Вернуться к С.А. Никольский. Проблемы российского самосознания: мировоззрение А.П. Чехова

А.А. Кара-Мурза. Чехов и Данте (К истории итальянских путешествий А.П. Чехова)

Литераторы, в том числе русские, любили путешествовать. «Дорога», с легкой руки Гоголя, была объявлена излюбленным состоянием человека пишущего. Но даже на общем фоне русских литераторов-путешественников Антон Павлович Чехов выделяется масштабностью своих вояжей. С детства его кумирами были выдающиеся путешественники — Стэнли, Камерон, Пржевальский. Как известно, после поездки на Сахалин 30-летний Чехов вернулся в Россию сложным кружным путем — через Японию, Китай, Филиппины, Сингапур, Индию, Цейлон, Египет и Турцию. Но мало кто знает, что по возвращении он почти сразу же начал планировать поездки в Америку, в Японию и Индию — причем надолго. Несколько раз порывался ехать в Австралию и Африку. Ну и, разумеется, неоднократно бывал в Европе.

Путешествие — особое состояние человека. Материалы, связанные с путешествиями (путевые дневники, переписка с близкими людьми, воспоминания) вскрывают порой такие глубины, о которых не догадывались окружающие, тем более, если речь идет о человеке по жизни закрытым, не любящим пускать в свою душу. Чехов — именно такой человек, но и Италия — такая страна, которая едва ли не в наибольшей степени провоцирует спонтанное вскрытие человеческих чувств и переживаний. Знаменитый социолог Максим Ковалевский, одно время бывший очень близким другом Чехова, мудрый и энциклопедически образованный человек, сказал как-то о Чехове: «Из всех встреченных мною людей Чехов в наименьшей степени был туристом».

Антон Павлович Чехов трижды путешествовал по Италии. Первый раз — в марте—апреле 1891 г. (ему тогда был 31 год) вместе со своим издателем и другом Алексеем Сувориным. Маршрут: поездом через Варшаву и Вену в Венецию; затем — Болонья, Флоренция, Рим, Неаполь (с посещением Помпей и восхождением на Везувий), опять Рим, потом — Ницца, Монте-Карло, Париж.

Второй раз — в сентябре—октябре 1894 г. снова с Сувориным. Маршрут: на этот раз из Крыма в Вену, потом Аббация (сегодня курорт Опатия в Хорватии), Триест (тогда австрийский, сегодня итальянский порт), Венеция, Милан, Генуя, затем Ницца, Париж, Берлин.

Наконец, третий раз — в январе—феврале 1901 г. вместе с Максимом Ковалевским и ученым-биологом Коротневым. Маршрут: из Ниццы (где они тогда жили) в Пизу, Флоренцию, Рим. Планировали ехать дальше в Неаполь, но Чехов, взволнованный известиями о постановке «Трех сестер» в МХТ, внезапно решил прекратить вояж и ехать из Рима в Россию.

Первое путешествие в Италию было предпринято Чеховым всего лишь через несколько месяцев после поездки на Сахалин. Эти два путешествия, на мой взгляд, и надо рассматривать в паре. Ведь у каждого путешествия есть своя пространственно-временная метафизика. Сахалин и Италия (прежде всего Венеция) представляют из себя именно такую метафизическую пару: «Ад — Рай».

Об этой «дантовской теме» в путешествиях Чехова немало написано в литературе. Есть и известные театральные постановки: например, к последнему чеховскому юбилею на сцене сахалинского «Чехов-центра» шведский режиссер Александр Нордштрем поставил спектакль «Остров Сахалин», где переплетены переписка Чехова и мотивы «Божественной комедии» Данте.

Надо сказать, что рубеж 1880—1890-х гг. был очень тяжелым для Антона Павловича. В первой половине 1889 г. буквально сгорел от туберкулеза за каких-то три-четыре месяца брат Чехова — художник Николай Павлович. После похорон брата, Чехов, гонимый тоской, вплотную начинает переговоры с издателем Алексеем Сувориным о своей поездке на Сахалин. Суворин поначалу отговаривал Чехова, справедливо полагая это сумасшествием для нездорового человека.

Но уже 9 марта 1890 г. Чехов пишет Суворину о своей поездке как о вопросе решенном: «Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен... Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный... Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки в Мекку... Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски, мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей».

В литературе о Чехове неоднократно отмечалось то влияние (тщательно прикровенное, но для внимательного специалиста очевидное), которое сыграла в решении Чехова ехать — «Божественная комедия» Данте. Путешествие на Сахалин — это путешествие в дантовский Ад, тем более страшный, что он вполне реален.

Уже приближение к Сахалину описывается Чеховым как «дорога в Ад». В очерках «Из Сибири» Чехов писал об Иртыше и его береге, что «судя по виду», на нем «могут жить одни только жабы и души больших грешников. Иртыш не шумит и не ревет, а похоже на то, как будто он стучит у себя на дне по гробам». А в книге «Остров Сахалин» Чехов напишет: «Приговоренный к каторге удаляется из нормальной человеческой среды без надежды когда-либо вернуться в нее и таким образом как бы умирает для того общества, в котором он родился и вырос. Каторжные так и говорят про себя: «Мертвые с погоста не возвращаются»». Надо добавить, что чурающийся всякой метафизической отвлеченности, Чехов вымарывал из черновиков практически все прямые коннотации с дантовским «адом». Его слог жесткий, почти бухгалтерский — но тем самым еще более страшный.

Вскоре после возвращения с Сахалина Чехов создает рассказ «В ссылке». Американский литературовед Роберт Джексон пишет о символике в этом рассказе, связанной с образами «Божественной комедии» Данте: Семен Толковый — это Харон, перевозчик в «страну мертвых»; река — это Стикс, отделяющий страну мертвых от страны живых...

Однажды, в письме Д.В. Григоровичу в связи с его рассказом «Сон Карелина» Чехов так описал свой сон, который часто видит, когда сильно замерзает: «Когда ночью спадает с меня одеяло, я начинаю видеть во сне громадные склизкие камни, холодную осеннюю воду, голые берега... в унынии и тоске, точно заблудившийся или покинутый, я гляжу на камни и чувствую почему-то неизбежность перехода через глубокую реку... Все до бесконечности сурово, уныло и серо. Когда же я бегу от реки, то встречаю на пути обвалившиеся ворота кладбища, похороны... И в это время весь я проникнут... своеобразным кошмарным холодом... во сне ощущаешь давление злой воли, неминуемую погибель от этой воли...»

Аллюзиями на тему дантовского «Ада» буквально пропитаны чеховские «Три сестры». Для потрясенных современников это было очевидно: постоянный мотив холода; пожар; фантасмагорический рассказ Андрея о жителях города, в котором живут Прозоровы; образ реки, через которую везут Тузенбаха прежде чем убить на дуэли; руки Соленого, «пахнущие мертвечиной»; военврач Чебутыкин — новый Харон, сопровождающий дуэлянтов и удостоверяющий смерть. Наконец, подполковник Вершинин — этот новый Вергилий (созвучие имен очевидно) и т. д.

Современники понимали даже мелкие детали, без всякой назидательной патетики, но драматургически очень точно разбросанные Чеховым. Например, когда в первом действии входит Наталья, жена Николая — эта «фурия пошлости», она и входит как фурия — в розовом платье, подпоясанном зеленым поясом: фурии дантовского «Ада», как известно, были в огненных одеждах, и их обвивали зеленные гидры... Всё это не выдумки Станиславского и Немировича, а тщательно продуманные Чеховым реминисценции, протрясавшие тем более, что без всякого пафоса были вживлены в самый контекст драматургически изображаемой повседневности.

Экзотические выдумки на чеховские темы скорее имеют место в наши дни. На Чехов-фесте 2009 г. показывали в т. ч. постановку «В Москву! В Москву!» немецкого режиссера Франка Касторфа: чеховские «Три сестры» там соединены с рассказом «Мужики». На пятом часу спектакля Ольга, Маша и Ирина сами становятся фуриями, хохочущими черными птицами и изгоняют, наконец, из Прозоровской жизни фурию Наташу...

Итак, с метафизическим «Адом» у Чехова более или менее понятно. Но где же «Рай»? В тех же «Трех сестрах» он вроде предполагается в образе далекой и манящей Москвы, и конкретно Старой Басманной улицы, где когда-то счастливо жили Прозоровы, и о которой так хорошо рассказывает Вершинин-Вергилий.

Теме «Рая», «райского сада» посвящена последняя пьеса Чехова — гениальный «Вишневый сад». «Вишневый сад» — пьеса о рае. Словосочетание «райский сад» тавтологично. Как утверждается в «Библейской энциклопедии» 1891 г. (чеховского времени), рай — «слово персидского происхождения и означает сад». С.С. Аверинцев, отмечая не вполне ясную этимологию слова «рай», указывает на связь его с греческим словом «парадиз» («сад», парк»), произошедшим в свою очередь от древнеиранского «отовсюду огороженное место». Сама мифологема райского сада восходит к библейскому, ветхозаветному представлению о саде-рае в первой книге Моисея «Бытие»: «И насадил Господь Бог рай в Эдеме на востоке и поместил там человека, которого создал...». Далее в Библии описывается, с какой целью Бог поместил человека в сад: «поселил его в саду Эдемском, чтобы возделывать его и хранить его». Чехов понимал человеческое предназначение в сходном ключе: слово «труд» часто встречается в его письмах и в самой пьесе.

Но были и другие подступы Чехова к проблематике «Рая». Кусочек «рая» обозначен уже в путевых заметках о путешествии 1890 г., когда Чехов возвращался с Сахалина кружным путем через экзотические страны. Чехов тогда в дневниках и письмах несколько раз называет «раем» Цейлон (Шри-Ланку). Вот фрагмент из письма Чехова И.Л. Леонтьеву (Щеглову) от 10 декабря 1890 г.: «Я был и в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне». Но Чехов отлично понимает, что Цейлон — это парадиз скорее природный, чем человеческий, а детская непосредственность безгрешных островитян — ну никак не тянет на концептуальную симметрию с сахалинской каторгой. Принципиальный вопрос остается: возможен ли «рай» в цивилизации?

Вот в этом контексте и можно рассматривать европейское путешествие Чехова 1891 г., прежде всего в Италию. Очевидно здесь влияние Суворина: сам убежденный италофил, знаток европейской культуры, Суворин явно спешит подставить Чехову готовый ответ: «рай» — это страна победившей культуры, это культурная Европа, Италия прежде всего.

Чехов явно сопротивляется навязанной идее, полагая ее стереотипом. 22 марта (3 апреля) 1891 г. они едут из Вены в Венецию, и Чехов записывает: «От Вены до Венеции ведет красивая дорога, о которой раньше мне много говорили. Но я разочаровался в этой дороге. Горы, пропасти и снеговые вершины, которые я видел на Кавказе и на Цейлоне, гораздо внушительнее, чем здесь».

Вечером того же дня они прибыли в Венецию и на следующий день случайно встречают в соборе св. Марка чету Дмитрий Мережковский — Зинаида Гиппиус. Те тоже впервые в Италии. Зинаида только что еле выкарабкалась из тифа. Известно, какую роль для них всю жизнь играл Данте: Мережковский на гранте Муссолини даже писал большую работу. Чехов тогда пишет родным: «Мережковский, которого я встретил здесь, с ума сошёл от восторга. Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума». Но, оказывается, эти слова Чехов относит не только к Мережковскому, но уже и к самому себе. Ибо продолжение письма таково: «Хочется здесь навеки остаться, а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество».

Чехов в Венеции выбирает оригинальную стратегию поведения. Он демонстративно ерничает над восторгами Мережковских и Суворина, но в письмах родным и в дневнике дает волю собственным восторгам. Вот лишь один пример. Существует рассказ Суворина о пребывании Чехова в Венеции, который напечатал в своих мемуарах В.И. Немирович-Данченко. Суворин рассказывал: «Антон Павлович там ни на что не смотрел. Больше с Алешей (сыном Суворина. — А.К.) в винт играл. В Венеции мне хотелось, чтобы он памятник Кановы посмотрел (надгробие архитектора Кановы в францисканской церкви Фрари. — А.К.). Взял с него слово. Утром спрашиваю: Видели? — Видел. — Ну что ж? — Хоть сейчас на Волково кладбище! Я даже плюнул. А потом добился: он там и не был. Купил себе открытку с этим памятником и на этом успокоился. Упрекаю его, а он: А зачем мне? Я ведь не собираюсь открывать мастерскую надгробных монументов для рогожских купцов?».

На самом деле, Чехов конечно же был в Церкви Фрари и надгробие Кановы, как и находящееся прямо напротив надгробие Тициана, конечно же, видел. Об этом ясно свидетельствуют письма Чехова родным. Вот фрагмент из письма М.Е. Чехову от 25 марта 1891 г. из Венеции: «В одной из знаменитейших церквей у усыпальницы скульптора Кановы лежит просто чудо: лев положил голову на протянутые передние лапы, и у него такое грустное, печальное, человеческое выражение, какого нельзя передать на словах». Эстетическую сторону увиденного Чехов постиг вполне, но даже не это главное. Читаем письмо брату Ивану от 5 апреля 1891 г.: «Великолепны усыпальницы Кановы и Тициана. Здесь великих художников хоронят, как королей, в церквах; здесь не презирают искусства, как у нас: церкви дают приют статуям и картинам, как бы голы они не были».

Ну и масса других писем с восторгами о венецианской жизни, не только искусстве. Из письма Ивану: «Одно могу сказать: замечательнее Венеции я в своей жизни городов не видел. Это сплошное очарование, блеск, радость жизни... А в храмах скульптура и живопись, какие нам и во сне не снились. Одним словом, очарование. Если когда-нибудь тебе случится побывать в Венеции, то это будет лучшим в твоей жизни». Или там же: «А вечер! Боже, ты мой господи! Вечером с непривычки можно умереть. Едешь ты на гондоле... Тепло, тихо, звёзды... Лошадей в Венеции нет, и потому тишина здесь, как в поле. Вокруг снуют гондолы... Поют из опер. Какие голоса! Проехал немного, а там опять лодка с певцами, а там опять, и до самой полночи в воздухе стоит смесь теноров, скрипок и всяких за душу берущих звуков».

Наконец, вот финальные чеховские обобщение из писем родным: «Из всех мест, в каких я был доселе, самое светлое воспоминание оставила во мне Венеция»; или: «Италия, не говоря уж о природе её и тепле, единственная страна, где убеждаешься, что искусство, в самом деле, есть царь всего, а такое убеждение дает бодрость».

Итак, Венеция для Чехова — это воплощенный Рай, мир победившей культуры — это несомненно. Чехов даже, со свойственной ему, как говорили, «бухгалтерской педантичностью», перечисляет в одном из писем родным критерии этого «рая»: «Самое лучшее время в Венеции — это вечер. Во-первых, звезды, во-вторых, длинные каналы, в которых отражаются огни и звезды, в-третьих, гондолы, гондолы и гондолы; когда темно, они кажутся живыми. В-четвертых, хочется плакать, потому что со всех концов слышатся музыка и превосходное пение... В-пятых, тепло...»

Но, повторяю, бедняга Суворин так и не узнал обо всем этом. Вернувшись в Петербург Суворин всем рассказывал (в т. ч. своему приятелю и неоднократному напарнику по путешествиям по Италии Григоровичу): Чехову, мол, «за границей не понравилось». Престарелый Григорович написал об этом в журнале, сделав глубокомысленные обобщения, приписав Чехову чуть ли не славянофильские убеждения: Чехов-де сознательно «уклоняется от запада» — его душа тяготеет к востоку. В этом же была уверена и жена Суворина, Анна Ивановна, о чем открыто писала Чехову. Дело зашло так далеко, что Чехов, живший с мая 1891 г. на даче в Богимово, вынужден был написать специальное письмо Суворину, где с недоумением и горечью цитировал слова Григоровича о том, что Чехов, оказывается, принадлежит к поколению, «которое заметно стало отклоняться от Запада и ближе присматриваться к своему... Венеция и Флоренция ничего больше, как скучные города для человека даже умного».

Чехов написал тогда Суворину: «Merci, но я не понимаю таких умных людей. Надо быть быком, чтобы, приехав первый раз в Венецию или во Флоренцию, стать «отклоняться от запада». В этом отклонении мало ума. Но желательно было бы знать, кто это старается, кто оповестил всю вселенную о том, будто заграница мне не понравилась? Господи ты, Боже мой! Никому я, ни одним словом, не заикнулся об этом... Что же я должен был делать? Реветь от восторга? Бить стекла? Обниматься с итальянцами и французами?».

Добавлю, что впечатления от Венеции вошли в произведения Чехова: в первую очередь, в «Рассказ неизвестного человека», где герой и его возлюбленная живут в том же самом отеле «Бауэр», где жили Суворины и Чехов. Герой после тяжелейшей болезни возвращается в Венеции к жизни... Есть там, кстати, и рассуждения про могилу Кановы. (Добавлю от себя: для многих русских путешественников отель «Бауэр» стал местом культовым; например, в 1913 г. там поселились всю жизнь обожавшие Чехова мой родной дед — присяжный поверенный Сергей Георгиевич Кара-Мурза и моя бабушка, дочь купца первой гильдии Мария Алексеевна, урожденная Головкина).

Впечатления и от второго путешествия в Италию, в 1894 г., также вошли в произведения Чехова. То было время, когда Чехов обдумывал будущую «Чайку», но все время откладывал начало писания. И все-таки впечатления об Италии 1894 г. вошли в «Чайку». Вспомним разговор Медведенко, Треплева и Дорна из последнего четвертого действия.

Медведенко. Позвольте вас спросить, доктор, какой город за границей вам больше понравился?

Дорн. Генуя.

Треплев. Почему Генуя?

Дорн. Там превосходная уличная толпа. Когда вечером выходишь из отеля, то вся улица бывает запружена народом. Движешься потом в толпе без всякой цели, туда-сюда, по ломаной линии, живешь с нею вместе, сливаешься с нею психически и начинаешь верить, что, в самом деле, возможна одна мировая душа, вроде той, которую когда-то в вашей пьесе играла Нина Заречная.

Генуя, которую посетил Чехов в 1894 г., в развязке пьесы возвращает к ее завязке — пьесе-мышеловке, когда Нина Заречная говорит словами «мировой души». Генуя, ее толпа — воплощенная «мировая душа», — эта тема, по-видимому, тревожила Чехова, но прошла пунктиром — в жизни Чехова наступал новый период.

Суворин вспоминал о том путешествии, в частности о посещении Милана и Генуи, что в тот раз Чехова странным образом интересовали две вещи: кладбища и цирк. Суворин пишет: «Это как бы определяло два свойства его таланта — грустное и комическое, печаль и юмор, слезы и смех и над окружающим, и над самим собою!». К тому же времени относится и известное высказывания Чехова о том, что он «оравнодушел ко всему на свете», и что «начало этого оравнодушение совпало с поездками за границу».

Последний раз Чехов был в Италии с Максимом Ковалевским в 1901 г., намереваясь спуститься на юг в Неаполь, потом в Бриндизи, откуда намеревался пароходом плыть через Корфу в Россию. Флоренция тогда снова понравилась ему. Он пишет Ольге Книппер: «Одно скажу, здесь чудесно. Кто в Италии не бывал, тот еще не жил». Вот следующее письмо ей же: «Ах, какая чудесная страна, эта Италия! Удивительная страна! Здесь нет угла, нет вершка земли, который не казался бы в высшей степени поучительным».

Однако это был уже другой Чехов. Путешествовавший с ним вместе по Италии в 1901 г. Ковалевский вспоминал о бессонной ночи в вагоне поезда «Флоренция — Рим»: «Нам обоим не спалось. Мы разговорились о своих планах и надеждах. «Мне трудно, — сказал он, — задаться мыслью о какой-нибудь продолжительной работе. Как врач, я знаю, что жизнь моя будет коротка». Чехов, в молодости столь жизнерадостный, заражавший своим смехом читателей «Русского курьера», в котором печатались его мелкие рассказы, под влиянием болезни становился все более и более сосредоточенным, но не мрачным. Он без страха смотрел в будущее и не жаловался на свою судьбу, считая ее неотвратимой».

Несмотря на точное знание о собственном состоянии, в своих последних письмах родственникам и друзьям смертельно больной Чехов несколько раз упоминал о том, что хочет отправиться на лечение в Италию, в городок Нерви под Генуей. Это была «последняя Италия», о которой Чехов думал и мечтал...

В 2004 г. во время международной конференции «Душа мира и мир Чехова», посвященной 100-летию смерти Чехова, в память о Чехове лицеисты Генуи посадили вишневые деревца в Садах Нерви.