Специфика русской культуры, обладающей достаточно самобытным на европейском фоне характером исторического движения выражается, как представляется, отчасти и в том, что описанный в работах А.В. Михайлова глобальный кризис риторической системы культуры, разворачивающийся в европейском пространстве на рубеже XVIII—XIX вв., приобретает в ней ярко индивидуальную форму. Петровские реформы, если не на уровне «глубинных оснований» культуры, то на уровне осмысления и самоосмысления эпохи, безусловно, имели значение кардинального поворота в историческом развитии. Одновременно новая литературная практика не столько находилась в состоянии «поиска» (специфичном для переходной эпохи), сколько была сориентирована на восприятие уже выработанной в европейской традиции литературной теории. На протяжении последующих полутора столетий русская литература пребывала в статусе «молодой» и, что важно, таковой себя и осознавала. Поэтому европейские бури глобального «переворачивания слова» (выражение А.В. Михайлова), а значит, и мысли на рубеже XVIII—XIX вв. не оказали в русском культурном пространстве такого влияния. Именно поэтому, как представляется, в творчестве А.С. Пушкина выразился не столько контраст (характерный для представителей европейского романтизма), сколько синтез культур. И весь XIX в. русской литературы в большей степени, чем литературы европейской наполнен «осколками риторического» (выражение А.В. Михайлова). Все писатели этого времени, рассуждая о литературном труде и о литературе, неизбежно приходят к проблеме определения сущности литературы, ее онтологической либо гносеологической природы, взаимоотношению Слова и Бытия. До конца XVIII столетия признание трансцендентальной сущности литературы, примата Слова над Бытием определялось, как показал А.В. Михайлов, общим типом культурного сознания — риторическим. По мысли ученого, «от риторического слова как носителя всех традиционных смыслов и содержаний, исчисляется то, что можно было бы назвать морально-риторической системой слов», что означает «неразрывность, полнейшую взаимосвязанность и взаимозависимость в рамках риторического типа культуры — слова, знания и морали. «Слово» заключает здесь в себе и поэтическое творчество, и всякого рода речь вообще. <...> В рамках риторического типа культуры... в конечном счете всегда совершенно твердо известно, что есть (здесь и далее курсив автора цитаты — И.В.) истина и что есть истина, а вместе с тем все истинное еще и морально-положительное, так что можно только как угодно сдвигать веса внутри системы, но изменить самое систему, при которой есть нечто истинное, правильное, доброе, благое, совершенно немыслимо, как и невозможно сделать так, чтобы существовало какое-либо знание, не имеющее морального смысла и т. д.»1. Эта концепция слова определяла и законы создания, и законы рецепции художественного произведения2. Таким образом, концепция слова в риторической культуре являлась выражением и одновременно средоточием системы статических ценностных координат (истина, мораль, знание, творчество) и обусловливала в известном смысле стабильность, не исключающую движений внутри — но только внутри! — художественной системы. Диалог между автором, читателем и непосредственно произведением носил характер узнавания и истолкования, но не разногласия и разноречия, поскольку всегда проходил в рамках единой декодирующей системы культуры. И только в XIX становится очевидным процесс разрушения прежних морально-риторической и мифориторической систем слова. Все это справедливо и для русского культурного пространства. На протяжении всего столетия идет напряженная дискуссия о слове, и следовательно, о природе литературы. Достаточно вспомнить классические примеры полемики шишковистов с карамзинистами, гоголевского и пушкинского направлений, принципиальную для русской культуры середина века диссертацию Н.Г. Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности» и пр., и пр. Однако переосмысление роли слова и литературы в русском реализме сопровождается в каком-то смысле «возвращением» к «учительной» традиции древнерусской культуры. Позднее творчество Гоголя, Достоевского, Толстого дают нам примеры известного по риторической словесности «писательского типа». Выбор писателем того или иного пути, его творчество и на стилистическом уровне, и на уровне концептуальной основы определяется представлением о статусе и функциях слова. Несмотря на то, что Слово становится опосредовано действительностью (А.В. Михайлов), рефлексия, связанная с его старым, риторическим статусом, продолжает заметно влиять как на саму литературу, так и на ее восприятие. С этим связана особая специфика русского реализма («классики») — его «символическое начало» (В.М. Маркович3), когда слово, с одной стороны, диктуется самой действительностью, а с другой — сохраняет свою трансцендентальную, отчасти и трансцендентную функции.
Кризис литературы в самосознании писателей конца XIX века связан именно с кризисом концепции Слова. Те процессы, которые происходили на протяжении столетия, делают особенно актуальным вопрос о фикциональной природе литературы. Слово, продолжая в силу инерционной природы сознания, сохранять трансцендентальный статус, входит в конфликт с вымыслом как категорией чисто фикциональной, не имеющей отношения к сущему. Толстому «совестно выдумывать», Чехов призывает к простоте и жизненности литературных сюжетов4. Одновременно присутствует протест против чистого «натурализма», переходящего в протоколизм. На уровне деклараций эти явления репрезентируются как задача поиска «новых путей» в литературе, обусловленная неопределенностью статуса Слова и его отношения к Бытию.
Еще раз подчеркнем, что специфика переходной эпохи состоит не в утверждении новой концепции, а именно в ее поиске. Отсюда и принципиальная гетерогенность литературы этого периода, и ее историческое значение как базы потенциальных возможностей, реализация которых может быть связана как с ближайшей исторической эпохой, так и с неограниченной временной перспективой. Таким образом, вопрос о концепциях слова и связанных с ними экспериментах с повествовательной системой составляет первую задачу исследования.
Сосредоточенность русского искусства последней трети XIX века на проблеме «понимания» и, как следствие, поиск эффективных средств воздействия на читателя, зрителя, слушателя, делает актуальной и еще одну категорию, до сих пор не укорененную в универсальной схеме культурной типологии. Это категория читателя. Отметим, что речь идет не о том или ином образе читателя, задаваемом самим текстом (т. е. не о читателе как персонаже). Речь идет о направленности текста на читателя, подчинения всей его структуры задаче воздействия. Выявление конкретных путей реализации этой цели осуществляется посредством анализа повествовательных систем Гаршина и Чехова.
На внешнем уровне между Гаршиным и Чеховым много общего: Гаршин — «певец пессимизма», Чехов — «сумеречный» писатель. Герой Гаршина и герой Чехова — это человек страдающий. Но природа и характер изображенного страдания обнаруживают существенное расхождение. Мир Гаршина — это мир гиперболы. В нем все утрировано и одновременно схематично. У Чехова — обыкновенно, просто и одновременно убедительно. На место «общих вопросов» Гаршина приходит «проза жизни». Однако, несмотря на все различие этих миров, между ними есть сущностное сходство. И у Гаршина, и у Чехова конфликт человека и мира выливается в конфликт коммуникативный. Но у Гаршина это прежде всего провал автокоммуникации и, как следствие, провал коммуникации с миром. Герой, манифестирующий один тип личности = сознания, озабочен проблемой идентификации мира и самоидентификации. Он сталкивается с утратой словом прежде всего когнитивной функции. Слово не способно быть «адекватным» означающим. И в силу этой причины оно не способно выполнить роль средства коммуникации. Однако такое разрушение когнитивных и, как следствие, коммуникативных возможностей слова выступает как исключительное свойство субъекта речи в повествовательной системе Гаршина. В этом смысле он одинок и противопоставлен «нормальному» миру, с точки зрения субъектов которого и когнитивные, и коммуникативные функции не нарушены. Преодоление кризиса коммуникации осуществляется на уровне телеологии текста: текст меняет у Гаршина свою модальность, становится риторическим убеждающим высказыванием по преимуществу. И коммуникативный канал восстанавливается на уровне «автор — читатель». Риторическая устремленность такой повествовательной модели расширяет текстовые границы, включая в себя читателя, но на правах подчинения.
Применительно к миру Чехова невозможно говорить о едином типе героя. В аспекте персонажной системы это мир полицентрический. Герои Чехова, даже эпизодические, индивидуальны и разнолики. Но все они находятся в состоянии кризиса коммуникации. Именно коммуникации, коммуникации с «другим», а не автокоммуникации. А.Д. Степанов связывает причины кризиса этой коммуникации с проблемой речевых жанров и оценивает его как кризис непреодолимый. Однако в повествовательной системе Чехова, на наш взгляд, изображение кризиса коммуникации остается в границах повествуемого мира. А персонифицированный и неперсонифицированный повествователь Чехова дистанцирован от предмета изображения — героя. Риторика повествователя обнаруживает принципиально другие возможности, чем риторика героя. Слово героя в мире Чехова наделено прагматической функцией — убедить, повлиять, понять (когнитивная функция в данном случае включена в этот ряд). Этим и определяется его «дефектность». Дело в том, что в ситуации разрушения строгих границ речевых жанров слово утрачивает возможность быть вместилищем «готового» смысла (А.В. Михайлов). Оно обращено непосредственно к действительности, но не способно учитывать постоянно меняющуюся ситуацию жизни, которая шире рамок любых жанров. Коммуникативная ситуация не может учесть все пресуппозиции, следовательно, не может быть полноценной. Она демонстрирует постоянные несовпадения пресуппозиций субъекта речи и адресата высказывания. Коммуникация на уровне повествующего мира имеет принципиально иную природу. Она сознательно избегает прагматической задачи. И с этим связаны многочисленные обвинения Чехова в безыдейности. Однако эта коммуникативная ситуация на уровне «повествователь — читатель» направлена на реализацию другой функции — креативной, эстетической. Выражением этого на уровне текста так же, как и у Гаршина, является целая система риторический приемов: метафоры, развернутые сравнения, уподобления, фигура градации и риторического вопроса. И эта риторика также адресована читателю «через голову» изображаемого мира. Но она выстраивает не отношения подчинения, но отношения творческого взаимодействия. Это приглашение к игре. Таким образом, можно утверждать, что Чехов преодолевает провал коммуникативной ситуации, оставаясь в пространстве текста, пространстве, расширившимся благодаря новым отношениям с читателем.
Итак, проблема коммуникативного кризиса и возможностей его преодоления может быть понята как специфическая особенность эпохи «восьмидесятых годов». Неслучайно уже следующее десятилетие будет ознаменовано первыми выступлениями русского модернизма. Для всех направлений русского «серебряного века» задача создания нового «поэтического» языка, переименование мира и связанные с этим новые представления о началах и функциях коммуникации в широком смысле будет осознаваться как первостепенная. Неоромантизм Короленко и Горького, мифопоэтика символизма и словотворчество футуризма, экспрессионистические тенденции и условный театр, небывалый размах формального эксперимента в русской поэзии «серебряного века» — все эти явления восходят к тем поискам обновления слова, обновления коммуникативного процесса, которые ярко заявили о себе в «восьмидесятые годы» XIX столетия.
Примечания
1. Михайлов А.В. Античность как идеал и культурная реальность XVIII—XIX веков // Михайлов А.В. Языки культуры. С. 510.
2. См.: Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд., доп. М., 1979; Панченко А.М. О смене писательского типа в Петровскую эпоху // Проблемы литературного развития в России первой трети XVIII в. (XVIII век. Сб. 9). Л., 1974. С. 112—128.
3. См.: Маркович В.М. Пушкин и Лермонтов в истории русской литературы: Статьи разных лет. СПб., СПбГУ, 1997.
4. «Зачем это писать, что кто-то сел на подводную лодку и поехал к северному полюсу искать какого-то примирения с людьми, а в это время его возлюбленная с драматическим воплем бросается с колокольни? Все это неправда, и в действительности не этого бывает. Надо писать просто: о том, как Петр Семенович женился на Марье Ивановне. Вот и все» (Куприн А.И. Памяти Чехова // О Чехове. Воспоминания и статьи. М., 1910. С. 124) или: «У него (Чехова — И.В.) надо отнимать рукописи, иначе он оставит в своем рассказе только то, что они были молоды, влюбились, а потом женились и были несчастны». — Чехов: «Послушайте же, но ведь так оно и есть на самом деле» (Щукин С.И. Из воспоминаний о Чехове // Русская мысль. 1911. № 10. С. 44).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |