Вернуться к М.В. Литовченко. Пушкинская традиция в прозе А.П. Чехова

§ 3. Тема пробуждающейся совести («Припадок» и «Русалка»)

Рассказ «Припадок», написанный для сборника памяти В.М. Гаршина, художественно ориентирован Чеховым на различные литературные традиции: во-первых, он создан по сюжетной модели гаршинского социально-психологического рассказа; во-вторых, он актуализирует более отдаленную по времени — пушкинскую художественную традицию. Лейтмотивом в «Припадке» звучат слова из двух монологов Князя, героя драмы Пушкина «Русалка» и одноименной оперы А.С. Даргомыжского.

В своем творчестве Чехов неоднократно обращался к символике пушкинской драмы. Например, Костя Треплев образно соотносит «чайку», Нину Заречную, с «вороном» — безумным Мельником. Мотив русалки фигурирует и в другой чеховской пьесе — «Леший», через сравнение Елены Андреевны с мифологической чарующей красавицей. В этом ряду произведений можно назвать и рассказ «Неприятность», в котором образ русалки лишь упомянут, причем, скорее, в ироническом значении.

Образная система «Русалки» занимала видное место в художественном сознании Чехова. Об этом свидетельствуют и его письма, где достаточно часто встречаются пушкинские строки: «Невольно к этим грустным берегам меня влечет неведомая сила» (П., 3, 229; 4, 192; 5, 74; 5, 302). Эти строки были усвоены писателем настолько глубоко и личностно, что постепенно стали своеобразным афоризмом, к которому Чехов обращался в самых разных жизненных ситуациях.

Для творческой истории рассказа «Припадок», создававшегося осенью 1888 года, имеет значение летняя поездка Чехова к Линтваревым. Эта семья пригласила писателя провести лето на Украине, в имении Лука Сумского уезда, на берегу реки Псел. 30 мая 1888 года Чехов писал А.С. Суворину: «...недалеко от меня имеется даже такой заезженный шаблон, как водяная мельница (о 16 колесах) с мельником и его дочкой, которая всегда сидит у окна и, по-видимому, чего-то ждет. Все, что я теперь вижу и слышу, мне кажется, давно уже знакомо мне по старинным повестям и сказкам <...> Каждый день я езжу в лодке на мельницу» (П., 2, 277). Лука оказалась настоящим волшебным царством. Поэтический пейзаж «Русалки», ее герои, обстановка — все это наяву предстало перед глазами Чехова. Украинская природа, овеянная народными песнями, легендами, поверьями, оживила в памяти писателя широкий спектр литературных ассоциаций, и прежде всего связанных с пушкинской стихотворной драмой.

Важнейшее значение имеет специфика функционирования пушкинской цитаты в чеховском тексте. Поэтические строки из «Русалки» звучат в рассказе «Припадок» четыре раза — на протяжении первых пяти глав, причем они введены в ситуацию пения, что у Чехова всегда глубоко символично (вспомним, например, романс «Ночь» в повести «Три года» и рассказе «Ионыч»). Смысловой комплекс «литература+музыка», как правило, отмечает фрагменты текста, где концентрируется особая энергия переживания, и формирует определенное настроение и эмоциональный тон. Музыкальная фраза Пушкина — Даргомыжского являет собой образец эстетического совершенства и высокой гармонии, которая «созвучна» описанию первого снега в рассказе. Не случайно, картины снежного пейзажа непосредственно предшествуют ситуации пения, создавая соответствующую эмоциональную атмосферу. Это возвышенное восприятие «белого, молодого, пушистого снега» символически противостоит словам одного из приятелей — медика, выражающего неприязнь ко всяческой рефлексии: «Пожалуйста, без философии! Водка дана, чтобы пить ее, осетрина — чтобы есть <...>, снег — чтобы ходить по нем» (7, 200).

Ряд художественных деталей указывает на особое положение Васильева среди его друзей. Так, по пути в Соболев переулок пение начинает медик, которому «подтягивает» художник. Васильев присоединяется к ним не сразу, но когда он вступает, голоса приятелей сразу начинают звучать вразнобой, «не в такт» друг другу. Любопытно и то отличие, которое характеризует манеру Васильева и медика: Майер поет «громко», а Васильев — «вполголоса». Данная деталь по-своему указывает на особенности духовного склада главного героя, который одержим рефлексией, «сторожит <...> каждое свое слово, мнителен, осторожен» (7, 200). Эта важнейшая черта отдаляет Васильева от его уверенных в себе товарищей: он и восхищается ими, и по-хорошему завидует, осознавая при этом свою «исключительность» в их кругу.

Медик и художник являются убежденными «реалистами», которые принимают жизнь с ее действительным порядком вещей, не терзаясь ее противоречиями. Васильев же демонстрирует максималистское мироотношение, причем знание отдельных сторон жизни почерпнуто им исключительно из книг. Его представления о Соболевом переулке насквозь «литературны». Например, он воображает «погибшую женщину» в некоем литературно-романтическом ключе: «Неведомая блондинка или брюнетка наверное будет с распущенными волосами и в белой ночной кофточке; она испугается света, страшно сконфузится...» (7, 202). Любопытно, что некоторые детали этого описания (распущенные волосы, белая одежда) вызывают ассоциации с традиционным мифологическим образом русалки. Литературный источник имеет и «где-то вычитанная» Васильевым история падшей женщины, которая отравилась, «считая себя недостойною» стать женой «чистого и самоотверженного» человека. (Кстати, через эту историю в чеховский рассказ входит мотив самоубийства, имеющий важное значение в сюжете пушкинской драмы, где гибель дочери Мельника вызвала ее чудесное превращение в Русалку).

Однако то, с чем сталкивается Васильев в реальной действительности, резко расходится с его «книжными» представлениями. Печальная тональность пушкинских строк, грустное пение медика (««Вот мельница... Она уж развалилась...», — повторил медик, <...> грустно покачивая головою»; 7, 200) — вступает в эмоциональное столкновение с «веселыми звуками роялей и скрипок» (7, 202). Гармонии «Русалки» Пушкина и Даргомыжского противостоит какофония, царящая в Соболевом переулке. Символом этой «звуковой путаницы» является образ «невидимого оркестра», который настраивается «где-то в потемках, над крышами». Вместо воображаемых «темных комнат» Васильев видит ярко освещенные окна и попадает в «ярко освещенную комнату» (7, 203). Вместо возвышенной трагической истории любви он узнает про «роман с бухгалтером и бельем на пятьдесят рублей» (7, 210). Реальные любовные истории «погибших женщин» потрясают Васильева, вызывают в нем отвращение своей пошлостью. Может быть, не случайно в тексте дается указание на число посещенных домов: «После того, как он побывал в восьми домах...» (7, 206) — «Сходим еще в один, и будь они прокляты...» (7, 208). Эти девять домов воспринимаются Васильевым словно круги ада, «хождение» по которым доставляет ему нестерпимые страдания.

На первый взгляд, символическая связь двух текстов — чеховского и пушкинского — представляет сопоставление исключительно по контрасту. Однако при этом можно обнаружить и своеобразные сюжетные переклички. В данном аспекте интерес представляет образ Князя. Духовная эволюция, которую переживает этот герой на протяжении драмы, связана с пробуждением его совести, о чем свидетельствуют два ключевых монолога. З.С. Паперный указывает на их принципиальное отличие: в первом монологе («Знакомые, печальные места...») «звучат мотивы гибели и запустения: развалившаяся мельница, остановившийся жернов, заглохшая тропинка»1. После встречи с безумным Мельником направление мыслей Князя меняется: старик воспринимается им как живой укор, как свидетельство трагедии, виновником которой он явился. Убогий вид Мельника вызывает его раскаяние («И этому все я виною! <...> / Старик несчастный! вид его во мне / Раскаянья все муки растравил!»; 7, 207—208). Во втором монологе — «Невольно к этим грустным берегам...» — звучит голос пробудившейся совести: «Печальные, печальные мечты / Вчерашняя мне встреча оживила» (7, 212). Вновь напоминает о себе «любимая, хоть горестная повесть», «свободная, кипящая любовь».

М.Л. Семанова характеризует Васильева как «героя с пробуждающимся сознанием»2. Он выведен Чеховым в момент наивысшего напряжения всех духовных сил, когда происходит перемена в его мировосприятии, крах его «книжных» представлений. Эмоциональным фоном проходит в рассказе мотив вины, стыда у Васильева, готового взять на себя часть ответственности за страшное зло. Слова «стыдно», «неловко», «совестно» являются ключевыми в картине духовной жизни героя. Нравственные муки Васильева связаны не с раскаянием в собственной вине, а с обостренным восприятием уродливых сторон действительности. Пространные внутренние монологи Васильева отчасти перекликаются с монологами пушкинского героя, поскольку отражают крайнюю степень взволнованности и мучительную рефлексию.

Васильев переживает глубокое нравственное потрясение, которое требует действенных поисков выхода, немедленного решения проблемы. Однако настойчивые поиски не приводят ни к какому результату; следом за ними вскоре наступает «утомление». Чехов анализирует не только сильные личностные стороны своего героя (сострадательность, эмоциональная отзывчивость, чуткость), но и некоторую слабость его характера. Действительно, с самого начала рассказа Васильев выступает как бы в положении «ведомого»: он не хочет идти в Соболев переулок, но затем уступает уговорам приятелей и соглашается. Приятели ведут его к доктору, обращаясь с ним, как с больным ребенком («Художник и медик дрожащими руками одели Васильева и вывели его на улицу»; 7, 219). Не случайно, в рассказе настойчиво повторяются слова, «страх», «трус», «трусить», — что в той или иной мере отражает его безволие, отсутствие внутренней цельности. Чеховский герой — человек душевно тонкий, глубоко чувствующий, но в то же время не способный к реальному действию. Это еще более усиливает чувство одиночества, которое терзает Васильева. Кстати, такие черты, как нерешительность, отчужденность от окружающих людей, характерны для пушкинского героя. Его приводит в раздражение «опека» Княгини: «Несносна / Ее заботливость! иль я ребенок, / Что шагу мне ступить нельзя без няньки?» (7, 208).

В сюжете «Русалки» важную роль играет тема безумия, которая имеет прямое отношение и к образу чеховского героя. Мельник появляется перед Князем в жалком облике, «в лохмотьях и полунагой» (7, 205). Вид чеховского героя страшен: он встретил своих друзей «в разодранной рубахе и с искусанными руками», «метался по комнате и стонал от боли» (7, 219). Слово «припадок» прежде всего обозначает мучительное состояние, опасную вспышку болезни Е.Д. Толстая считает, что чеховский рассказ представляет «своего рода художественное исследование пружин психического заболевания»3.

В описании «припадка» возникает мотив самоубийства, который вновь обращает к символике пушкинской драмы. Возможность самоубийства в какой-то момент воспринимается Васильевым как реальный выход. Ему кажется, что черная вода Яузы даст ему избавление от нестерпимых душевных страданий: «...он нагнулся через перила моста и поглядел вниз, на черную, бурливую Яузу, и ему захотелось броситься вниз головой, не из отвращения к жизни, не ради самоубийства, а чтобы хотя ушибиться и одною болью отвлечь другую» (7, 219). Однако трагический исход сразу же отвергается чеховским героем.

Противоборство «поэзии» и «прозы» к финалу усиливается: начиная с VI главы, в рассказе исчезают строки «Русалки», не звучит музыка Даргомыжского. Тем не менее, красота высокого искусства — это главное, что объединяет всех: и Васильева, и его приятелей, и прохожих, которые эмоционально откликаются на пение медика («Он <...> запел громко и так хорошо, что на него оглянулись прохожие»; 7, 200). Пушкинские строки помогают проникнуть в художественную концепцию Чехова, постичь вечные ценности: красоту, природу, любовь, радость человеческого общения.

Примечания

1. Паперный З.С. «Леший» и «Русалка» // Чеховские чтения в Ялте: Чехов и русская литература. М., 1978. С. 19.

2. Семанова М.Л. Рассказ о «человеке гаршинской закваски» // Чехов и его время. М., 1977. С. 64.

3. Толстая Е.Д. Поэтика раздражения. М., 2002. С. 153.