«Способ богопознания — из рассматривания природы»
Св. Иоанн Златоуст
1
Жили на земле святые люди. Жили так, словно причастны были к доисторическим временам, когда взаимная доверительность Человека и Природы были законом и зла не существовало. Но через непослушание Богу грянул грех, и начался мучительный процесс конца света. Это и есть история человечества, а в мире природы — история эволюции. Вооружились звери — кто чем мог. «Бессловесные на теле у себя имеют оружие: вол — рога, кабан — зубы, лев — когти, — пишет Иоанн Златоуст. — И только человек внешне остался безоружен. Так было замыслено, «дабы показать, что ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ КРОТКОЕ ЖИВОТНОЕ»1.
Святость — это и есть кротость. Преподобный Силуан Афонский учил «жалеть всю тварь, так что «без нужды» и листа на дереве не хочется повредить»2. Описатель его жития вспоминает, с какой укоризной взглянул на него прп. Силуан, когда, идя перед ним по тропинке, он надломил растение, чтобы не дать семенам заполонить землю тропы. Такую чувствительность, — размышляет автор Жития, — можно было бы счесть патологической, но было в ней «милосердие по благодати», «вышеестественное величие». Чтобы прийти к нему, прп. Силуану нужно было пережить грех жестокости. Еще будучи на послушании у эконома, он «облил кипятком летучую мышь, поселившуюся на балконе его магазина». Помнил, скорбел и каялся в этом всю жизнь.
Помнил ли — и как? — о своих детских небезобидных забавах Антон Павлович, ловивший вместе с братьями щеглов силками «на принаду»? Свидетель, а может, и участник этого «южного степного спорта» сотоварищ Чехова по Таганрогской гимназии Владимир Германович Тан (будущий знаменитый этнограф) ничего особенного в спорте этом не видит, отмечает только одну деталь: «Однако в очерках своих он (Чехов) ни разу не дал описания этого хитрого лова»3.
Может быть, потому и не дал, что «описание лова» стало бы пособием для любителей охоты на птиц. Не во искупление ли своего таганрогского «спорта» пишет студент Чехов заметки о птичьем базаре «В Москве на Трубной площади»?
— Почем жаворонок? — там, на базаре — обиходный вопрос. Вслушаться — «Почем воля?». Жаворонок в нашем сознании всегда — «между небом и землей», «вьется», «льется песней». Здесь, в клетке на возу — он — узник. Прыгает «в плохих самоделковых клетках, поглядывает с завистью на свободных воробьев»... Вот и щеглы упомянуты в скорбном списке сокамерников. «Щеглы по пятаку».
Рабовладельцы и покупатели живого товара как бы и не понимают, что он — живой, что беззащитен перед самым страшным оружием «кроткого» человека — его изощренным, садистским умом. В будничном безумии толпы один сострадает, и жалеет, и понимает душевные страдания всех этих птах, и «старуху-болонку», и зайцев, и водяную мелочь, которая копошится в «кромешном аду» тесных ведер... Один — Чехов.
2
«Душевные страдания» животных — не жалкие слова для сентиментального раскрашивания темы. Святые, размышлявшие о том, есть ли душа и даже дух у бессловесных тварей, отвечали «да». Да, — утверждает свт. Феофан Затворник, — «душа наша одного ранга с душой животных. Что нас отличает — это есть ум (у человека)»4.
Ученый-хирург, святой нашего времени Лука (Войно-Ясенецкий) еще более категоричен. «Душа животного в крови его». (Поэтому Священное Писание запрещает человеку питаться кровью убитых животных.) «И животное, как и человек, состоит из духа, души и тела... По мере повышения по лествице существ растет их духовность, и к дыханию жизни присоединяются зачатки ума, воли и чувства»5.
Св. Лука уверен, что «дух животный, конечно, должен быть бессмертным, ибо он тоже имеет начало в Духе Божьем, Духе бессмертном»6. Логично предположить, что вечная жизнь человека и зверя будет наполнена разным содержанием. По слову св. Луки, дух homo sapience сможет «бесконечно развиваться и нравственно совершенствоваться. Жизнь вечная для низкой твари будет лишь тихой радостью в наслаждении новой светозарной природой и в общении с человеком, КОТОРЫЙ УЖЕ НЕ БУДЕТ МУЧИТЬ И ИСТРЕБЛЯТЬ ЕЁ»7.
Эти последние, выделенные мной слова выражают суть трагического бытия «низкой твари» в земной фазе ее существования. Только А.П. Чехов — один из всех русских писателей — «влез в шкуру» бесчисленного множества зверей и птиц, населил ими свои произведения, чтобы дать им, замученным, униженным, убитым «Царем природы» — человеком, право голоса. Право на сострадание и милосердие. Ни И.С. Тургенев, ни Н.А. Некрасов — классические охотники от русской литературы — не подвергали сомнению право «человека с ружьем» на выстрел в живую мишень. Барские охоты с гончими, борзыми, благородным азартом Л.Н. Толстым подаются как русская удаль, традиционный шик помещичьих забав.
Антон Павлович тоже пережил «свою» охоту. Это было в его мелиховском имении, в 1892 году. У Чехова в ту пору гостил И. Левитан, он и соблазнил хозяина имения выйти в лес пострелять. Левитан попал в вальдшнепа, но не убил, а ранил в крыло.
«Я поднял его, — пишет Чехов в одном из писем под впечатлением нелепого кровавого события. — Длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежда. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головой об ложу...» Я говорю: «Не могу». Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать».
Каждый из нас в течение жизни хоть раз да был причастен к гибели «братьев наших меньших». Даже Чехов. Так мы вносим свою неблагодатную «лепту» в картину падшего мира. Первородный грех гордыни разрушил гармонию доверия: между Человеком и Природой, между людьми. Отрикошетил в тварей бессловесных, сделав их рабами мыслящего и говорящего существа и предметом ненасытного их истребления.
Со временем человеку были попущены в снедь животные, птицы, рыбы. Но — в снедь, а не ради удовлетворения похоти убийства. Давно стерся первоначальный смысл слова «охота»: «хотение», «похоть». Атавистический инстинкт братоубийства неистребимо современен. Маленький Каин живет в шестилетнем Пете (рассказ «Лишние люди»), который накалывает на булавки «насекомую коллекцию». В длинном ящичке агонизируют жуки, кузнечики и прочая мелюзга, для мальчика как бы и неодушевленная, озвученные игрушки. Удивляется: «кузнечика поймали вчера утром, а он до сих пор не умер». Ребенок не мучитель, он просто не понимает, что эти мизерные существа могут страдать. Нет у него органа сострадания: не врожден и не воспитан.
По нехитрому сюжету, шестилетний ребенок — локатор: улавливает злобное раздражение отца, вызванное небрежением жены, но обрушившееся «ни за что» на сына; равнодушие матери, которая занята только собой. Булавки, пронзающие насекомых, — это подсознательный ответ ребенка на родительскую нелюбовь. У зла есть продолжение, и цепочка его бесконечна. Какая-то «Ольга Кирилловна» научила мальчика делать «коллекции». «Ольга Кирилловна», которую звали Татьяна Николаевна, была и в моей жизни — учительницей биологии, и все мы, дети, по программе биологии делали «насекомые коллекции», равно как и вы, читатель. Может, и в Таганрогской гимназии тоже была своя «Ольга Кирилловна», да из всех нас оглянулся в это «невинное» прошлое только Антон Павлович, словно эти давние булавки наживили его сердце.
3
Читателю, а порой и критику, незаметно, как из рассказа в рассказ Чехов варьирует тему преступления человека, которое не знает границ возраста. Но самое страшное: злодеяния-то эти никто и не считает преступлением. Скажи нам: не убий мышь, гусеницу, жука какого-нибудь — засмеют и запишут в ханжи.
В самом деле, разве похож на отпетого палача тихий, жалкий, вечно полуголодный Иван Матвеич, чье имя вынесено в заголовок рассказа? Он служит переписчиком у одного «просто ученого», ему восемнадцать, он — южанин, «из Донской области». В обиходном разговоре о том, о сём «южанин» с тоской по родным местам увлеченно рассказывает, как он там ловил тарантулов. Идет спокойный, совершенно не патетический диалог. Ученый с любопытством вопрошает:
— А ЗАЧЕМ ЛОВИТЬ ТАРАНТУЛОВ?
Ответ собеседника:
— ТАК, ОТ НЕЧЕГО ДЕЛАТЬ... ИХ ЛОВИТЬ ЗАБАВНО» — не вызывает возмущения ученого. Он с увлечением слушает, в чем состояла эта «забава», как хитроумен был способ вытягивания тарантула из норки с помощью кусочка смолы на нитке. «А что мы с ними делали. Накидаем их, бывало, полный тазик и пустим к ним бихорку (паука). В драке он один может сто тарантулов убить».
Коррида несчастных насекомых, спровоцированная мальчишками, коварна и безнравственна. Но понимает это только автор, спрятавшийся за сюжет. Позиция писателя тем выпуклее, чем безразличнее герои рассказа к нравственной оценке эпизода с травлей тарантулов.
Может быть, за кадром — еще одна покаянная автобиографическая оглядка Чехова. Угадывается она и в «щеглиной ноте», завершающей рассказ. Ученый скучает по «болтовне» Ивана Матвеича «о тарантулах и о том, как на Дону ловят щеглят».
«От нечего делать» Дымов в повести «Степь» ужика убил.
«Без нужды» не убивать ни муху, ни тигра — традиционный закон так называемых языческих народов, мне хорошо известных по Дальнему Востоку и Крайнему Северу России. Охота и рыболовство — способ их пропитания, «хлеб насущный». Убить ради лишнего — значит, нарушить древний закон тайги и тундры.
Мастер художественного гравирования по кости Ёмрыкайн, живший в чукотском селении Уэлен, напел мне песнь его рода. Баллада рассказывала о том, как охотник в тундре услышал тоненький голос. Кто-то незримый плакал о том, что он стоит перед большой рекой и не может перебраться на другой ее берег, где его ждут сородичи. Жалобный плач повторился трижды, пока стоявший охотник не заметил червя, лежащего возле ручья, который и был для него непреодолимой рекой. Человек перенес беднягу через ручей, просто перешагнув через него, и услышал радостную песнь благодарения.
Так возникают сюжеты родовых песен, не придуманные, увиденные в природе, где «человек земли» (обычное самоназвание народов) кровно, по-братски связан с самыми неприметными ее обитателями.
Эскимосская женщина Альпын, как и все ее одноплеменницы, собираясь в тундру за кореньями, брала с собой пресную лепешку — айхит. Не для себя — для пауков, чье многотрудное жилище — паутину женщины могли разрушить, не заметив. Тогда они оставляли частицу лепешки, чтобы паук подкрепил свои силы и восстановил свой дом.
Мудрый православный священник о. Борис Николаев так определил основу туземного мировоззрения: «В язычниках наиболее полно живет эдемская память». Это точка пересечения традиционных обычаев язычников и поведения святых из числа христианских народов.
Дети тоже в некотором роде — и язычники, и святые. Некоторые из них еще способны заметить «насекомую малость», пожалеть. Через стол, за которым сидят дети, играющие в лото, пробегает прусак. (Рассказ «Детвора».) Рефлекс срабатывает тотчас, и Соня собирается прусака прихлопнуть, как поступил бы всякий из нас на ее месте. И вдруг самый маленький «пухлый шаровидный карапузик Алеша» «говорит басом: «Не бей его... У него, может быть, есть дети.» Озарило ребенка. А ведь он вовсе не ангел, а «порядочная бестия», смакует, если в азартной игре «кто ударит или обругает кого». Но благородный порыв заразителен, вот и Соня прониклась к таракану и провожает его, убегающего, глазами и, расчувствовавшись, «думает о его детях: какие это, должно быть, маленькие прусачата».
Жаление всякой твари без изъятия было свойственно святым. В этом они восходят к Адаму, наименовавшему каждое живое существо, и выше Адама — к Богу, «сотворшему небо и землю, море и вся, яже в нем». «Вся премудростию сотворил еси: исполнися Земля твари Твоея... сие море великое и пространное, тамо гади, ихже несть числа, животная малая с великими». (Псалом 103)
4
Предначинательный псалом 103 неукоснительно читается перед каждым вечерним богослужением, но кто обозрел масштаб в ставших привычными словах: «животная малая с великими»? Антону Павловичу Чехову дано было увидеть дно и вершину этих глубин. Может быть, именно во время чтения псалма, исполненного вселенской красоты и величия. В этом истинность веры Чехова, почти не доступной нашему разумению и поэтому закрытой для большинства читателей его произведений.
А между тем — вчитайтесь хотя бы в его рассказ «Мечты».
Двое сотских ведут по унылому осеннему тракту беглого каторжника, тщедушного человечка. Лепечущего на уничижительном языке лакейских о крепостной «маменьке», уморившей барина за измену, о «лампадке», «свечечке»... Незаконнорожденный полубарин, осужденный как пособник своей маменьки, уже побывал на каторге. Чтобы передать ужас этого земного ада, он сравнивает его с самочувствием раков в лукошке. «В каторге ты все равно, что рак в лукошке: теснота, давка, толчея, духу перевести негде — сущий ад, такой ад, что и не приведи, Царица Небесная».
Человек поэтому и страдает, что заставляет страдать низшую себя тварь. Эта мысль онтологического характера впрямую вписывается в тему неизбежности воздаяния в рассказе «Мечты». Убит — неважно кто и неважно почему — и убийце не жить. Непреложность закона подтверждается сравнением, снова возвращающим к существам беззащитным. Сотские прямодушно уверяют каторжника, что не дойдет он, умрет по дороге. «Непомнящий родства... весь дрожит, трясет головой, и всего его начинает корчить, как гусеницу, на которую наступили...»
Вся стилистика рассказа по степени понимания языка и состояния природы родственна эталонному в этом смысле «Слову о полку Игореве», где все события и подходы к ним можно означить сращением слов — «человекоприрода». Имеющий уши расслышит в рассказе Чехова осенний плач «мокрой, голой, как придорожный нищий», березки, бурой травы по краям дороги. «На траве виснут тусклые недобрые слезы». На что жалуются, о чем скорбят: о себе ли, невольных каторжанах, или о людях, беспощадных к малой твари и, как следствие, друг к другу?
Через «подставных лиц» — своих героев — Чехов то вразумляет поклонников бездумной охоты, то открыто негодует. «Пустой случай» — в названии рассказа затушеван сарказм. Внешне, сюжетно, вроде бы, действительно, «пустой случай». Рассказчике молодым князем, «помятым жизнью», вознамерились поохотиться на рябчиков в Шабельском бору. Оказалось, что владелица бора Надежда Львовна Кандаурина охоту в своем лесу запрещает. Ее главный довод: «Что за удовольствие убивать птиц? За что? Разве они вам мешают?».
В ответ она слышит самое расхожее возражение просителей: коли так, то надо ходить босым, так как «сапоги шьются из кожи убитых животных».
— Нужно отличать необходимость от прихоти, — строго скажет Надежда Львовна, глядя, как стоявший возле дома князь «вдруг встрепенулся, прицелился и выстрелил» в ястреба, но — промахнулся. Неравнодушная к князю, она, в конце концов, пошлет горничную с запиской: охота дозволяется. Но главное было сказано: всякая охота — пустой случай.
В рассказе будто бы и нет значительных событий, все обыденно, повседневно: барыня запрещает, а в бору все равно охотятся, над запретом посмеиваются... В этом «ничего особенного» — особенная предгрозовая публицистика Чехова. Опосредованный намек на грядущую природную катастрофу — ожившая от хлынувшего в комнату света княжна Тараканова в картине Флавицкого, висящей в гостиной Кандауриной, потоки невского наводнения и крысы, ищущие спасения.
В рассказе «Печенег» сюжет кажется пародийным. Дворянская охота, благодаря усердию русских писателей XIX века, считалась признаком поэтической любви к природе. Чехов обнажает примитивную свирепую суть охоты... Два великовозрастных отпрыска отставного казачьего офицера «учатся стрелять в лёт». Один подбрасывает курочку или петушка, другой поражает цель без промаха. Отец побаивается «своих волчат»: «того гляди, зарежут кого по дороге».
Такая или иная охота растлевает душу человека, формирует преступника.
В графике Марка Шагала есть странный «Натюрморт», эпатирующий сам принцип этого жанра — изображение «мертвой натуры». Столетиями зритель был призван восторгаться фламандской или иной школой пышно обставленных натюрмортов: в центре внимания — нарядная мертвая птица рядом с изысканными сосудами, цветами, плодами; или столь же безмятежно сервированные туши убитых животных. В рисунке Шагала на блюде рядком лежат две ощипанные мертвые птицы, то ли голуби, то ли вороны — не все ли равно: под опереньем все птицы голые, как люди под платьем. Натюрморт — по Шагалу — заряжен «эстетикой» морга.
Название «Печенег» — оценка явления. Высшая степень отторжения автором развлекательного аттракциона убийства животных. Изнанка «эстетики охоты». Чехов сталкивает в рассказе две полярные позиции: хуторских «печенегов», не знающих жалости, и проезжего вегетарианца. «Белокурый господин» отказывается от мясной пищи не потому, что она вредна для здоровья. «Убивать животных — это — противно моим убеждениям... Животные так же страдают, как и люди».
Туповатый хозяин хутора вот-вот готов согласиться и даже рисует лубочную в его изложении идиллию, когда домашние животные «все будут жить на воле, радоваться... и Бога прославлять, и не будут они нас бояться. Настанет мир и тишина». Вот только, если и свиньям дать волю, «тогда прощайся слугами и огородами»... «Ветчинное мировоззрение» так глубоко в прямом смысле «въелось», что возвращение райской всех ко всем доверительности рисуется отставному офицеру блажью вегетарианского гостя, «который вот наелся огурцов и хлеба и думает, что от этого стал совершеннее».
Наверное, по выходе в свет «Печенег» был поводом для ристалищ в русском обществе, которому непременно подавай крайности. И сегодня рассказ этот — повод, и писал его Чехов «на вырост», на времена до скончания века.
«Говорят, в наше время, лет 30—40 назад, люди были грубые, жестокие, но теперь разве не то же самое? ...Душа все та же, никакой перемены».
Душа все та же.
5
Правомерно предположить, что Чехов в произведениях, где гремят охотничьи залпы, в подтексте говорит о мистической смертоносности этих коллизий. Счет: один — один.
Шалый Константин Звонык из повести «Степь» подходит к костру, где вечеряют подводчики, с большой белой мертвой птицей в руке и с ружьем за спиною. Зря убил «дрохву» — на костре ее не уваришь: мясо жесткое; господам не продашь: «далече, пятнадцать верст». Убил, чтобы душу разрядить от тоски по жене: к матери на третьей неделе после свадьбы уехала «на два дня». Все думают: счастливый, вон как свою молодуху любит. А он — одержимый: «очумел», «в голове дурман», «затмение нашло». И предчувствуется во всей этой истории близкая трагедия. Убитая «дрохва» тому знаковый залог. Символ.
Ныне покойный директор музея А.П. Чехова в Мелихове Ю. Авдеев в своей книге приводит воспоминания Михаила Павловича, брата писателя, о возможных истоках пьесы «Чайка».
«Где-то на Рыбинско-Бологовской дороге, в чьей-то богатой усадьбе жил на даче художник Левитан. Он завел там какой-то сложный роман, в результате которого ему нужно было застрелиться. Он стрелял себе в голову, но неудачно: пуля прошла через кожные покровы головы, не задев черепа. Встревоженные героини романа ... телеграфировали срочно писателю, чтобы он немедленно же ехал лечить Левитана.
...Его встретил Левитан с черной повязкой на голове, которую тут же, при объяснении с дамами, с себя сорвал и бросил на пол. Затем Левитан взял ружье и вышел к озеру. Возвратился он к своей даме с бедной, ни к чему убитой им чайкой, которую он бросил к ее ногам...»
«Именно в это время Антон Павлович вынашивал замысел своей «Чайки». Сложнейший творческий процесс создания художественного произведения невозможно разобрать по косточкам. Но все же можно провести какую-то параллель между убитой Треплевым Чайкой и левитановским вальдшнепом и чайкой...». (Из книги «В чеховском Мелихове». Ю. Авдеев. «Московский рабочий». 1972, с. 75—76.)
«Степь» написана в 1888 году. Через семь лет — «Чайка». В пьесе символ рокового счета уже не замаскирован. Треплев, тоже, кстати, Константин, так же, как и Звонык, «входит с ружьем и с убитой чайкой». Кладет чайку у ног Нины Заречной.
— Я имел подлость убить сегодня эту чайку... Скоро таким же образом я убью самого себя.
И — убил. За всеми реальными «потому что» (разлюбила Нина, разуверился в себе и прочее) автором ясно означен счет, предъявленный природой человеку. Смысл эпизода с убитой птицей рифмуется с текстом пьесы Треплева, начало которой как бы парафраз сто третьего псалма. Псалом этот — мощная, вселенская картина красоты Божественного творения мира. В пьесе Треплева тоже перечислены «животные, малые с великими» и даже незримые глазом, но «все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли...»
Означен вектор. Сквозь декадентский флер просвечивает эсхатологическая картина конца света как конца земли.
Дух, витающий над мертвой планетой, возвращает в своей памяти картины прошлой живой природы: журавлей, просыпающихся на лугу, майских жуков в липовых рощах. Печаль «мировой души» безлюдна, хоть и слиты в ней души великих землян. Один лишь дьявол «скучает без человека».
Пьесу Треплева можно расслоить на несколько философских систем, усмотреть полемику с Толстым по поводу «мировой души». И все же главным в ней мне представляется эсхатологический прогноз Чехова.
6
Чехов — мыслитель в своем творчестве зарегистрировал онтологическую и историческую фазу, когда человек избрал виртуальные формы существования. Еще бы о таком Человеке не скучал дьявол. Мир перевернут вверх ногами, все поменялось местами, минус стал плюсом, грех — общепринятым кодексом жизни, любовь утратила радость и стала болью...
И вновь — исходные позиции, генетический код всеобщего человеческого безумия писатель видит в разрушении единоутробных связей Природы и Человека, в тех самых деяниях рук человеческих, от которых, по Священному Писанию, должна погибнуть и погибает земля, проклятая Богом за гордыню Адама.
Рассказ «Нахлебники». Три одиноких существа много лет жили бок-о-бок, вместе и состарились: мещанин Зотов и два «одра» — лошадь и пёс Лыска. Наверное, когда-то «одры» годились в хозяйстве и «домовладелец» Зотов был владельцем и их «низшего сорта» жизней. Казалось бы, старость и нищета уравнивают всех троих, но в портреты дряхлых животных автор вводит пронзительную ноту — их раболепие перед хозяином: трусливые позы, крайнюю забитость, заискивание. В ответ животные получают брань, раздражение, но и ... выпрашивание у соседа-бакалейщика «осьмушки овса»: «лошадь голодная».
«Дай и сегодня» — значит, давно попрошайничает, и выхода нет. Разве что самому уйти к какой-то мифической «внучке Глаше, дочери племянницы Катерины». Безысходность гонит. А уж «одры» как-нибудь, сами по себе. Но животные не могут разорвать привычные с доноевых времен узы со своим господином, покорно и виновато тащатся за ним, и он в отчаянии приводит их к живодеру. «Далее Зотов помнит, что он, сдуру и спьяна, увидев два трупа, подошел к станку и подставил свой собственный лоб... Потом до самого вечера его глаза заволакивало мутной пеленой, и он не мог разглядеть даже своих пальцев».
«Нет повести печальнее на свете...» Рассказ о любви всех троих друг к другу. О слепой и беззаветной привязанности животных к человеку.
Однако человек в рассказе утратил непосредственность и ясность чувств. Истинное в нем сокрыто антилюбящим, антидоверительным поведением. Видеть голодающих животных — страдание для Зотова. Но жалость его проявляется в уродливых, жестоких, унижающих «одров» поступках. Даже себе он не может выказать слез об убитых бессловесных своих товарищах. Вместо слез — мутная пелена.
Есть в рассказе и нечто надповеденческое, авторское: непереносимость боли этой ущербной и такой трагической любви.
Чехов еще не раз противопоставит природные качества животных изуродованному грехом «царю природы». Пример тому — «Каштанка». С «радостным визгом» бросилась она к родным лицам, которых узнала среди зрителей в цирке. «Волосатое, пьяное и ухмыляющееся» принадлежало ее прежнему хозяину столяру Луке, который не жалел для нее пинков и проклятий. И все-таки к нему и к сыну его Федюшке, забыв про сытость и доброе обхождение клоуна, ринулась преданная собака. Преданный предать не может. В животном мире это аксиома.
И не раз возникнет на страницах произведений Чехова чванливая фигура отравленного самомнением человека.
Садовник Пантелей Петрович (рассказ «Весной»), сгноивший «много дорогих растений», тем не менее исполнен собственного величия. Его имя не запоминается, опадает ненужной листвой. Сам же он вкушает то же яблоко, что и Адам, и никак не набьет оскомины. Его всесветные и всевременные признаки: «На природу глядит он с сознанием своего превосходства над ней, и во взгляде у него что-то хозяйское, повелительное и даже презрительное... а прекрасная весна для него такая же рабыня», как и его «узкогрудая, исхудалая» жена.
Не предтеча ли сегодняшних «покорителей природы» — чеховский садовник: создателей равнинных вонючих морей, затопивших города, угодья, леса, кладбища срединной России; сочинителей проекта «Повернем реки вспять» и прочих безумств, стремящихся «пересотворить» мир. Не он ли автор девиза: «Мы не можем ждать милостей от природы»...
Во времена Чехова еще никто, кажется, не задавался планами глобального переустройства планеты, но почву для этого давно взрыхляли тысячи гордецов.
«Весной» — рассказ публицистический, прямолинейный, почти памфлет. Автор-обличитель весь на свету. Это его христианская позиция. Он отстаивает ее, понимая, что вопиет в пустыне среди глухих.
Что такое — пятнадцать лет добровольного заточения? Оказалось, для героя рассказа «Пари» — юриста — это максимальный способ освобождения от плотских забот и возможность постичь духовные горизонты бытия. Письмо-монолог героя — тот же вопль в мир абсурда.
«Вы обезумели и идете не по той дороге. Ложь принимаете вы за правду и безобразие за красоту. Вы удивились бы, если бы вследствие каких-нибудь обстоятельств на яблонях и апельсинных деревьях вместо плодов вдруг выросли лягушки и ящерицы, или розы стали издавать запах вспотевшей лошади, так я удивляюсь вам, ПРОМЕНЯВШИМ НЕБО НА ЗЕМЛЮ».
И, как Константин Треплев в своей непонятой пьесе, молодой узник в рассказе «Пари» пророчествует об истреблении жизни на земле: «а потомство ваше, история, бессмертие ваших гениев замерзнут или сгорят вместе с земным шаром».
Невероятность сюжета, мораль, скажем по-старинному, в конце, позиционный пафос в эпистолярных речах героя — приближает рассказ к жанру притчи. Горький смысл ее — в укоризне: «променяли небо на землю».
Эхом отдается эта укоризна во всем творческом наследии Чехова и в какие только ни облекается формы: памфлета, притчи, пьесы в пьесе... И вот — совершенно натурный, как бы даже и срисованный кусочек жизни — рассказ «Свирель». Машинально играет на своей дудочке, «прислонившись к мокрой березе, старик-пастух». «Тощий, в рваной сермяге и без шапки». Слово за слово, начинается разговор обычного, казалось бы, пастуха с приказчиком, который и на охоту-то пошел, потому что обнищал вконец: восьмеро по лавкам, а кормить нечем. Говорят о том, что дичи с каждым годом все меньше и меньше, «а лет через пять, почитай, ее и вовсе не будет...».
Старик будто стоит у географической карты России, где означены реки, лесные, птичьи, звериные угодья, и зачеркивает, зачеркивает, ставит крест: «рыбы не будет», «сохнут реки», «и леса тоже... И рубят их, и горят они... что и вырастет, то сейчас его рубят», и «всякая растения на убыль пошла».
«Пришла пора Божьему миру погибать».
Опушка леса, на которой каждое лето всю свою жизнь пасет господский скот пастух, вдруг обретает масштабы острова Патмос, а слово «пастух» возвышается до своего главного смысла: «духовный пастырь». И тихо, со вздохом сказанное: «Грешим много. Бога забыли... и такое, значит, время подошло, чтобы всему конец» — не подобно ли «громкому голосу, как бы трубному», какой услышал святой Иоанн Богослов в открытом ему Откровении о конце Мира.
Семь ангелов выльют «семь чаш гнева Божия на землю, на моря, в реки, на солнце и на престол зверя (хулителя Бога. — А.Ч.), и в великую реку Евфрат, и на воздух... И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле... И всякий остров убежал, и гор не стало»8.
Плачет чеховская свирель. Вместе с библейским пастухом оплакивает погибающий от грехов людских Мир Божий: «И солнце, и небо, и леса, и реки, и твари — всё ведь это сотворено, приспособлено, друг к дружке прилажено... и всему этому пропадать надо».
Так будет. Но никто не знает, когда. А пока продолжается жизнь, добрые люди греются у не остывших еще очажков покинутого ими рая.
Как только появилась возможность и Антон Павлович обзавелся своими домами — сначала в Мелихове, потом в Ялте, он непременно населял их животными: собаки по кличкам Хина и Бром, журавль, мангусты, пара собачонок в Ялте... Довольно взглянуть на фотографию, где Чехов снят возле Белой Дачи в Ялте в компании дворняжек. «У него впалые щеки и изнуренный вид, но он улыбается. Перед ним две собаки, белая и черная... как будто старинная аллегория, последняя смена дня и ночи больного Чехова»9. Так переводит нечаянный смысл запечатленного мгновения В.Г. Тан, вглядываясь в светлую, смешную и печальную фотографию.
А.П. Чехову драгоценно было увидеть теплые, доверительные отношения к животным в других людях и «сфотографировать» благодатное чувство простодушного единения.
Старый извозчик Иона никак не найдет человека, который бы выслушал с сердечным состраданием о том, что неделю назад Иона похоронил своего сына. Стоит ли он, покрытый снегом, в ожидании седоков, едет ли, нанятый, — вокруг него несется карусель холодного безразличия, цинизма, хамства, черствости. Старик не осуждает никого, а только с тщетной надеждой и тоской смотрит на толпы, «снующие по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его?» Нет, никто не нашелся. Разве что своя деревенская лошаденка, которую оторвали от плуга и взяли в страшный для нее город, в извоз. (Рассказ «Тоска»). Ей-то, терпеливой, бессловесной, и поведал Иона «печаль свою». «Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина».
«Так-то, брат кобылочка!»
Примечания
1. Иоанн Златоуст. Сочинения. С-Пб. 1899, т. 2, кн. 1, с. 121.
2. Об отношении к животным. М. «Центр «Благо». 1998, с. 21.
3. В.Г. Тан. Собр. Соч. Т. 8. С-Пб. 1911, с. 300.
4. Об отношении к животным, с. 57.
5. Свт. Лука. Наука и религия. Ростов-на-Дону. 2001, с. 217.
6. Там же, с. 221.
7. Там же, с. 290—291.
8. Библия. Казань. 1991, с. 1138, 1139.
9. В.Г. Тан. Собр. соч., т. 8... С-Пб. 1911, с. 300.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |