Вернуться к А.Я. Чадаева. Православный Чехов

Глава девятая. Живая вера

(По поводу рассказа А.П. Чехова «Архиерей»)

1. От «Преосвященного Петра» в «Павлуше»

Время реальных событий в рассказе А.П. Чехова «Архиерей» — всего неделя: от Вербного воскресения до Пасхальной ночи. Страстная Седмица. Сакральное время Вселенной. Оно пронизывает собою все сущее на земле. Герою рассказа дано прожить седмицу Страстей Господних как бы в параллель Евангельским событиям.

Преосвященный, еще молодой человек, но уже архиерей, несет на себе следы избранничества Божьего. Избранность заявлена Чеховым самим ИМЕНЕМ героя, соединившим два апостольских — Петра (в монашестве) и Павла — до пострига. Заявлена и намеком на традиционный сюжет Житий святых, которым в детстве не давалось учение. Вот и Павлуша «по крайней мере до пятнадцати лет был неразвит и учился плохо, так что даже хотели взять его из духовного училища...» Так не давалась грамота отроку Варфоломею, будущему Сергию Радонежскому — святому земли русской. До его встречи со странным монахом — ангелом. Так не давалось пение отроку Роману, будущему сладкопевцу. До явления ему Матери Божией.

Но ведь и «неразвитому» Павлуше явлена была чудотворная икона, которую носили по деревням крестным ходом. Колокольный звон встречал и провожал ее. «И казалось тогда ПРЕОСВЯЩЕННОМУ, что радость дрожит в воздухе, и он... ходил за иконой без шапки, босиком, с наивной верой, с наивной улыбкой, счастливый бесконечно». Недаром в этом, ударном по смыслу, эпизоде Чехов В СКОБКАХ укажет тогдашнее детское имя мальчика, без скобок же назовет его ПРЕОСВЯЩЕННЫМ, словно именно в этот момент ребенок был избран для грядущего высокого служения Богу. Он весь был тогда олицетворением ЖИВОЙ ВЕРЫ («наивной» — скажет Чехов). Да — наивной, чистой, захватывающей всего человека.

СУДЬБА ПРЕОСВЯЩЕННОГО ПЕТРА ЭТО И ЕСТЬ СУДЬБА ЕГО ДЕТСКОЙ, А ЗНАЧИТ, ИСТИННОЙ ВЕРЫ.

Восхождение по иерархической лестнице вспоминается ему «вяло», ровно, через запятую, словно там и не было никаких озарений, а просто общепринятая карьера по духовной части.

— А что потом? — спросит Чехов голосом отца Сисоя, пившего чай в соседней комнате. Медлительные воспоминания архиерея о тусклой юности прервутся неожиданно и резко. Застенные слова Марьи Тимофеевны «А потом чай пили» — это авторская оценка долгого периода жизни Петра, когда она «была такой легкой, приятной, казалась длинной-длинной, конца не было видно».

И тут впору спросить, да был ли мальчик-то? Был ли Павлуша с его наивной живой верой? А если был, то где же она, эта вера? Точно все заволокло серым, беспросветным туманом, и вместо светлого отрока явился 32-летний ректор семинарии, уже в сане архимандрита, успешно защитивший диссертацию, то бишь при всех регалиях вполне земных реалий. Однако дарована была ему болезнь: «похудел очень, едва не ослеп». «Зачем-то нужно», — сказал Антон Павлович о своей болезни. Нужно было и благополучному, успешному иеромонаху Петру. Полуслепота физическая становится у Петра внутренним озарением памяти, душевным прозрением, в какой-то степени и под влиянием песен незрячей нищей, которая каждый день пела под окном его квартиры, когда он был за границей. Пела о любви, тем более прекрасной, что она была несбыточной для слепой нищей. Душа Петра вторила звукам, и в странном дуэте тоже, казалось, пела или плакала, но не о томлении любви — о прошлом, о родине. Живая вера воскресала в светлой печали — о матери, России, детстве. Все это вместе и было любовью к Богу. А ведь «едва не ослеп». Речь идет о начавшейся слепоте духовной, которая подспудно, иносказательно воплощена в физической болезни архимандрита Петра.

Сразу, в следующей главе Чехов как под увеличительным стеклом покажет трагический финал старого, больного епархиального архиерея, непосредственного начальника викарного архиерея Петра. Чье отражение в запотевшем зеркале? В молодости ныне разбитый недугами старик тоже был исполнен высоких мыслей, писал трактат на тему: «Учения о свободе воли». Тоже — ибо и Петр, будучи на лечении за границей, «много читал, часто писал». «Теперь же, казалось, весь ушел в мелочи, все позабыл и не думал о Боге». Ослеп. Пока это сказано только о старшем, епархиальном архиерее. В зеркале покажется и истает силуэт Петра. Сработает противоядие — зрелое понимание причин, сокрушивших дух, а значит, и тело его патрона.

О причинах — чуть позже. Они относятся к бытовому времени. Преосвященному Петру предстояло пережить события вечности. Над ними — сияние нимба, свет невечерний. Они — не фон рассказа — его воздух, духовная плоть. Два монастыря, городской собор и душа владыки — земные алтари служения Богу. В них и НАД ними совершается вход Христа во Иерусалим. Его, распятого, смерть и воскресение. Воздух рассказа «дрожит» от космической необъятности евангельской памяти. Небо будто нисходит на землю, «стало так близко, все — и деревья, и небо, и даже луна». Все сущее живо, все исполнено ожидания. Земля становится экраном, на который проецируются надмирные потрясения.

Повествование рассказа и есть отражение вселенской драмы, только нужно знать события, изложенные в Священном Писании, и их воплощение в церковных службах Страстной Седмицы, как знал это Антон Павлович. Однажды простыми словами студента-семинариста, идущими от сердца, он не побоялся рассказать всю историю предательства и страданий Христа. (Рассказ «Студент».) От первого до двадцатого века не прерывалась нить ежегодно повторявшихся событий, и русское сердце не устало им сострадать. И вот снова дрожит и натягивается путеводная нить, и уже не две потрясенные слушательницы-крестьянки, а толпы людей спасительно держатся за нее.

Кончается цветоносная неделя ваий — ветвей финиковой пальмы и мирта, которые толпа бросала под ноги въезжающему на жребяти в Иерусалим Христу. Кончается всенощная в монастырском храме, и преосвященный Петр вручает богомольцам освященные им веточки вербы. И, как дитя, плачет неведомо отчего. «Вот близко еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем». Заплачет и бывшая в толпе мать владыки, «а отчего, и сама не знаю. Его святая воля!»

На Вербных службах поется: «Величаем Тя, Живодавче Христе, осанна в вышних, и мы Тебе вопием: благословен грядый во имя Господне». В толпе, провожавшей Христа, не было слышно плача, но лишь ликование и радование: «благословен грядый ЦАРЬ во имя Господне». Ждали Царя, устроителя дел земных, разрешителя политических и территориальных споров. Один Иисус плакал тогда, завидев град Иерусалим, от которого не останется камня на камне, ибо «не разумел времени посещения» Богом.

Вместе со Христом плачут в русском православном храме и архиерей, и миряне — омовают души тихими слезами очищения. А потом возвращаются из монастыря в город, и архиерей меж ними в карете, запряженной лошадками. Как в Евангельском шествии, но не вопиют уже и не поют — омытые слезами — раскаяния ли? предчувствия? — «плелись по песку богомольцы» — на обратном — от Иерусалима — пути. «И все молчали, задумавшись». Не картинно, по-русски. С «сокрушенною душою и умиленным сердцем». И не иллюстрацией к картине был «яркий и покойный» лунный свет, приветливы, молоды весенние деревья и небо. Их благодатное настроение отражало и поддерживало возвышенные чувства людей, им сопутствовало.

Наверное, шла в толпе за Христом Его Пречистая Матерь.

За каретой владыки тоже, наверное, плелась потихоньку его мать: при раздаче вербы в церкви мелькнуло ее лицо, и Петр узнал его. От начала и до конца пребудет в рассказе образ Матери. Ее тема — главная составляющая живой веры Петра. Мать — продолжение генетической веры Павла-Петра, продолжение нити древнего рода. Ее покойный муж — дьякон — потомок духовенства, восходящего, «быть может», ко времени «принятия на Руси христианства». Религиозность архиерея — «от чрева матери своея». Вот еще одна нить, параллельная главной. В ней если не аналогия, то намек на Богоматеринство каждой земной Матери, рождающей человека, созданного по образу Божию.

Для преосвященного Петра Вербное воскресенье — вдвойне праздник. «У него обедали дорогие гости: старуха мать и племянница Катя, девочка лет восьми». Он исполнен к Марье Тимофеевне все той же детской, живой любви, думает о матери во время домашних, уединенных молитв. «И молитвы не мешали думать о матери», потому что эти мысли-воспоминания тоже были молитвой.

Все события Вербных суток слились для него в единую радость: от ожидания матери, от встречи с ней, от обедни в городском соборе, где он служил в тот день и где пели «Осанна в вышних». Сдержанный Чехов как счастливый рефрен трижды повторяет фразу: «И преосвященный засмеялся от радости» (узнав о том, что именно мать он видел в церкви); «И преосвященный засмеялся» (вспоминая о детстве); «Моя мать приехала... — вспомнил он и засмеялся».

И как согласна с этим настроением Природа! Словно в тот день живет она в одно сердце с владыкой, а он в те часы уж и не владыка вовсе, а мальчик Павлуша — «...нежно погладил мать по плечу и по руке», совсем по-детски признался: «Я, маменька, скучал по вас за границей, сильно скучал». На этих светлых любящих людей «все время смотрело весеннее солнышко и весело светилось на белой скатерти, в рыжих волосах Кати». Вся сцена свидания с матерью осиянна небесным светом, музыкально озвучена шумом грачей в саду и пением скворцов. Благословенна небесною благодатию.

Обрывается праздник. Завтра — Великий Понедельник — начало Страстной Седмицы. Крестный путь Христа. Понедельник — начало исхода владыки. Резко меняется тональность рассказа. Автор означает вторую ноту космического аккорда — Великий Вторник. Архиерей служит обедню, вечером — всенощную в монастыре.

Мир приуготовляется к самой страшной катастрофе: люди предали Бога. Сбылось «реченное в Писании»: «Грядый Господь на вольную Страсть». Безгрешный, идет добровольно на небывалые муки. «Се — Жених грядет в полунощи...» Жених — воскресший Христос. Но «только чистые сердцем Бога узрят». Чистые — омытые в эти дни сугубым покаянием во грехах. Все, весь мир погружен в скорбь. В облаченных в траур храмах не возжигают паникадило; в черных ризах — священнослужители; почти всю службу прихожане молятся коленопреклоненно. Сугубый пост: не разрешен даже елей — постное масло. Закрыты увеселительные заведения, театры.

Что же преосвященный Петр в этот день? Чехов подробен, описывая его состояние. Идет служба, в алтаре темно. Владыка — наедине с Богом. Высокие голоса монашеского пения. Точно хор мальчиков поет. Звучит тропарь «Се Жених грядет...», «Чертог Твой вижду...» «Преосвященный чувствовал не раскаяние в грехах, не скорбь, а душевный покой, тишину и уносился мыслями в далекое прошлое, в детство и юность... и теперь это прошлое представлялось ЖИВЫМ и прекрасным...» И снова, как накануне Вербного воскресения, — слезы. И предчувствие близкой смерти. «Мы близимся к началу своему», — сказал об этом состоянии Пушкин. Близится и владыка — к живой вере детства. Думает, что и в «той жизни» прошлое будет казаться прекрасным. Предсмертно тоскует о чем-то несостоявшемся, «самом важном», о котором «смутно мечталось когда-то». ЭТИ МЫСЛИ — ЕГО ПОСЛЕДНЯЯ ИСПОВЕДЬ. И — ПОКАЯНИЕ. Ибо никому, кроме Бога, он не мог бы признаться, что ему, человеку, всего достигшему, «не все было ясно», не свершилось главное, к чему он был призван, смутны и мечтательны его надежды на будущее. Да и не было вокруг него человека, который бы понял то, чего преосвященный Петр сам не понимал. Это было покаяние не в канонической, общепринятой форме, не закованное в обрядовые латы. Естественное: человек доверительно исповедовался себе наедине с Богом. И в этом была неканоническая позиция самого Чехова, проявление его живой веры. Его мысль: нужно постоянно возноситься мыслию к Богу, а где и когда — не все ли равно.

Далее в рассказе дни Седмицы следуют без изъятия: Великий Четверток, Великий Пяток, Великая Суббота. В бытовом времени архиерея, как и в историческом времени Христа, вершится вневременное, великие тайны вечного.

«В четверг служил он (архиерей) обедню в соборе». Читалась XXII глава Евангелия от Луки. Ненавидящие Христа ищут убить его. Сатана вошел в Иуду, называемого Искариот, и склонил его к предательству Учителя. Иисус посылает Петра и Иоанна в Иерусалим, в дом водоноса, где они все будут есть Пасху. Начинается Тайная Вечеря, где Христос впервые говорит о том, как быть к Нему причастну. Им совершается прообраз Евхаристии. Благословив хлеб, Христос преломляет его со словами: «Сіе есть тело Мое, которое за вас дается» и, указывая на Чашу: «Сіа Чаша новый завет Моею кровию, которая за вас проливается».

В воспоминание Тайной Вечери верующие стремятся причаститься Святых Христовых Тайн именно в этот день Страстной Седмицы — Чистый Четверг. В канун его в алтаре, как в горнице евангельского водоноса, и поверял свои мысли Всевышнему преосвященный Петр.

О евангельских событиях Страстной Седмицы Чехов не повествует подробно, а как бы только намечает их последование пунктиром: сухо именует дни необычной недели: «вторник», «четверг», «суббота»; кратко упоминает слова тропарей. Во времена Антона Павловича большинство россиян знало их тексты полностью. Ход небесно-земной трагедии Страстной Седмицы был — каждым днем — соразмерен Семи Дням Творения мира, взятым как бы с обратным знаком. И Чехов непременно обращает взгляд и слух в небо, которое отражает своим состоянием евангельскую летопись.

В Чистый Четверг Природа тоже будто причастилась и пребывает в радостном предчувствии победы над смертью. «...Было солнечно, тепло, весело, шумела в канавах вода, ...доносилось с полей непрерывное пение жаворонков, нежное, призывающее к покою. Деревья уже проснулись и улыбались приветливо, и над ними, Бог знает куда, уходило необъятное голубое небо».

Для Чехова Природа — первозданный одухотворенный Храм. В нем служат солнце, вода, птицы, деревья. Они не зависимы от людей и на своем языке рассказывают миру евангельскую историю. Но нет людей, не зависимых от Природы, от вездесущего присутствия Бога. Не поэтому ли семь последних дней жизни владыки Петра как бы выверены последними днями земной жизни Христа.

В Чистый Четверг, когда преосвященный служил в соборе, «было омовение ног». Эта краткая ремарка, — может быть, самая высокая нота рассказа. Не знающему церковной жизни читателю она не скажет ни о чем. Что же стоит за ней? Чин омовения ног совершается при архиерейском служении в память о том, как Христос Сам омыл водою ноги ученикам Своим. «И встав с вечери, снял с себя верхнюю одежду и, взяв полотенце, препоясался ... и начал умывать ноги ученикам», тем показав, как и они должны служить людям. Бог и Человек умалился, чтобы не возвысились в гордыне ученики Его, склонные к дискуссии на тему: кто из них велий (больший)?

Двенадцати священникам должен был омыть ноги во время службы в Чистый Четверг преосвященный Петр. Он и был «велиим» в церковной иерархии епархии. Знал о себе, «что достиг он всего, что было доступно человеку в его положении». И это «все» было ничтожно на краю могилы. Смерть у порога. Владыка думает о ней без страха, но с сожалением: не хотелось умирать. А уж слышна ее поступь. «Кто это там внизу все отворяет и затворяет дверь?» — спрашивает он Катю. — «Вот и сейчас кто-то прошел». Но Катя не слышит: «кто-то» идет не за ней. И уж предсмертно больной, «паки и паки», снова владыка видит себя мальчиком рядом с матерью. Ведь его детское имя Павел — значит — Умалившийся, Малый.

В четверг вечером совершалась утреня Великого Пятка с чтением Двенадцати Евангелий, глаголющих о святых Страданиях Иисуса Христа. Первое было от Иоанна, «самое длинное, самое красивое». Владыка Петр знал его наизусть и читал первым. «Ныне прославися Сын Человеческий, и Бог прославися о Нем». И опять-таки следует знать, какую главную мысль излагает Христос ученикам Своим в канун Его Крестных Страданий.

«ЗАПОВЕДЬ НОВУЮ ДАЮ ВАМ, ДА ЛЮБИТЕ ДРУГ ДРУГА: ЯКОЖЕ ВОЗЛЮБИХ ВЫ, ДА И ВЫ ЛЮБИТЕ СЕБЕ. О СЕМ РАЗУМЕЮТ ВСИ, ЯКО МОИ УЧЕНИКИ ЕСТЕ, АЩЕ ЛЮБОВЬ ИМАТЕ МЕЖДУ СОБОЮ».

«Бодрое, здоровое настроение овладело» владыкой во время этого чтения. Очень важен эпитет: «здоровое», потому что в этой Заповеди Христовой для преосвященного Петра соединилось то, чего ему «еще не доставало», с «надеждой на будущее», когда это «самое важное» осуществится. Что же может быть важнее для священника, чем эта Заповедь Господня!

Духовное просветление того дня продолжается его болезнью. Чтобы подняться на Голгофу, нужно умалиться, уравнять себя со всеми смертными.

Будучи еще в сознании, владыка мысленно слагает с себя давящие его архиерейские регалии, которых, он чувствует, недостоин. «Какой я архиерей? Мне бы быть деревенским священником, дьячком... или простым монахом...» Это было последнее желание Петра, физически сейчас же и подтвержденное. От кровотечений «преосвященный постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, НЕЗНАЧИТЕЛЬНЕЕ всех». И мать, вошедшая в комнату к умирающему, чутко отметила то же. И ей казалось, «что он худее, слабее и НЕЗНАЧИТЕЛЬНЕЕ всех». Только теперь — ТАКИМ — он вернулся к ней, сыном, ребенком. Только что уничиженно трепетавшая перед саном «его преосвященства», теперь она уж и не помнила, что он архиерей, и «целовала его как ребенка, очень близкого, родного», называла «Павлушей».

Состоялось — возвращение к истокам, к себе — ребенку, счастливому своей «наивной верой». От «преосвященного Петра» — к обыкновенному человеку. Как в детстве за чудотворной иконой, идет он, уже по исходе своем, «по полю быстро, весело.., а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!»

Только так — нагим от земных властных доспехов, обыкновенным человеком — должно каждому их нас предстать перед Богом.

Петр-Павел умер в ночь на Великую Субботу. Говорят, кто умрет перед Пасхой, минует мытарства на пути к Богу.

Во утешение Матери Божией Девы Марии, и Марии, матери архиереевой, и всех матерей скорбящих поется на литургии в Великую Субботу: «Не рыдай мене, Мати, лежаща во гробе...»

2. Почему умер архиерей

Отчего — сказано конкретно: брюшной тиф. Но это скорее повод для смерти, предлог. Причины — в сфере духовной.

Рассказ был закончен и опубликован в 1902 году, когда Чехов был уже ялтинским затворником, и линия его жизни становилась итоговой чертой. Он должен был поставить диагноз больной эпохе, в которую жил и умирал. Доктор Чехов был глубоким духовным диагностом, его произведения беспощадно честны, а значит — целительны. В рассказе автор еще раз — не в последний ли? — открыт в самом сокровенном — что для него есть истинная вера. И так же бесстрашно вскрывает нарыв на теле православной церкви.

Если перелистать богословскую и философскую публицистику тех лет, можно убедиться, что Чехов в ней — солист в общем хоре согласных мнений. Не успеет взять высокую ноту, как «хор» развивает (а то и предваряет ее тему).

Вот медленно, ВЯЛО преосвященный Петр вспоминает о бесцветных, видимо, годах учения в семинарии, затем в Духовной академии. Митрополит Вениамин (Федченков) в своем основательном исследовании «На рубеже двух эпох» (19 и 20 столетий) показывает изнанку парадной стороны этих учебных заведений. Вениамин сам в те годы был ректором Тверской семинарии. Его свидетельства — от первого лица.

«В семинарию шли совсем не для того, чтобы потом служить в церкви, а потому что это был более дешевый способ обучения детей духовенства ... только 10—15 процентов шли в пастыри»1. Религиозный дух семинарии при отсутствии отбора студентов замещался атеистическим, а сами стены этих заведений становились иногда цитаделью для будущих террористов, марксистов-подпольщиков.

Преосвященный Антоний Волынский видит корень зла в тлетворном влиянии «западных еретиков», которое «приводит дело духовной школы до крайнего безобразия». Глава Екатеринбургской епархии епископ Владимир требовал «продать огромные здания академий и семинарий в испорченных нечестием городах и перенести их в монастыри и села»2. Ученые иерархи бьются над проектами реформации духовного образования. А тем временем градус религиозности самих действующих пастырей падает. И из уст митрополита Вениамина слышатся страшные и горькие признания. «Мы становились «требоисполнителями», а не горящими светильниками. Не помню, чтобы от нас загорелись души ... дух в духовенстве начал угасать»3. «...Мы перестали быть «соленой солью» и поэтому не могли осолить и других»4. «Было общее охлаждение в нас. И приходится еще дивиться, как верующие держались в храме и с нами? Но они сами носили в себе ЖИВОЙ ДУХ ВЕРЫ ... и им жили, хотя вокруг все уже стыло, деревенело»5.

Как водится, искали виновных. Поклонник Голгофы и Олимпа одновременно, Дм. Мережковский целился в «мертвую академическую догматику», застилавшую радость и праздничность христианства. Митрополит Вениамин уверен, что болезнь внутри церкви возникла из-за Петра Великого. Царь-антихрист разделил по сути церковь и государство, упразднил патриарха, ввел Святейший Синод, насаждавший бюрократический дух в живом теле церкви.

Русская дворянка Кузьмина-Караваева, которую мир знает как Мать Марию, сожженную в печи концлагеря, оставила свои раздумья о судьбе церкви в России. Началом «лучевой болезни» она также считает церковные преобразования царя Петра. «Церковь стала ведомством среди других ведомств, попала в систему государственных установлений и впитала в себя идеи, навыки и вкусы власти. Государство назначало церковных иерархов, следило за их деятельностью при помощи обер-прокурора... За двести лет состав церкви видоизменился. Духовная жизнь отошла куда-то на задний план, а на поверхности было официальное, государственно-признанное вероисповедание, выдававшее чиновникам удостоверение в том, что они исповедовались и причащались, — без такого удостоверения чиновник не мог почитаться благонадежным с точки зрения государства»6.

Мать Мария писала эти заметки чуть ли не сорок лет спустя после выхода в свет чеховского «Архиерея», который к этому времени вовсе не устарел. Третья глава в нем — достоверная иллюстрация к тезисам ее статьи.

На владыку Петра лавина за лавиной обрушивались изощренные бюрократические бумаги. «Благочинные со всей епархии ставили священникам, молодым и старым, даже их женам и детям, отметки по поведению, пятерки и четверки, а иногда и тройки, и об этом приходилось говорить, читать и писать серьезные бумаги». «А бумаги, входящие и исходящие, считались десятками тысяч, и какие бумаги!».

Довольно этого одного документального факта, выбранного Чеховым из множества нелепиц, чтобы сфокусировать абсурдное положение церкви — не как «дома молитвы Отца Небесного», но госдепартамента, «казенного дома», где (процитирую вновь статью Матери Марии) «священник есть от государства поставленный надсмотрщик за правильностью отправления религиозной функции русского верноподданного человека...»7.

Для преосвященного Петра чтение этих некрофильских доношений было высшей мерой наказания. Стоит только представить этот «род занятий» умного верующего человека — в течение целых дней, отчего и «душа дрожит», и некуда спрятаться, и успокоение наступает «только когда бывал в церкви».

Но в том беда, что всеобщий некроз не мог не заразить трупным ядом даже самых стойких, самых живых верою людей. И владыка заразился — нелюбовью к людям. Да и была ли эта любовь? Кроме беглого упоминания, что на Вербное он навестил «одну очень больную старую генеральшу», иных сведений о его доброделании нет. Сисою признается: «Я ведь тут никого и ничего не знаю...» И нет людей, а есть «толпа», и «все лица походили одно на другое, у всех... одинаковое выражение глаз».

А когда в приемной епархиального архиерея преосвященный Петр по долгу службы вынужден был принимать посетителей и выслушивать их пустые, мелкие, ненужные, как ему казалось, просьбы, то ничего, кроме раздражения, просители у него не вызывали. «Грубые», «скучные и глупые», «необразованные», «дикие» — мирские оценки эти становились злым мирским сознанием. И вот уж сановный иерей отдается бесовской власти гнева, власти тьмы. «С просителями выходил из себя, сердился, бросал на пол прошения». Потом удивлялся, как же он, «сам того не желая, возбуждал в людях (страх), несмотря на свой тихий, скромный нрав».

Прослеживается цепочка эпидемии. Болезнь — смертельно опасная для священника. Страшно проследить, как бы она завершилась, во что вылилась, если человек, лелеющий в себе огонек живой веры, может так попирать вторую Заповедь Христа: «Возлюбиши искреннего (ближнего) твоего, как самого себя». Без этого невыполнима и первая: «Возлюбиши Господа Бога твоего...» Не в этом ли признается себе владыка в темноте алтаря на всенощной, «что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то...»

Очень точно скажет об этом «самом важном» И.А. Ильин в своей книге «Путь к очевидности»: «...вера крепнет... от живого восприятия Бога, от молитвенного огня, от очищения, подъема и просветления сердец (людских)...» Живое сердце священника «имеет запас доброты для всех: утешение для горюющего, помощь для нуждающегося, совет для беспомощного, ласковое слово для всякого, добрую улыбку для цветов и для птичек»8. И — «Дело священника особого призвания и особых даров»9.

Вероятно, «дистанция огромного размера» между пастырем и паствой была (да во многом и сейчас остается) явлением нередким. Обер-прокурор Святейшего Синода К.П. Победоносцев, которого и поныне обвиняют в крайнем ретроградстве, тем не менее с огромной тревогой писал (владыке Никанору) еще в 1884 году об этой все углубляющейся пропасти. Он видел причину в изъянах «нового образования семинаристов», которые усваивают себе «критическое отношение к народу с его невежеством». «Ко всему этому молодые священники иногда относятся с каким-то раздражением, в коем любви не слышно, и, закосневая в этом чувстве, совсем сбиваются с пути. Им и на ум не приходит, что они сами кость от костей этого народа, что народ сей суть овцы, блуждающие без пастыря, и что каков бы ни был этот народ, мы со всею верою и знанием пропали бы без него, ибо в нем — источник и хранилище нашего одушевления ... и сокровище живых сил веры»10.

Можно подумать, что Чехов писал своего «Архиерея», прочитав это, тогда никому не известное письмо. Или наоборот: Победоносцев написал его под влиянием рассказа «Архиерей», который тогда еще не был даже задуман.

Недаром же чуткий камертон рассказа — женщина из народа — мать архиерея Марья Тимофеевна. Правда, она не бухается ему в ноги, не теряет дара речи, как другие, в присутствии владыки. Но, подчиняясь атмосфере всеобщего трепета, обращается к сыну на «вы», робка, почтительна. Ни дать ни взять — «просительница», и вот уж владыка с досадой подмечает в ее речи неотесанное, деревенское «напившись», или «напимшись» чаю, мысленно раздражается на «старуху», а заодно и на покойного отца — дьякона, который, живи он сейчас, «не мог бы выговорить при нем ни единого слова». А ведь только мать, наверное, и любил на этом свете преосвященный Петр. Но даже это светлое чувство минутами оставляет его, отступает в зловещую тень. И, как оказалось, невозвратно. В агонии владыка уже не слышал скорбных причитаний матери и не мог внимать им.

В этой невозвратности — невозможность соединить, сочетать в себе живую веру и мертвую нелюбовь к человеку. Именно в этом разладе «духовный тиф» преосвященного Петра, тупик, из которого один выход — в смерть. Чтобы «не закоснел» в отвержении людей и «совсем не сбился с пути».

Повторюсь: Чехов приурочил кончину архиерея к ночи на Воскресение Господне. «Воскресл еси днесь из гроба, Щедре, и НАС ВОЗВЕЛ ЕСИ ОТ ВРАТ СМЕРТНЫХ...» — поется в пасхальном кондаке. И в этом «нас возвел от врат смертных» — молитва Антона Чехова о прощении заблудших иереев — любого сана и всех времен.

Говорят, кто умрет перед Пасхой, минует мытарства на пути к Богу. Обыкновенным человеком, без архиерейских доспехов, явился он ко Господу. Как множество его просителей и просительниц. И он стал одним из них. «И приложился к народу своему» — так говорилось в Ветхом Завете о смерти человека. Так Петр-Павел соединился, наконец, со своим народом — смертью.

Уведя героя за гробовую черту, Чехов вглядывается в его посмертное отражение на земле. А отражения-то и нет. «Через месяц о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли». Был — и нет. Бесследно просочился сквозь время. Осталась молитва Антона Павловича о заблудших иереях.

ПОЧТИ ВСЕ ТВОРЧЕСТВО ЧЕХОВА — МОЛЕНИЕ О ЧАШЕ. НЕ О СВОЕЙ.

3. От «Архиерея» Чехова — к “Владыке» Тренева

Константин Тренев вошел в литературу в 1912 году — публикацией повести «Владыка». Издатель В.С. Миролюбов, напечатавший в 1902 году в «Журнале для всех» рассказ А.П. Чехова «Архиерей», через десять лет выводит в свет почти одноименную повесть К.А. Тренева. Начинающий писатель тридцати четырех лет, К. Тренев имел серьезное духовное образование, будучи выпускником Духовной Академии Петербурга. Чехова почитал своим кумиром. Когда создавалась повесть «Владыка», автор писал А.М. Горькому: «Мое Евангелие — Чехов». Любовь была пожизненной, внимательной, глубокой. «Чехов — одна из поразительнейших, чудесных тайн, замкнутых таким мудреным замком, к которому долго еще будут подбирать ключи».

Тренев и подбирал: то «ключи», как в случае с «Архиереем» — «Владыкой», то «отмычки», как в случае с «Дамой с собачкой» — «Любовью Бориса Николаевича».

«Владыка» интересен прежде всего тем, что автор создает вариант «Архиерея», ничуть не скрывая близость копии к оригиналу. Будто сверяет ученический рисунок с почерком мастера — учителя. Архиерей Тренева, как и чеховский, — молод. Его карьера столь же головокружительна. В тридцать четыре года получить епархию — такого и «старые» архиереи не припомнят. Причина стремительного восхождения — «строгая настойчивость в подавлении студенческого волнения». «Были удалены по его представлению две трети зараженных вольномыслием студентов и половина профессоров, сомнительных в смысле православия».

Преосвященный Петр как бы духовный отец треневского владыки Иннокентия: он ведь тоже читает рескрипты о персонах, «сомнительных в смысле православия». Правда, до студенческих волнений такого масштаба тогда, в самом начале века, дело еще не доходило. Однако стиль доносов тот же, и оба архиерея по сути дела разбирают одну и ту же «почту». «Священник Доброхотов в среду и в пяток вкушал мясную пищу. Следствием подтверждено». «Священник Восьмигласов обвиняется в прелюбодеянии. Следствием подтверждено». ... Преосвященного Петра табели о поведении иереев и их семейств раздражали. В отличие от него, преосвященный Иннокентий выносит приговоры: «На месяц в монастырь», «Запретить на год в священнослужении»... По его незыблемому убеждению, ТАК он борется за чистоту православия. Для него дела епархиального духовенства — тяжкий крест, «тяжкое послушание». Еще и оттого тяжкое, что приходится превозмогать «стоны и слезы людские».

Однако он полон молодой самоуверенности в занятиях богословием. Выстраивается цепочка: старик-архиерей у Чехова в молодые годы писал трактат «Учения о свободной воле»; его преемник Петр «много читал и часто писал»; Иннокентий с блеском защитил магистерскую и теперь пишет докторскую диссертацию «Об именах Божиих». Все трое изначально — как бы из одного лона, единоутробны.

Как и Петр, треневский владыка склонен к живой, сердечной молитве. «В ней только настоящая, счастливая жизнь». Тренев научен влиянием Чехова, что истоки живой веры — в детской, девственной душе, и вот уж и его архиерей плачет от восторга, когда читает наизусть акафисты. «Сияет радость и в ДЕТСКОЙ улыбке владыки, и в румянце бледных его щек». И так же, как Петр, не различает людей, «благословляет, не видя тех, кто подходит». Есть и встреча с родственниками в сюжете повести: отцом, лежащим во гробе, и сестрой Наташей. Наконец, пик действия в повести Тренева, как и у Чехова, приходится на Страстную Седмицу. И так же перечисляются дни и богослужения. «В четверг торжественно совершал на возвышении среди собора обряд омовения ног двенадцати священникам, и слезы падали...» У Чехова скупо: «было омовение ног».

Означив все вехи творческого полигона, Тренев берет разбег и — размножает вариации на тему чеховского «Архиерея», создавая некий «ремейк». Их интересно проследить во времени через десятилетие. Что изменилось? Все так же редеют ряды пастырей. «Из двадцати пяти окончивших семинарию пошли по духовному ведомству только пять», да и те из последних учеников. Еще хуже: из семинарии уходят в университет. Усилилось вольнодумство, которое видели даже в том, что молодой архиерей носил «простую, не шелковую рясу» и что ему «не подобает пешее хождение». Епископ — чин государственного значения, а «такая ряса» и пешешествие могут «принизить его положение». Крамола в государстве усилилась. Разгул революции 1905—1907 годов подогрел ее. И теперь в чин анафематствования, совершаемый в неделю православия, кроме традиционных, «сверх положенных провозглашена особая анафема крамольникам, затем Льву Толстому и иже с ним... наконец, перечислены все отпавшие в пределах епархии в сектантство».

И по-прежнему «духовенство поразительно далеко от своего призвания».

Ужесточилось время — ужесточилась реакция церкви. Никуда не исчез, а еще более обострился вопрос — в чем же проявляет себя живая вера? Владыка Иннокентий, как первозданные апостолы, будто бы ничем не соблазняется, идя за Христом. «Меньше дышать, нежели как вспоминать о Боге должно» — исповедует он поучение Григория Богослова и следует ему. На Страстной Седмице аскетизм его доходит до крайних пределов. В Великую Пятницу ему кажется, что собственным телом чувствует раны от тернового венца и гвоздиные язвы — так глубоко его сострадание Христу.

Молодой архиерей видит свое призвание в том, чтобы «освободить свою личность от всех земных чувств». В этом сознательном устремлении он больший максималист, чем преосвященный Петр Чехова. Петр, может быть, оттого и гневался, что в глубине души жалел людей. Иннокентий же давил «в себе ... плотскую жалость к человеку», которая, «как плевелы пшеницы, глушит чистую любовь к Богу». Происходит намеренное оскопление души, затем — окаменение сердца. Герой Тренева не гневлив — тихо, молча, закрыв глаза, выслушивает он строптивые доводы священника Бодрухина, отца уволенного владыкой семинариста, дерзко нарушившего пост. Молча, но непреклонно: и сын не восстановлен, а вслед за ним и отец был лишен священного сана.

Череда жестких, беспрекословных решений все умножается. Владыка полагает, что так и только так он защищает чистоту веры, бестрепетно вырывая плевелы.

Последний из «вырванных» — тринадцатилетний семинарист Павел Разумов. (Отметим перекличку имен с чеховским героем.) Ему — Павлу — и умаляться не надо: мал возрастом и не по возрасту мал: «худой, маленький, гораздо меньше своих тринадцати лет». На этот раз причина увольнения не запретные колбаса и водка в Великий пост, а ерническое, вполне атеистическое сочинение о «Добродетелях ветхозаветного патриарха Иакова». Оно и стоит того, чтобы сочинителя гнать прочь из семинарии. Владыка и гонит. И — прав. Да увольняет-то мальчишку «без права поступления во все учебные заведения». Резон: «В светских учебных заведениях ваше вольнодумство еще тлетворней, ибо не встретит надлежащего противодействия». И логично, и резонно... Да только как быть «старому деревенскому дьячку» — отцу Павла. «У него на руках еще пятеро, а дохода в летние месяцы восемь рублей». Минутная жалость к старику и пятьдесят рублей — через келейника — решение вопроса. «С плеч долой и из сердца вон». И не до отрока Павла Разумова, все дороги которого теперь ведут в никуда.

Однако «вырванный» из памяти, из жалости мальчишка самоубийством вызывает владыку на дуэль. В самом архиерее начинается бескомпромиссный поединок — не на жизнь, а — впрямую — на смерть — между живой верой и страстным фанатизмом.

Тренев цитирует ключевую в контексте повести мысль Ефрема Сирина: «Легко улавливается монах, который вмешивается в житейские дела». Архиерей не может не быть монахом. Его вмешательство в мирские дела неизбежно. Как возвыситься над ними? Где найти золотую середину? Всякий ли иерей за неотступной молитвой сумеет разглядеть тех, о ком молится? Преосвященный Петр Чехова не разглядел, тем и обрек себя на смерть. Преосвященный Иннокентий одного все-таки разглядел — мальчика Павла Разумова. — После того, как его убил. Душой, сердцем, живой верой, которая колола его живой укоризной, всем существом своим владыка осознал неизмеримость своего греха.

«Пашенька» стал как бы его собственным ребенком. Все, не растраченное на людей отцовство заставляет его терзаться, каяться перед отцом и сестрой самоубийцы-мальчика, на коленях просить у них прощения и защитных молитв. Откуда «она, невыносимо-тяжкая печаль мирская, плотская скорбь по человеке...» Педантичный разум фанатика-схоласта отвергал «угрызения совести». Ведь «в своих действиях по отношению к совратившемуся семинаристу он именно велением своей святительской совести «руководился». Однако бывают ли разновидности совести: одна — «святительская», другая — мирская. Совесть в «табели о рангах» не впишешь. Она одна, и либо есть, либо — нет ее.

Разделение совести, отречение от живого, «плотского» сострадания, которое видится Иннокентию дьявольским уловлением, приводит владыку к безумию метафизическому и сумасшествию «плотскому».

Тренев никаких «айсбергов» под водой не оставляет. Его «айсберг» весь на суше, без подтекста. Досказан. До такой степени, что будто пишет не повесть, а рецензию на рассказ Чехова «Архиерей», усвояя его основную мысль: «ушел от людей, а Бог отвернулся от него самого». Ученик упрощает, но и поддерживает позицию Учителя. Его также волнуют вопросы: что есть живая вера? возможно ли выжить в оковах ложно понятого назначения монаха-архиерея? как быть с мертвящим веру оказениванием церкви? как противостоять растлению духовным цинизмом молодого поколения — в том числе и семинаристов?

Живая вера в рассказе Чехова победительна, именно потому, что герой произведения погибает. Его живая вера не может совместить себя с нелюбовью к человеку, не может подчинить себя однозначным параграфам предписаний, псевдорелигиозности, бытующей повсеместно, и особенно, может быть, в среде духовенства.

Преосвященный Петр умирает тихо, смиренно, как и не жил.

Тренев в финале повести разыгрывает «шекспировские» страсти, нагнетая ужасы безумия владыки в его «игре согнем». Снова и снова ученически проговаривает идею. Вот диалог безумного архиерея с его внутренним врагом.

— А что сделал ты со своей душою?.. Оторвал ее от людей, как зеленый лист от дерева. (Говорит воображаемый дьявол.)

— Но я прилепился ею к Богу, чтобы расцвела, как райский крин, — отвечал владыка.

— Это засохший-то листок? Ха-ха ... Кружит теперь его ветер во мраке и холоде, ибо все, что бесплодно, сжигается.

Приговор произнесен, и неметафорический огонь, действительно, попаляет искавшего сжечь дьявола, а зажегшего себя — владыку. Освобождение от плоти читается здесь как освобождение от бесовского наваждения.

Трудно не воспринимать концовку повести как пародию на финал рассказа Чехова. От только что полыхавших страстей — к водевильно умилительному финалу: «Неизреченная радость победы объемлет все освободившееся существо владыки ... возносится ... радостный звон колокола ... ласковая улыбка Пашеньки ... и поплыли вместе» ... И так далее в розово-голубой кисельности.

Но — пусть способом от противного — ретивый поклонник и эпигон творчества Чехова, Тренев подтверждает объективную правоту и грозную правдивость рассказа «Архиерей».

Примечания

1. Митрополит Вениамин. На рубеже двух эпох. 1994, с. 94.

2. Г. Флоровский. Пути русского богословия. Вильнюс. 1991, с. 479.

3. Митрополит Вениамин. На рубеже двух эпох. 1994, с. 112.

4. Там же, с. 122.

5. Там же, с. 135.

6. Мать Мария. Типы религиозной жизни. Вестник русского христианского движения. Париж—Нью-Йорк—Москва. II—III. 1997, с. 49.

7. Там же.

8. И.А. Ильин. Путь к очевидности. М. 1993, с. 347.

9. Там же, с. 348.

10. Н.Д. Тальберг. Победоносцев. М. 2000, с. 58.