О, куда вы ушли, в каком вы море утонули, зачатки прекрасной чистой жизни?
Чехов. «Дуэль»
Без зачатков положительного и прекрасного нельзя выходить человеку в жизнь из детства, без зачатков положительного и прекрасного нельзя пускать поколение в путь.
Ф.М. Достоевский
Отношение к миру формируется у человека, пока еще неосознанно, с детства, с этого начального этапа духовной биографии всякой личности.
Детство... Счастливая пора, когда все видится в добром свете. В рассказах Чехова дети — самые активные защитники справедливости, они вступаются за обиженных и возмущаются дурными поступками взрослых. Они умеют быть благодарными за доставленную им радость, умеют и сами заботиться о тех, кто слаб и нуждается в помощи.
Дети появляются уже в самых ранних произведениях Чехова: гимназист-двоечник в рассказах «Папаша» и «Случай с классиком», «злой мальчик» в одноименном рассказе. Но пока это эпизодические лица. Они лишены того главного свойства, которое составляет прелесть будущих маленьких героев Чехова, — наивного и свежего взгляда на мир. Для начинающего писателя душа ребенка словно еще закрыта. Только в 1885 году с рассказа «Кухарка женится» начался цикл собственно «детских» рассказов Чехова.
Уже самый маленький по возрасту чеховский герой Гриша («Гриша», 1886) интересен своим особым восприятием всего, что он видит вокруг. Ему только 2 года 8 месяцев, он едва умеет говорить, сколько-нибудь сложные фразы застревают у него в горле, но он уже интенсивно познает жизнь.
Гриша гуляет по бульвару с нянькой. Это первый сознательный выход на улицу из детской, в которой до сих пор был сосредоточен для него весь мир. Впрочем, и в этой привычной обстановке для него были загадки: папа, который мелькает за закрытой дверью (зачем он существует?), тетя, которая лишь изредка появляется в доме (куда она так незаметно и таинственно исчезает?). Улица же вся полна таких загадок: незнакомые лица, солдаты с вениками, лошади с двигающимися ногами (это особенно поражает мальчика, знавшего до сих пор лишь деревянных лошадок, неподвижно смотревших на него из массы других игрушек в детской), мужчина со светлыми пуговицами... И, знакомясь с новым, малыш пользуется своим прежним опытом: люди на улицах для него — это множество «пап, мам и теть», продавщица фруктов «какая-то няня», ящик с апельсинами — корыто. И когда через бульвар пробегают две собаки, то и они для Гриши лишь необычно большие странные кошки «с длинными мордами, с высунутыми языками и задранными вверх хвостами».
Этим первым выходом Гриши на улицу отмечено начало совершенно новой эпохи в сознании мальчика, но принцип познания нового для него — прежний. В детской при появлении кошки он замечал ее сходство с папиной шубой, которая ему уже была знакома (только у папиной шубы не было глаз и хвоста). Мама в детской, — видимо, не столь часто появлявшаяся здесь, — напоминала Грише куклу, более понятную и близкую ему вещь, и т. д. ...Теперь же, окруженный целым рядом новых предметов, он пользуется своим представлением о кошке, ставшей уже понятной и близкой, как одним из эталонов для дальнейшего вникания в то новое, что дарит ему этот день. Ничего, что няня, с которой он гуляет, груба с ним, а кухарка, к которой его завели в гости, дает ему отхлебнуть из своей рюмки, так что он морщится и таращит глаза. Ничего, что он разгорячился возле печки и теперь у него жар: впечатления первой прогулки не забудутся никогда.
Пройдет несколько лет, такой мальчик подрастет и будет радостно кричать на весь дом, так же называя новое явление знакомым словом: «Кошка ощенилась!» («Событие», 1886). Ухаживая за новорожденными котятами, он будет серьезно думать об их будущем: «Один котенок останется дома при старой кошке, чтобы утешать свою мать, другой поедет на дачу, третий будет жить в погребе, где очень много крыс». «Утешать свою мать», как и забота о том, чтобы у котят был отец, — это те добрые чувства, которые ребенок вынес из общения со взрослыми. Но как механически иногда звучат в устах взрослых «доброе утро», «добрый вечер» или «честное слово», как формальны подчас даже поцелуи при встречах и расставаниях — все то, что для ребенка исполнено свежего и радостного смысла! Тревога детей о слабых и беззащитных продиктована не уважением к привычному этикету, а горячим желанием, чтобы всегда все решалось по справедливости и ко всеобщему благополучию. Мысль ребенка и активна и добра.
Нежелание причинять другим боль — импульс настолько сильный, что перед ним блекнет даже такая романтическая затея, как бегство в Америку («Мальчики», 1887). Кто не помнит этого рассказа о двух гимназистах, Володе и его друге Чечевицыне, начитавшихся романов об индейцах и называвших друг друга «Монтигомо Ястребиный Коготь» и «бледнолицый брат мой»? Они тщательно продумали маршрут своего путешествия, заготовили в дорогу сухарей, четыре рубля денег и два ножа с пистолетом, чтобы сражаться с тиграми, вот только пороха не успели купить... О подобных затеях Чехов писал с симпатией: «Изнеженный десятилетний мальчик-гимназист мечтает бежать в Америку или Африку совершать подвиги — это шалость, но не простая... Это слабые симптомы той доброкачественной заразы, какая неминуемо распространяется по земле от подвига»1. Но как ни увлечен был Володя планом побега, перед самым уходом из родительского дома он заплакал. И не потому, что смалодушничал и испугался трудностей, а потому, что ему и в самом деле было жаль свою мать.
Человечностью и справедливостью освещены и надежды девятилетнего Ваньки Жукова на возвращение в деревню. Это вовсе не эгоистическая мечта об улучшении только собственной участи, это движение души нравственно чистой и доброй. Когда, измученный выволочками хозяев, насмешками подмастерьев, обессилев от недоедания, недосыпания и не по возрасту тяжелой работы, Ванька в своем письме просит деда взять его обратно в деревню, то ни на минуту не забывает о самом дедушке. Он не собирается сесть на шею старику и заранее обдумывает возможность заработка: «А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али заместо Федьки в подпаски пойду». Ванька мечтает о том, чтобы быть полезным дедушке, он готов для него и табак тереть, и богу молиться... «А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду не дам, а помрешь, стану за упокой души молить, все равно как за мамку Пелагею» — так выражает мальчик свою готовность отплатить добром за добро.
Гибкая и человечная детская логика приходит в столкновение с закостеневшими понятиями взрослых. Алеша из «Житейской мелочи» (1886) никак не может понять, почему мама не позовет жить к себе отца (с которым она разошлась): ведь он добрейший человек, да и любит ее...
Отец маленького Сережи, уличенного в курении («Дома», 1887), усовещивает его тем, что мальчик берет табак, который ему не принадлежит: «У тебя есть лошадки и картинки... Ведь я их не беру? Может быть, я и хотел бы их взять, но... ведь они не мои, а твои!» Что же отвечает Сережа? «Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери! Эта желтенькая собачка, что у тебя на столе, моя, но ведь я ничего... Пусть себе стоит!» Этому великодушному суждению чуждо казенное мышление взрослого, к тому же юриста, апеллирующего к закону: «Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром».
Логический барьер, существующий между детьми и взрослыми, чувствуется даже тогда, когда кто-нибудь из самих же детей, умудренный житейским опытом, пытается внедрить его в детский быт. Вспомним рассказ «Детвора» (1886). Бойкая, шумная игра в лото, которую дети затеяли в отсутствие родителей, и азартна, и бескорыстна одновременно. Даже Гриша, играющий «исключительно из-за денег» и с ненавистью встречающий выигрыш сестренки, участвует в оживленном обсуждении разных интересных новостей. За игрой продолжается неутомимая работа детского мозга: познается жизнь.
И вдруг в эту игру, веселье которой не нарушают ни серьезные разговоры, ни даже драка со слезами, вмешивается скучающий пятиклассник Вася. Но вместо копеек, на которые играет детвора, у него рубль. Этот рубль оказывается препятствием: «Нет, нет, нет... копейку ставь!» — говорят ему дети. «Дураки вы. Ведь рубль во всяком случае дороже копейки, — объясняет гимназист. — Кто выиграет, тот мне сдачи даст». Дети не соглашаются. Не идут они и на вполне разумное с нормальной точки зрения предложение: обменять рубль на мелочь. И даже когда Вася идет на крайнюю меру, обращаясь к «финансисту» Грише: «Ну, продай мне за рубль десять копеек», — тот подозрительно косится и держится за свой карман. В этих расчетах дети чувствуют что-то недоброе и чуждое. Конфликт разрешает Соня, которая одинаково радостно встречает выигрыш, чей бы он ни был: «Вася, да я за тебя поставлю!» — говорит она и только тем приобщает Васю к веселой компании. Опыт взрослых оказался ни к чему.
Не прививается здесь и принятое среди взрослых строгое разделение общества на социальные группы: за общим столом вместе с детьми из обеспеченной семьи, пользующейся услугами няньки и кухарки, сидит, увлеченный арифметикой игры, «кухаркин сын» Андрей, и в конце рассказа все дети, в том числе и он, не ведающий еще горя из-за своего низкого происхождения, дружно засыпают на большой маминой постели. Пока здесь вместо жестокого закона сословного неравенства действуют правила простой и доброй человечности.
По понятиям ребенка молодая кухарка Пелагея просто не может выйти замуж за рыжего извозчика с красным носом. И, желая компенсировать зло, причиненное этим «неравным браком», Гриша из рассказа «Кухарка женится» выбирает самое большое яблоко и, сунув его в руку Пелагее, бежит прочь.
Но бывает зло, впечатление от которого даже по наивным понятиям ребенка сгладиться не может.
Вместо того чтобы наказать собаку, съевшую слепых, беспомощных котят, взрослые смеются. А дети плачут... («Событие», 1886).
В «Житейской мелочи» восьмилетний Алеша проболтался любовнику своей матери о том, что он с сестренкой Соней тайком встречается с отцом. Поверив честному слову взрослого человека, что тот его не выдаст, Алеша рассказал и о своей заветной мечте: отец возьмет детей к себе, и они будут по праздникам приходить к маме в гости. (Опять то же желание устроить так, чтобы никому не было обидно.) И когда взрослый с циничной легкостью нарушает честное слово, для мальчика это великое горе. Рушится его представление о человеческой честности, да, вероятно, и о чести (ведь для него «честное слово» звучит так же, как «клянусь честью»). В сфере чистых чувств такие отступления от добра кажутся кощунством.
С ужасом рассказывая Соне, как его обманули, Алеша дрожал, заикался, плакал: «...он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ложью; ранее же он не знал, что на этом свете, кроме сладких груш, пирожков и дорогих часов, существует еще и многое другое, чему нет названия на детском языке» (курсив наш. — Э.П.).
В иные минуты дети оказываются способными к мужественному протесту, особенно если совершается несправедливость по отношению к слабому человеку.
В высшей степени чувство справедливости свойственно герою повести «Степь», девятилетнему Егорушке, который едет учиться в гимназию и по дороге знакомится с самыми разными людьми. Этим чувством вызван бунт мальчика против подводчика Дымова. Егорушка видел, как Дымов убил безобидного ужа, исхлестав его кнутом, потом слышал, как он бранился дурными словами и как грубо обошелся с безголосым певцом Емельяном, и без того обиженным судьбой. И когда Емельян, у которого во время ужина Дымов вырвал из рук ложку, заплакал, Егорушка не выдержал — он с ненавистью шагнул к обидчику и проговорил, задыхаясь: «Ты хуже всех! Я тебя терпеть не могу!» Но это, видимо, показалось ему недостаточно по сравнению с тем злом, которое совершил Дымов, и Егорушка продолжал: «На том свете ты будешь гореть в аду! Я Ивану Иванычу пожалуюсь! Ты не смеешь обижать Емельяна!»
Бесстрашный поединок ребенка с рослым, широкоплечим мужчиной — один из самых ярких эпизодов на долгом пути обоза по донецкой степи.
Гнев Егорушки возымел действие: спустя некоторое время озорник подошел к Егорушке с объяснением («Ера, — сказал он тихо. — На, бей. Скушно мне!») и даже — неслыханное дело при его буйном нраве — попросил прощения у Емельяна: «А ты не обижайся, Емеля. <...> Жизнь наша пропащая, лютая!»
Да, детство — счастливая пора, когда кажется, что легко восстановить любую несправедливость и все видится в добром свете. Но не только в добром — и в поэтическом. Вместе с нравственным началом в маленьком существе зреет чувство прекрасного.
Безрадостную жизнь Ваньки Жукова в Москве скрашивают воспоминания о деревне. В сапожную мастерскую с темным окном и темным образом в углу врываются красочные пятна — это картины счастливого прошлого Ваньки. И манят красотой иные окна: ярко-красные (у деревянной церкви); иные предметы быта: дедушкин зеленый сундучок, золоченый орех с елки; иная природа: белые крыши деревенских изб, струйки дыма из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы и Млечный Путь, который так блестит, словно его ради праздника помыли и потерли снегом. Благодарное сердце хранит память об этой жизни, которая теперь, на расстоянии, кажется почти сказочной. И праздничная звезда (в Москве ребята с ней не ходят), и пение на клиросе (оно в Москве не разрешается), и Ванькина «гармония» — все это полно той поэзии и музыки, по которой Ванька так же тоскует, как по деревенскому чаю и щам.
Как хорошо замечено в одной из работ, посвященных анализу этого рассказа, благодаря воспоминаниям о деревне рождественская ночь для Ваньки оказывается по-настоящему праздничной: «Праздничной потому, что никто не помешал Ваньке остаться наедине и, хотя бы мысленно (зато с необычайной интенсивностью чувств), встретить рождество в деревне с дедом, вдохнуть морозный воздух, увидеть (опять в воображении, но очень живо) «весело мигающие звезды» и Млечный Путь...»2. Оставшись в одиночестве, Ванька дает волю воображению и то и дело прерывает писание письма вздохами и воспоминаниями о деревенской жизни — он весь отдается грезам при свете свечи... Все это признаки души восприимчивой, открытой поэтическим впечатлениям.
Если ребенок сызмальства привык к однообразной жизни, полной лишений, то даже больничная обстановка может показаться ему благом, как это случилось с Пашкой («Беглец», 1887). Радуясь казенному шершавому одеялу и серому халатику, Пашка размечтался: «Его воображение нарисовало, как мать посылает его на огород к реке нарвать для поросенка листьев, он идет, а мальчишки и девчонки окружили его и с завистью глядят на его халатик». А тут еще живая лисица, которую обещал показать чудесный доктор, если Пашка останется лечиться. Сколько таинственного и интересного в жизни, если тебе еще мало лет и у тебя незаурядная фантазия!
«Курильщик» из рассказа «Дома» наделен художественным воображением. Взрослому его видение мира может показаться просто ненормальным. «Он находил возможным и разумным рисовать людей выше домов, передавать карандашом, кроме предметов, и свои ощущения. Так, звуки оркестра он изображал в виде сферических, дымчатых пятен, свист — в виде спиральной нити... В его понятии звук тесно соприкасался с формой и цветом, так что, раскрашивая буквы, он всякий раз неизменно звук Л красил в желтый цвет, М — в красный, А — в черный и т. д.» В художественной натуре Сережи кроется секрет того неожиданно сильного впечатления, которое произвела на него сказка о царевиче, погибшем от курения. Пока отец-прокурор ссылался на официальные устои (на право собственности) или рассчитывал на повиновение сына своему законному родительскому требованию, он чувствовал, что эффекта не добился. Пропетое «че-естное слово!» звучало, увы, неубедительно. Но, когда, восхищенный рассказом о прекрасном дворце и саде с разноцветными птицами и стеклянными колокольчиками на деревьях, Сережа узнал, что из-за курения погибли и царевич, и его старый отец, и все царство со всеми птицами и колокольчиками, он пообещал дрогнувшим голосом: «Никогда больше не буду курить».
Наблюдательности ребенка, жадно впитывающего в себя впечатления бытия, соответствует отточенное искусство детали в «детских» рассказах Чехова. Маленькому существу мир видится в четких, локальных границах, и естественно, что во внешности взрослых, например, он отмечает отдельные броские черты. Крупным планом — как в кино — перед «карапузиком» Гришей из рассказа «Кухарка женится», прильнувшим к замочной скважине, возникает большая капля пота на носу извозчика, распивающего чай. Взгляд снизу еще более маленького существа — тоже Гриши (из рассказа «Гриша») улавливает в незнакомом взрослом человеке на улице прежде всего светлые пуговицы, блестящие на апрельском солнце. Стоя перед строгим учителем, первоклассник Костя Шульц (в начатом отрывке «Шульц», 1895) отчетливо видит тоже пуговицы на его жилетке и цепочку с сердоликом: они приходятся как раз вровень с его глазами.
Фигура маленького школьника в длинном, как халат, пальто (и в большой фуражке, как было сначала сказано в черновике этого неоконченного рассказа), видимо, давно была в памяти художника. Еще осенью 1888 года в доме Чеховых на Садовой-Кудринской улице в Москве (там, где сейчас находится Дом-музей Чехова) поселился маленький нахлебник — Сережа Киселев, сын владельцев имения Бабкино, где чеховская семья проводила летние месяцы 1885—1887 годов. «Каждый полдень я вижу в окно — писал Чехов родителям мальчика, — как он в длинном пальто и с товарным вагоном на спине, улыбающийся и розовый, идет из гимназии». Рассказ «Шульц» Чехов не дописал, но запомнившийся писателю зрительный образ мальчика, идущего в гимназию, перешел в рассказ «Душечка»: «сам маленький, но в большом картузе, с ранцем на спине» — таков девятилетний Саша, которого взяла на воспитание героиня рассказа.
Маленький человек в окружении большого вещного мира — такова точка зрения, с которой художник всматривается в жизнь в своих «детских» рассказах.
Когда мы говорили о доброте и щедрости детской души в прозе Чехова, о том, что его маленькие герои наделены каким-то острым чувством справедливости, то вспоминали Егорушку из повести «Степь». И теперь, думая о том, какое место в формировании ребенка занимает его поэтическое восприятие мира, мы не можем не вспомнить переживаний Егорушки.
В эту первую свою большую повесть Чехов вложил много личного. Именно в ней он использовал дорогие его сердцу образы и картины, которые берег, по собственному признанию, во время работы над маленькими рассказами. Прежде чем начать писать это произведение, сразу же задуманное как «жизнеописание» степи, Чехов специально поехал в Таганрог, побывал в донских степях, в местах своего детства, и, как он выразился, «напоэтился» там «по самое горло». Все, что ему вспомнилось тогда, он доверил своему маленькому герою.
Егорушка чувствует себя несчастным: его увозят из родного дома учиться в чужой город. И, плача в бричке, он не отрывает глаз от знакомых улиц, церквей, садов.
Эпизоды еще недавних дней встают в памяти как живые картины. До мелочей вспоминаются осторожная церковь в пасху и арестант, подаривший Егорушке оловянные запонки собственной работы. Сквозь слезы Егорушка успевает заметить, как красиво сочетание белых памятников на кладбище с июльской зеленью вишневых деревьев. Он мысленно представляет эти места в еще более прекрасную весеннюю пору, когда вишня цветет. А когда она спеет, продолжает работать воображение Егорушки, «белые памятники и кресты бывают усыпаны багряными, как кровь, точками». Этот «бутуз», как окрестила Егорушку графиня Драницкая, на протяжении всего длинного пути в город подмечает красоту, в чем бы она ни проявлялась.
Только что вступивший в гимназическую пору, он смотрит на степь и на людей не просто как впечатлительный ребенок, а как художник и поэт. Словно в ленте современного японского кинематографа, где кадр подобен законченной акварели, перед Егорушкой (а значит, и перед читателем) развертывается картина за картиной, одна выразительней другой. Оцепеневшие буро-зеленые холмы, «вдали лиловые, со своими покойными, как тень, тонами; равнина с туманной далью и опрокинутое над ними небо»; остановившийся в воздухе, словно задумавшийся о скуке жизни, коршун; машущая крыльями мельница; серая каменная баба или высохшая ветла; одинокий стройный тополь на холме — все это приковывает взгляд Егорушки в самом начале путешествия. Ведя далее по донецкой степи своего героя, автор и сам любуется ею, так что мы не всегда можем различить, кому — Егорушке или самому Антону Павловичу Чехову — привиделся, например, куст, напоминающий в сумерках фигуру черного монаха (глава IV).
Трудно сказать также, автору или Егорушке во время грозы показалось, «будто кто чиркнул по небу спичкой», и послышалось, что кто-то прошелся босиком по крыше (глава VII). Перед нами необычное, как будто слишком будничное описание мощного стихийного явления. Но в близости подобных картин природы будничному быту отражается жизненный опыт провинциального мальчика. Это делает пейзажи Чехова достоверными, как бы зависимыми от восприятия героев. Вспомним, как выглядел в воображении Ваньки Жукова Млечный Путь: будто его помыли и протерли снегом — взгляд, который мог родиться только в условиях деревенского быта.
Лишь поэтическая натура способна пережить то, что пережил Егорушка, когда в постоялый двор вошла графиня Драницкая. Еще не успев разглядеть, кто вошел в комнату (это была женщина в черном платье), он почувствовал вдруг дуновение легкого ветерка и взмах крыльев большой черной птицы, вспомнил одинокий стройный тополь на холме. Таким безошибочным инстинктом понимания чужого внутреннего состояния обладают только душевно богатые и одаренные люди. Графиня Драницкая, которая поразила воображение мальчика, действительно не производит на читателя впечатления счастливого человека: она чем-то озабочена и явно зависит в делах своих, очевидно, расстроенных материально, от богатого купца Варламова, мальчик верно почувствовал и неприкаянность и одиночество этой красивой женщины.
Душа Егорушки распахнута навстречу всему доброму и прекрасному. Ванька Жуков полон благодарности к прошлому — для ребенка естественно такое состояние, утверждает Чехов своими рассказами.
И если иной мальчик ловко перенимает от взрослых не очень-то красивые приемы, например, вымогательства и приспосабливает их к своим детским нуждам, как Коля из юмористического рассказа «Злой мальчик» (1883), а другой проявляет слабость духа, не вступившись за товарища, которого взрослые отчитывают за их общую шалость, как Володя в «Мальчиках», то читателю хочется верить, что от всего этого они сумеют очиститься, что детской психологии не может быть свойственно сознательное корыстолюбие и рассчитанное предательство.
Много стараний надо приложить взрослым, чтобы ребенок усвоил взгляды и привычки темного мещанского царства и научился жить по его законам. С ранним замутнением чистой детской души мы встречаемся в рассказе «Накануне поста» (1887). Степа, гимназист второго класса, по всей видимости безнадежный двоечник, мучаясь над арифметической задачей, легко втягивается в тупой азарт чревоугодия, которым охвачены домашние весь последний день перед постом (все стараются как можно больше наполнить желудки, чтобы во всеоружии встретить надвигающийся «бесскоромный» режим). Вместо свежего восприятия мира, душевной чистоты и ясности, доброты и справедливости у этого мальчика тупость мысли, равнодушие, капризы, грубость — неизбежные следствия постоянного общения с «существователями».
Сценка вроде той, что разыгралась накануне поста (таких рассказов у Чехова много), — верная гарантия, что со временем из ребенка вырастет полноценный член семьи, живущей растительной жизнью. «Плесень пошлости» уже коснулась его...
Угроза превращения в обывателя-мещанина висит уже над колыбелью ребенка, если его судьба в руках родителей вроде Павла Васильевича и Пелагеи Ивановны из рассказа «Накануне поста». Мысль о будущем подобных детей отчетливо звучит в пьесе «Три сестры» (1900). Дух агрессивного мещанства, царствующий в городе, где происходит действие пьесы, вползает в дом Прозоровых вместе с Наташей, вышедшей замуж за Андрея. И вот она уже чадолюбивая мамаша, хлопочущая о здоровье «милашки» Бобика и «дивной, чудной» Софочки. Можно не сомневаться, что Андрей Прозоров, поддавшийся натиску этой женщины, имеет в виду свою семью и, в частности, будущего Бобика с Софочкой, когда с горечью размышляет о нравах жителей города:
«Только едят, пьют, спят, потом умирают... родятся другие и тоже едят, пьют, спят и, чтобы не отупеть от скуки, разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством, <...> и неотразимо пошлое влияние гнетет детей, и искра божия гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери...» И лишь в далеком будущем автору этих слов грезится иное — как он и его дети станут свободны «от праздности, от квасу, от гуся с капустой, от сна после обеда, от подлого тунеядства...».
Но бывает и так, что взрослые ставят ребенка в условия, когда само физическое существование для него становится невыносимым и в его душе происходят страшные, непоправимые перемены — он просто перестает быть ребенком, как Варька в рассказе «Спать хочется» (1888). В одном лице прислуга, горничная, прачка и нянька, эта тринадцатилетняя девочка не выдерживает тяжести бессонных ночей...
Даже грезы Варьки окрашены в недетские, мрачные тона: темные облака, холодный, суровый туман, какие-то обозы, люди с котомками и тени, бредущие по жидкой грязи... Сон и явь, соперничая друг с другом в мрачности, давят на мозг Варьки, и она, на грани безумия, видит источник своей беды в непрекращающемся крике младенца и убивает его, чтобы заснуть. Диким смехом Варьки в момент совершаемого ею убийства Чехов подводит нас к мысли об истинных виновниках искалеченной жизни девочки.
Так «детская» тема рассказа оборачивается совсем не детской проблемой — о судьбе личности в обществе, основанном на социальной несправедливости.
Опустошения, которые совершаются в юной душе под влиянием взрослых, приводят и семнадцатилетнего Володю к трагическому финалу («Володя», 1887). Ложь, лицемерие, суетные интересы окружающих, особенно двух женщин, матери и «смешливой барыньки» Нюты, впервые внушившей ему чувство любви, — со всем этим сталкивается бескомпромиссная прямота молодой натуры, и Володя не выдерживает: он убивает себя. Так жестоко в этих двух рассказах кончается детство (у Варьки) и юность (у Володи) — вместе с появлением зловещей тени смерти.
Утро человеческой жизни — детство и юность — в произведениях Чехова уже предвещает, таким образом, «непогоду», которой часто отмечены и полдень, и закат существования большинства его героев.
Примечания
1. Связь между этими словами из некролога о Пржевальском и содержанием рассказа «Мальчики» отметила в своей книге «Чехов-художник» М.Л. Семанова (М., 1976, с. 40.).
2. Соколова К.И. Новаторство малой эпической формы А.П. Чехова. (Рассказ «Ванька»). — В кн.: Страницы русской литературы середины XIX века. Л., 1974, с. 108.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |