаемую при иллюстрации Гоголя: «Самый конкретный — до иллюзий — писатель, Гоголь, менее всего поддаётся переводу на живопись. «Гоголевские типы», воплощённые и навязываемые при чтении (русскому читателю — с детства) — пошлость <...> Собственно, половина русских читателей знает не Гоголя, а Боклевского или в лучшем случае Агина»3.
К разряду таких читателей относятся и чеховские персонажи, на чью манеру интерпретировать окружающий мир оказывают влияние стереотипы массового читательского репертуара. К таким стереотипам относятся и «гоголевские типы».
Показательно, что в семье Чехова, по воспоминаниям Марии Павловны, «гоголевские типы» имели очень широкое хождение: «Маниловщина», «плюшкинство» в смысле обобщающей характеристики употреблялись у нас постоянно. В письмах Антона Павловича, старшего брата Александра Павловича, можно встретить очень много гоголевских персонажей, использование которых позволяло кратко и метко характеризовать те или иные отрицательные стороны, встречавшиеся им на жизненном пути»4. Уже в своих ранних рассказах Чехов показывает, что те или иные «обобщающие характеристики», то есть генерализации, не являются адекватными всей сложности развивающейся жизни, её конкретным живым проявлениям.
В короткой вещи Чехова «Чтение (рассказ старого воробья)» (1884) мы находим интересный случай влияния на оптику восприятия одного из персонажей культурного шаблона, связанного с «гоголевскими типами».
Поэтические грёзы действительного статского советника Семипалатова прервал чиновник Мердяев. Семипалатов, только что рассуждавший об игре знаменитой актрисы, замечает чрезмерно прозаическую физиономию и костюм Мердяева. Обратившись к своему собеседнику антрепренёру Галамидову, статский советник указывает на Мердяева: «Вот-с, господин Галамидов <...> Вы говорили, что у нас нет уже гоголевских типов <...> А вот вам! Чем не тип? Неряха, локти продраны, косой... никогда не чешется» (2, 360).
Интеллигентный антрепренёр Галамидов приносит в присутствие связку книг, стремясь просветить чиновников. Доставшийся Мердяеву роман «Граф Монтекристо» доводит его через два месяца усердного чтения до умопомешательства. И на остальных чиновников антрепренёрские книжки действуют похожим образом. В результате оказывается прав старый бухгалтер Булдыга, считавший затею антрепренёра заведомо вредной.
Вызывает смех в этом рассказе не только бессилие и автоматизм Мердяева. Смешит неуместное клише, смешит контраст масштаба благородной задачи и её смехотворного исполнения, — этот контраст несёт идею ограниченности самих «просветителей». «Гоголевские типы» оказываются живыми людьми с человеческими переживаниями и слабостями, которые не предусмотрены содержанием категории, к разряду которой относят этих персонажей.
Интересно, что в сравнительно раннем рассказе «Чтение» изображён герой, который, как и Лыжин, персонаж рассказа «По делам службы» (1899), написанного в последний период творчества Чехова, «рассматривает жизнь сквозь призму шаблонных, вторичных, почерпнутых из искусства представлений»5. Лыжин, глядя на сотского, думает: «Точно колдун в опере» (10, 92), а вид пристяжной, работающей ногами, вызывает в памяти строку «Бразды пушистые взрывая...» (10, 94).
Страх оказаться «моветоном» заставляет жениха в рассказе «Оба лучше» (1885) оправдываться перед женой-институткой за своих незнатных родственников: «Ты, Сонечка, — обратился я к жене плачущим голосом, — извини, что я возил тебя сейчас в этот хлев... Думал дать тебе случай посмеяться, понаблюдать типы... Не моя вина, что вышло так пошло мерзко...» (3, 199). Обстановка в комнате и сам образ дядюшки действительно восходят к классическому образцу Плюшкина. Так, беспорядочно нагромождённые вещи и другие детали дядиной обстановки неизбежно заставляют вспомнить комнату, в которой очутился Чичиков: на вешалке вместе с шубой висят панталоны и накрахмаленная юбка, сломанная мебель и часы с кукушкой. Чичикову же в «Мёртвых душах» «казалось, как будто в доме происходило мытье полов и сюда на время нагромоздили всю мебель. На одном столе стоял даже сломанный стул, и рядом с ним часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину» (5, 107). Мотив жалкой старости, важный для понимания гоголевского образа, присутствует и в рассказе Чехова, однако внешне плюшкиноподобный старик полностью находится вне рамок какой-либо типизации. Изображается индивидуальность, именно «этот человек»6, с предысторией, со всеми психологическими и даже медицинскими подробностями данного неповторимого случая. Чехов создаёт ситуацию столкновения двух интерпретаций увиденного, и вновь понятие «типа» оказываются неадекватными человеческим судьбам.
Главное действующее лицо рассказа Чехова «Первый любовник» (1886) старается следовать в повседневной жизни своему театральному амплуа. Своё поведение этот персонаж старается эстетизировать, занимаясь «рисовкой» перед провинциальной публикой. Повествователь передаёт восприятие Поджаровым других персонажей: «Вокруг него в креслах и на диване сидели «типы» и благодушно слушали» (5, 289). «Типы» для Поджарова лишены авторитета и бессловесны, они средство утверждения собственной значимости, подтверждения амплуа «первого любовника». С этой целью Поджаров рассказывает небылицы о своих любовных похождениях. Но вдруг среди «типов» раздаётся возмущённый голос, и требует принять ответственность за слова. Иллюзии рассеиваются, и Поджаров, боясь за свою репутацию, сбрасывает маску «первого любовника. Психологический анализ поступков персонажа, предпринимаемый повествователем в развязке, заключает в себе важное противопоставление: «Jeuene premier старался казаться равнодушным, улыбаться, держаться прямо, но натура не слушалась (курсив мой. — А.Л.), голос его дрожал, глаза виновато мигали, и голову тянуло вниз» (5, 292). Фиксируя внешние, экспрессивные формы поведения, отмечая несловесные, но, тем не менее, значимые выразительные движения персонажа (повествователь на протяжении всего рассказа старался показать зазор между внутренним и внешним в персонаже), Чехов проникает в заповедную сферу «живого человека». В душе Поджарова проявляются страх перед осуждением ближних, аффект, которые по праву можно назвать присущим общечеловеческой природе.
Противопоставление «типа» (а театральное амплуа «jeuene premier» — это разновидность типического воплощения одной стороны характера) и «живого человека», противопоставление театрального жеста и движения живого человеческого чувства — страха, беспокойства, возмущения, ярости, страдания и т. д. попадёт и в зрелое творчество Чехова.
Таким образом, «тип» является гносеологической категорией для персонажей в некоторых рассказах раннего творчества писателя. Восходя к читательскому репертуару, эта категория препятствует подлинному межличностному общению. Персонаж Чехова, использующий эту категорию, замкнувшись в футлярном «я», не замечает вокруг себя живых людей, не интересуется их насущными проблемами, думает, что мир для него прост, ясен и прозрачен. Причисление окружающих к категории типа подменяет, как показывает Чехов, субъектно-субъектные отношения на субъектно-объектные. Использование персонажем этой категории — свидетельство глубокого неравноправия между людьми в мире Чехова. Неравноправие это коренится не в социальной жизни, а в человеческой нечуткости, псевдоинтеллигентности, неспособности и нежелании понять другого. Человек, занимающий такую позицию в мире, подвергался разоблачению Чеховым индивидуально, сарказм автора обрушивался не на типичного представителя класса людей, а на персонажа во всей совокупности его индивидуальных свойств.
Всё же, как известно из опыта поэмы «Мёртвые души», автор зачастую передоверяет своим героям собственные душевные «гадости»: «Эти ничтожные люди, однако ж, ничуть не портреты с ничтожных людей; напротив, в них собраны черты от тех, которые считают себя лучшими других, разумеется, только в разжалованном виде из генералов в солдаты. Тут, кроме моих собственных, есть даже черты многих моих приятелей, есть и твои» (6, 79), — писал Гоголь.
«Гоголевский тип» как гносеологическую категорию применял и Чехов. Вспомним любопытный пример шаблонизации сознания литературными цитатами в «Цветах запоздалых»: «Егорушка прыснул в кулак. Ему показалось, что голова старухи похожа на маленькую переспелую дыню, хвостиком вверх <...> Он не любил старух, как большая собака не любит кошек, и приходил чисто в собачий восторг, когда видел голову, похожую на дыньку» (1, 411—412). Очевидно, что Чеховым здесь используется аллюзия из «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» Гоголя: «Иван Иванович худощав и высокого роста; Иван Никифорович немного ниже, но зато распространяется в толщину. Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова Ивана Никифоровича на редьку хвостом вверх» (2, 359). Замечательно, но и сам Чехов пользовался подобными литературными шаблонами, когда говорил о круглом невежестве, низком уровне рассуждающей способности у кого-либо, о нехватки общей культуры и т. д. Так, совершая в 1887 году путешествие к себе на родину — в провинциальный Таганрог — Чехов в письмах посмеивается над местными жителями: «Я в Таганроге <...> Впечатления Геркуланума и Помпеи: людей нет, а вместо мумий — сонные дришпаки и головы дынькой» (П., 2, 57). Или в другом случае, читая характеристику Е.М. Линтварёвой, мы снова встречаем аллюзии из гоголевского мира: «Это не голова дынькой, не немка и не отставная титулярная советница» (П., 2, 319).
В использовании таких оценочных категорий проявлялся культуртрегерский подход Чехова к изображению провинциальной жизни, которая значительно отставала в 80-е годы от столицы. Своей бытовой устойчивостью провинция напоминала писателю мир малороссийской глубинки из повестей Гоголя: «Город — нечто вроде гоголевского Миргорода; есть парикмахерская и часовой мастер, стало быть, можно рассчитывать, что лет через 1000 в Славянске будет и телефон. (П., 2, 81). Мы можем увидеть в этих суждениях основы мировоззрения Чехова, высоко ценившего достижения цивилизации, особенно в преображении бытовой культуры людей. Глубокая вера Чехова в благотворное действие прогресса, в его нравственное значение («в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса» (П., 5, 283—284)) определяла содержание малороссийского и вообще провинциального топоса в произведениях писателя зрелого периода — «Учитель словесности», «Дама с собачкой», «Невеста» и многих других.
Примечания
1. Манн Ю.В. Философия и поэтика «натуральной школы». — С. 251.
2. Катаев В.Б. Литературные связи Чехова. — С. 43.
3. Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. — М.: Наука, 1977. — С. 310—312.
4. Чехова М.П. Гоголь в нашей семье (Из воспоминаний). — С. 3.
5. Цилевич Л.М. Сюжет чеховского рассказа. — С. 67.
6. Чудаков А.П. Мир Чехова. Возникновение и утверждение. — М.: Советский писатель, 1986. — С. 299.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |