Вернуться к А.Д. Степанов. Ранний Чехов: проблемы поэтики

Т.Ю. Ильюхина. Фигура чиновника у раннего Чехова

Среди расхожих характеристик уникальности чеховской художественной манеры и повествовательной техники обычно находит место и особая «литературность» произведений писателя, своеобразная «двуслойность» его письма при самом различном объяснении ее порождающих мотивов: необходимость писать вторым «слоем» поверх основного, образцового [4], раздражение [2], стилизация [1] и др.

Сам А.П. Чехов оставил немало свидетельств избирательности и широты творческого видения, запечатленных прежде всего в письмах: «Не будь узок, будь пошире: на одних превосходительствах не выедешь (П 1, 63); о прозе Лиодора Пальмина — «попахивает чем-то небесно-чугунно-немецким» (П 1, 86); о фельетонах в «Осколках» — «И все эти фельетоны жуют одно и то же, жуют по казенному шаблону, на казенные темы...» [П 1, 98]; «...рассказ, несмотря на незатейливую, давно уже заезженную тему, хорош — форма! Форма много значит...» [П 1, 104]; о подписях к рисункам — «Способен также развивать чужие темы, если таковые есть...» [П 1, 114]; «Тема «Аптекарская такса» модная... Ею, думаю, можно воспользоваться... Предлагаю Вам воспользоваться также и вопиющими банкротствами нашего времени...» (П 1, 144) и пр.

Все это говорит лишь об одном — поисках молодым автором собственного художественного стиля и языка, желании обрести свое «лицо». Частотность же подобных замечаний в эпистолярии писателя говорит о выработке иного (кроме разнообразия и объективности) своеобразного принципа оригинальности, помогающего молодому литератору удержаться на поверхности той литературной среды, в которой началась его творческая работа.

Этот принцип, как видно даже из приведенных суждений, можно свести к следующему: писать нужно на неизбитые темы и находить новых героев. Если же не удается найти совершенно новое, достаточно увидеть новый аспект в не новой теме или новую черту в знакомом герое.

Произведением с таким аспектом и чертой в отношении не новой темы — сочувствия маленькому чиновнику, угнетаемому «его превосходительствами» — стал рассказ «Смерть чиновника» (1883). Среди приведенных в комментариях к Полному собранию сочинений и писем к рассказу источников сюжета нет ни одного адекватного чеховскому развитию темы и описания героя.

Первое, на что обращаешь внимание, читая рассказ, подчеркнутая писателем узнаваемость истории. Знаком и повествователь: «В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор...» (2, 164) — это стиль Гоголя1. Фамилии персонажей также традиционны; чиновник Червяков и генерал Бризжалов, а не наоборот. Однако в первом абзаце рассказа тема «чиновника» приглушена, подавлена, так сказать, человеческой темой. Экзекутор назван «прекрасным», «вежливым человеком», сидящий перед ним генерал — «старичком», и даже вполне необходимый в ситуации, в которой мы застаем героя, носовой платок именуется «платочком». Чихание же в произведении становится настоящим знаком человечности, объединяющим всех людей: «Чихают и мужики, и полицеймейстеры, и иногда даже и тайные советники. Все чихают» (2, 164).

Следующий вслед за этим основной текст рассказа стремительно разрушает авторскую «гармонию» (прекрасный вечер, «Аркадия», «Корневильские колокола», блаженство, все чихают). Червяков сразу выходит за границы «человечности», опознав в бормочущем что-то старичке, утирающем лысину и шею перчаткой, начальника, хотя бы и чужого. И если до этого момента он не был сконфужен, даже «нисколько не сконфузился», то теперь в ответ на слова генерала «сконфузился, глупо улыбнулся». Примечательно, что в первый раз обратившись к чужому начальнику экзекутор «преобразился»: «кашлянул, подался туловищем вперед и зашептал» (2, 164). Его речь и поза — речь и поза провинившегося чиновника, обращающегося к начальнику. Но слова «старичка»: «Ничего, ничего! <...> — Ах, сидите, пожалуйста, дайте слушать!» (2, 164) неожиданно возвращают Червякова так сказать в исходное состояние (все чихают). Именно поэтому он «сконфузился и глупо улыбнулся». Получается, что он сконфузился, когда ему напомнили, что он человек. Однако дальнейшее развитие действия показывает, как Червяков решительно не хочет этим удовлетвориться, но добивается от генерала признания своего соответствия чину. В рефлексии героя после каждой «неудачной» попытки извиниться, в словах его жены («Подумает, что ты себя в публике держать не умеешь» (2, 165)) заключен именно такой смысл. Четыре раза чиновник подступает к генералу, четыре раза терпит поражение, хотя очень старается. Об этом говорят все его действия: «...кашлянул, подался туловищем вперед и зашептал генералу на ухо» (2, 164), «...походил возле него и, поборов робость, пробормотал» (2, 165) «начал докладывать» и, наконец, новый вицмундир и стрижка, рассчитанные на то, чтобы понравиться генералу. Размышления героя показывают весьма своеобразный ход его мысли. В первом случае — лишь беспокойство, затем: «Забыл, а у самого ехидство в глазах... надо бы ему объяснить, <...>, а то подумает, что я плюнуть хотел», «Сердится значит... Нет, этого нельзя так оставить... Я ему объясню...», «Какие же тут насмешки? <...> Генерал, а не хочет понять! Когда так, не стану же я больше извиняться перед этим фанфароном! Черт с ним! Напишу ему письмо...» (2, 165—166). Ход мысли — надо объяснить, чтобы не подумал, что плюнуть хотел — нельзя так оставить — не стану извиняться — напишу письмо — порожден непонятными для экзекутора поведением и словами генерала. Иными словами, он видит то, чего в Бризжалове нет, но должно быть в «генерале»: ехидство в глазах, сердится, не хочет понять, фанфарон.

Характерно, что преображения Червякова имеют исключительно внешний, приличествующий чину, характер: «подался туловищем», постригся, надел вицмундир. И даже вполне человеческие «кашлянул», «зашептал», «бледнея», «млея от ужаса» в связи с позой героя приобретают то же значение. И даже постоянная рефлексия персонажа (знак присутствия внутренней жизни) обличает в нем абсолютную пустоту, полную овнешненность, хотя сам характер размышлений и цепочка унижений, которым Червяков сам себя подвергает, привносит в гоголевскую тему «подпольный» мотив в духе Ф.М. Достоевского.

В противовес экзекутору генерал каждый раз демонстрирует свою погруженность во внутреннее: бормотал что-то, вытирал перчаткой (т. е. тем, что попалось под руку), «ничего», «я уж забыл», «пустяки», «смеетесь»... И его «преображения» в рассказе всегда связаны с этим: «нетерпеливо шевельнул нижней губой», «плаксивое лицо», «махнул рукой» и, наконец, «гаркнул, посиневший и затрясшийся», «затопал ногами».

Этот финал — буквально то, чего и ждал Червяков. Бризжалов по-генеральски кричит, и топает ногами и эпитеты «посиневший» и «затрясшийся» показывают читателю, чего это стоило. Судьба Червякова после этого предрешена: окончательно превратившись в куклу в мундире («В животе у Червякова что-то оторвалось, Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери, вышел на улицу и поплелся...» (2, 166)), он «машинально» приходит домой и, не снимая вицмундира, умирает.

Таким образом, два персонажа рассказа проходят разные пути: Червяков от внутреннего к внешнему, стремясь полностью совпасть со своим внешним выражением, и получает это — вицмундир и смертное ложе, Бризжалов пытается удержаться за «внутреннее» (делает плаксивое лицо, машет рукой) и еле удерживается («посинел и затрясся»). Симптоматично и то, что фамилии героев отчасти противопоставлены: «Червяков» создает образ некоего пластического жеста, т. е. относится к «внешнему», «Бризжалов» несет в себе черту характера («брюзга») или возраста, то есть тяготеет к «внутреннему».

Рассказ замыкается в своеобразное кольцо. Если мы вспомним описание героя перед чиханием: «Лицо его поморщилось, глаза подкатились, дыхание остановилось... он отвел от глаз бинокль, нагнулся и...» (2, 164) и финальную лапидарную сцену: «...лег на диван и...» (2, 166), то обнаружим взаимозаменяемость в этих фрагментах «апчхи» и «умер» соответственно. Финальное «апчхи» могло бы вновь превратить экзекутора в человека, так же, как и окончание «умер» в первом абзаце. Но автор решил иначе: тема выхолощена, пуста, герою нет иного выхода.

К 1883 году относится еще один рассказ на эту же тему — «Толстый и тонкий». В своей первой редакции2 он как будто реабилитирует тему: тонкий оскорбляет начальника, друга детства, с которым только что радостно лобызался («Начальник, говорят, скотина. Уживусь как-нибудь. Однофамилец твой» (2, 439) и тот сразу же преображается: «Тэк-с... Так это вы, стало быть, секретарем ко мне назначены? — сказал басом Толстый, надувшись вдруг, как индейский петух» (2, 439). Тонкий начинает лебезить вместе с женой и сыном, и рассказ завершается симметрично в отношении этой пары героев — от «внутреннего», человеческого, к «внешнему», позе.

Однако во второй редакции (1886), писатель существенно изменяет план, убирает мотив «начальник-подчиненный». Толстый, Миша, легко удерживается от «чинопочитания» и изо всех сил старается удержать и Тонкого, Порфирия. Однако последний легко уходит, превращая дальнейшее общение в бессмыслицу (для Толстого).

Здесь тоже есть кольцо: «Оба были приятно ошеломлены» (2, 250) и «Все трое были приятно ошеломлены» (2, 251), но в иной функции: оно фиксирует этапы «преображения» героя: «Приятели троекратно облобызались и устремили друг на друга глаза, полные слез» (2, 250) и «Тонкий пожал три пальца <из пяти, поданных Толстым. — Т.И.>, поклонился всем туловищем и захихикал, как китаец: «Хи-хи-хи». Жена улыбнулась. Нафанаил шаркнул ногой и уронил фуражку» (2, 251).

Толстый, в отличие от генерала, легко отделался, да и Тонкий остался жить. Но представить себе дальнейшее продолжение истории в духе первого рассказа все же возможно.

В 1885 г. сама российская действительность предоставила Чехову возможность вернуться к теме. Распоряжения правительства об упразднении чинов майора, прапорщика и другие нововведения легли в основу рассказа «Упразднили!», причем тема в нем доведена до абсурда кумулятивным движением.

Отставной прапорщик Вывертов, узнав от «лишенного» погон землемера Катавасова об упразднении чина прапорщика («Был такой указ, чтоб прапорщиков вовсе не было. Чтоб ни одного прапорщика! Чтоб и духу их не было!» (3, 224)) остается в полном недоумении: «Кто же я теперь такой есть?» (3, 224). На это Катавасов не без ехидства отвечает: «А бог вас знает, кто вы, вы теперь — ничего, недоумение, эфир! Теперь вы и сами не разберетесь, кто вы такой» (3, 224).

Поставленный перед необходимостью самоопределения Вывертов теряется: «Под ложечкой у него похолодело, колени подогнулись, язык не поворачивался...» (3, 224). Дальнейшее действие превратило героя в существо, утратившее все естественные желания: «Вывертов <...> уж больше не пил и не ел. Раз попробовал он выпить холодного квасу, чтобы прийти в чувство, но квас остановился поперек горла и — назад» (3, 224) После встречи со знакомыми, протоиереем Пафнутием, майором Ижицей, статским советником Ягодышевым, герой ошеломлен масштабами перемен: духовенству запрещено носить ордена, чин майора отменен еще год назад, предводитель дворянства лишен обращения «превосходительство».

Все персонажи рассказа, за исключением Вывертова, восприняли изменения гораздо спокойнее. Бывший майор Ижица занят хозяйством, Ягодышев находит в произошедшем повод для самолюбования, протоиерей толкует о «склонении» всего «не к уничижению, а к возвеличению». И только с лица отставного прапорщика не сходит выражение ужаса. К нему пытаются применить разные средства: поить бузиной, давать «на внутрь» масла из лампадки, сажать на горячий кирпич... «Словно бы полегчало» только при кровопускании. Настоящее же облегчение приходит с решением написать письмо какому-нибудь высокопоставленному лицу и подписаться: «Прапорщик такой-то. Пра-пор-щик! Назло!» (3, 228). На этом автор оставляет своего героя, называя его планы мечтаниями и тем самым связывая Вывертова с Червяковым, собиравшимся написать письмо генералу, да так и не придумавшим, что написать. Внимательному читателю «реальный» финал понятен.

Однако, исключительное положение Вывертова среди остальных персонажей рассказа «Упразднили!» связано в немалой степени с тем, что все они, не лишаются «последнего»: Катавасов продолжает работать землемером, майоров перевели в подполковники, прапорщиков — в подпоручики, духовенство не лишили орденов, а лишь запретили надевать их на службу и т. д. Только отставной прапорщик сделался просто «отставным».

Этот дополнительный нюанс не отменяет направления движения чеховской художественной мысли, но даже укрепляет его: тема исчерпала себя окончательно, об этом после Чехова трудно что-либо написать, литераторам нужно искать новые темы. Исчезла и последняя опора для чиновника, ему придется стать человеком, если он хочет выжить.

Литература

1. Кубасов А.В. Проза А.П. Чехова: искусство стилизации. Екатеринбург: Изд-во Урал. гос. пед. ун-та, 1998. — 399 с.

2. Толстая Е. Поэтика раздражения: Чехов в конце 1880-х — начале 1890-х гг. М.: Радикс, 1994. — 397 с.

3. Толстогузов П.Н. «Смерть чиновника» Чехова и «Шинель» Гоголя: (О пародийном контексте чеховского рассказа) // Н.В. Гоголь и русская литература XIX века: Межвузовский сборник научных трудов. Л.: ЛТОИ, 1989. С. 92—103.

4. Чуковский К. О Чехове. М.: Художественная литература, 1957. — 206 с.

Примечания

1. О гоголевском подтексте в рассказе неоднократно писали исследователи. См., например [3].

2. См. комментарий к рассказу: (2, 525).