Вернуться к И.В. Пырков. Ритм, пространство и время в русской усадебной литературе XIX века (И.А. Гончаров, И.С. Тургенев, А.П. Чехов)

§ 1.2. Рецепция феномена обломовщины в контексте русской усадебной литературы

Тема нашего диссертационного исследования предполагает обращение к мировоззренчески значимым для писателя вопросам, затрагивающим не только внутреннюю эволюцию И.А. Гончарова, но и в полной мере отражающим магистральные направленности развития русской литературы, идейно-эстетическую статику и динамику эпохи. И.А. Гончаров относится, безусловно, к тем редким художникам, творчество которых, эволюционируя в конкретном историческом времени, вбирая в себя современную проблематику во всех её многоразличных противоречиях, позволяет читателю, в том числе и будущему, разглядеть за неизбежной «злобой дневи» внесегодняшние, если так допустимо выразиться, и вообще вневременные, фундаментальной устойчивости смысловые перспективы. По блистательной формуле Н.А. Добролюбова, «В нём, как в магическом зеркале, отражаются и по воле его останавливаются, застывают, отливаются в твёрдые недвижные формы все явления жизни...»1. Весьма показательна и «эпическая» оценка Льва Толстого, пишущего А.В. Дружинину: «Неужели же вы так и не приедете нынче весной в Ясные Поляны, любезный Александр Васильевич?.. Уж сирени развернулись, берёзки подёрнуты зеленью... A propos de литература. Обломов — капитальнейшая вещь, какой давно, давно не было. Скажите Гончарову, что я в восторге от Обломова и перечитываю его ещё раз. Но что приятнее ему будет — это что Обломов имеет успех не случайный, не с треском, а здоровый, капитальный и вневременный в настоящей публике»2.

Л.Н. Толстой даёт оценку гончаровскому роману на фоне разгорающейся усадебной весны, упоминает в начале письма и сирень, и близкую главному герою берёзу, как бы подчёркивая тем самым укорененность Обломова в национальной почве.

Образ Ильи Ильича Обломова, которому суждено было перерасти даже масштаб собственной типической фигуры и стать выразителем национального самосознания («Нельзя о «русском человеке» упомянуть, не припомнив Обломова»3 — так эта мысль звучала в огласовке Василия Розанова, когда он писал материал к двадцатипятилетию со дня кончины Ивана Гончарова), неразделим с сигнальным словом, появляющимся в романе далеко не на первой странице, но определяющим и его многомерный философский смысл, и сугубо практическую социальную актуальность. Это слово, начертанное в миг саморефлексии Ильёй Ильичом на пыли, по-библейски проступающее огнём на стенах («как у Балтазара на пиру»), сжатое в тексте курсивом, ставшее в романе последней для Ольги Ильинской весточкой-приговором о жизни Ильи Ильича и поднятое позже, весьма счастливо для автора, на добролюбовском знамени, — конечно, «Обломовщина». Вопрос обломовщины, а говоря шире, Обломова и обломовщины, не снятый, не исчерпанный до сих пор и обнаруживающий всё новые и новые грани для дальнейших интерпретаций, является ключевым не только в романе, конечно, и не только во всём творческом наследии И.А. Гончарова (авторские параллели между Обломовым и Райским и т. д.), но и, думается, коррелирует с главными — вечными — вопросами отечественной словесности. Дневниковая запись Ф.М. Достоевского — «Мой «Идиот» тоже Обломов»4 — свидетельствует о многом. Не говоря уж о статье Н.А. Добролюбова, в которой целый ряд героев русской литературы, причём вершинных её произведений, соотнесены с Обломовым и титульной характеристикой обломовского мира, побратимами которого, по мысли великого критика, являются Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин. С одной, правда, существенной оговоркой: «Во всём, что мы говорили, — пишет Н.А. Добролюбов, — мы имели в виду более обломовщину, нежели личность Обломова...»5

Уровень современной науки о Гончарове, степень изученности рецепции романа в литературной критике девятнадцатого века позволяет не вдаваться в подробный пересказ классических статей, рассматривающих существо обломовщины. Это касается и «социального» подхода, предложенного гениальным Н.А. Добролюбовым, и художественно-проникновенного, связанного «с почвой родной Обломовки» тончайшего эстетического разбора, предпринятого А.В. Дружининым, и получивших хрестоматийную известность оценок И.Ф. Анненского, А.А. Григорьева, Д.И. Писарева, А.И. Герцена и др. При всей несхожести, известной разнополярности литературно-критических истолкований в них есть нечто общее, а именно — безусловное признание исторически регрессивного, если не разрушительного, значения обломовщины. Причём и в личностном плане, касающемся духовной жизни главного героя, в том числе пресловутой «апатии», «лени», «бездейственности», и в национальном масштабе, затрагивающем судьбу страны. Д.И. Писарев назвал обломовщину «болезнью», А.А. Григорьев считал, что Обломов и все его качества есть «отвлечённый математический итог недостатков или дефицитов того, что автор называет Обломовкой», и что «весь «Обломов» построен на азбучном правиле: «возлюби труд и избегай праздности и лености — иначе впадёшь в обломовщину, и кончишь, как Захар и его барин», А.И. Герцен заметил, что «тому пенять не на кого», если он «в самом деле пустой человек, свищ или лентяи» и т. д.6

Н. Соколовский резко отделил Обломова от Обломовых, «в которых слишком много грязи, и слишком мало человеческого»7.

И лишь Александр Дружинин был не столь категоричен: «Обломовщина относительно вседневной жизни то же, что, относительно политической жизни, консерватизм... она, в слишком обширном развитии, вещь нестерпимая, но к свободному и умеренному ее проявлению не за что относиться с враждою»8.

«Не за что относиться с враждою» — вот, пожалуй, характеристика, до сего дня остающаяся наиболее лояльной к обломовщине, к её философии и генезису, к её национальной укоренённости. Сегодняшняя интерпретация этого уникального социокультурного явления, опирающаяся и на богатый опыт рецепции в литературной критике XIX—XX вв., и на внушительный корпус собственно литературоведческих разысканий, посвящённых гончаровскому роману (в XX и XXI вв. таковых насчитывается, по данным официального сайта Группы по подготовки Академического полного собрания сочинений и писем И.А. Гончарова Института Русской литературы Российской Академии наук, около 850 только на русском языке)9, не выходит, при всём вариативном разнообразии подходов к проблеме, за условную парадигму «Добролюбов — Дружинин». «Лень», «апатия», «сон души и разума», «бездействие», «близкая к умиранию статичность», «не предполагающая духовных вертикалей линейность», «застарелое младенчество» — такие или околоположные свойства видят сегодняшние комментаторы в обломовщине. Дискуссия, развернувшаяся в своё время на страницах журнала «Русская литература», лишь обозначила гипотетическую возможность углубленного подхода к проблеме. Следует подчеркнуть — речь именно об обломовщине, а не об Илье Ильиче, поскольку фигура «обломовского Платона» давно уже трактуется вне исключительно социальных рамок, объясняется глубоко и всесторонне, включая сказочно-мифологические (Ю.М. Лощиц), православные (В.И. Мельник, Д.С. Лихачёв, М.В. Отрадин), цивилизационно-культурные (В.К. Кантор, М. Бёмиг), дидактические (Е.А. Краснощёкова), музыкальные (В.А. Котельников), психологические (В.И. Страхов) и т. д. акценты. Явление обломовщины же остаётся до сих пор за ватерлинией многостороннего и объективного исследовательского внимания.

В сборнике научных статей «Обломов: константы и переменные», где проблеме обломовщины посвящена не одна страница, публикуется работа С.А. Васильевой с характерным названием — «Что такое «обломовщина»? Остановимся чуть подробнее на этой любопытнейшей статье, поскольку в ней отражена итоговая — промежуточно-итоговая — оценка феномена обломовщины современным гончарововедением. Автор статьи, тонко комментируя словарную легенду в «Толковом словаре» В.И. Даля, соглашается не со всеми приводимыми в словаре объяснениями слова «обломовщина». В частности, С.А. Васильева пишет: «Даль приводит четыре значения слова... «Обломовщина, усвоено из повести Гончарова: (1) русская вялость, лень, косность; (2) равнодушие к общественным вопросам, требующим дружной деятельности...; (3) привычка ожидать всего от других, а ничего от себя; (4) непризнанье за собой никаких мирских обязанностей...» Но такие толкования обломовщины не могут быть объяснены только текстом Гончарова, они значительно шире. Опираясь на роман, мы можем говорить, что обломовщина — это привычка ожидать всего от других... Идеал жизни обломовцев, по Гончарову, — знать, что «есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят...»10 Верно замечено, что в читательском восприятии слились, соединились в единое целое две обломовщины — из романа И.А. Гончарова и из статьи Н.А. Добролюбова, в результате чего произошло «наложение статьи на роман»11, повлиявшее на восприятие обломовщины читателями, которые, после знакомства со статьёй критика, приписывали и приписывают обломовщине «равнодушие к общественным вопросам». И в то же время будем вынуждены критически прокомментировать следующее, центральное, положение статьи С.А. Васильевой: «...современные толковые словари объясняют понятие «обломовщина» как безволие, состояние бездеятельности и лени — в полном соответствии с романом И.А. Гончарова»12. Категоричность высказывания и научный статус источника вызывают закономерный вопрос — в полном ли?

Снова позволим себе несколько цитат из современных, разнонаправленных, трактовок романа «Обломов». М.М. Дунаев в статье «Обломовщина духовная, душевная и телесная» — работе, основанной на исключительно тонком и «личностном» прочтении романа — замечает: «Обломов способен на первый шаг смиренного обращения к Богу: он сознаёт, что судьба его одними собственными усилиями не может быть установлена. Но Бог ждёт от Своего создания соработничества, волевого участия в жизненном движении, а не фатализма в духе уныния... Обломов, по сути, зарывает данные ему таланты»13. Далее исследователь пишет о том, что обломовщина, только в иных проявлениях, «поражает» и Ольгу Ильинскую, и Андрея Штольца14. Мысль видного гончарововеда Владимира Криволапова, который тоже сказал своё веское слово в дискуссии касательно обломовщины, хотя и звучит несколько в ином, чем у М.М. Дунаева, регистре, выражает, по существу, схожее отношение к Обломовке, обломовцам и обломовщине: «Ангел смерти почти зримо витает над этой среднерусской степной Утопией...»15.

И опять напрашивается вопрос: а по какой же художественной необходимости, в силу каких романных задач этот «злой ангел» позволял обломовцам доживать до седых волос? и зачем это автору понадобилось, чтобы в мрачноватой до апокалиптичности «степной утопии» рождались «розовые купидоны»? («А если кто от старости или от какой-нибудь застарелой болезни и почил вечным сном, то там долго после того не могли надивиться такому необыкновенному случаю» [Г.: IV, 104]). И как — даже хотя бы просто на уровне цветосветовых рефлексий, к которым И.А. Гончаров относился с особым вниманием, — увязывается «тлен и прах» с блеском солнечных лучей, которыми буквально пронизана Обломовка? Тленом и прахом, скорее уж, может повеять на Гороховой, в пыльных, темноватых углах обломовского жилища, но только не в «райском уголке», на который даже солнце оборачивается посмотреть ещё раз перед зимой «с любовью», и небо над которым подобно «родительской надёжной кровле» [Г.: IV, 99]. Нет, не сходится, не увязывается здесь что-то, причём не второстепенное, не мимобежное, а самое значимое. И не случайно в новейших исследованиях творчества И.А. Гончарова безапелляционное отрицание духовного начала, заложенного в Обломовке, начинает вызывать робкое сомнение. Так, в автореферате кандидатской диссертации Н.В. Богомоловой «Эволюция авторского мировидения в трилогии И.А. Гончарова» читаем: «Да, обломовцы... заботятся о физиологическом довольстве. Но это место душевного успокоения... поэтому живущие здесь люди действительно счастливы... Но разве может быть признана «бездуховной» жизнь Обломовки, основанная на любви, ласке, опеке (пусть даже чрезмерной) родителей о детях?.. Сказка прочно внедрилась в сознание каждого обломовца, в том числе и Ильи Ильича... Здесь и таятся корни неспособности Обломова активно противостоять жизни»16.

Но разве же неспособности? Сердце романа здесь, в Обломовке, а не на Гороховой или Выборгской. А значит, здесь и следует искать ответы. Шаг за шагом.

Если говорить о романе «Обломов», то едва ли не главный бытийно-оценочный вопрос в его восприятии до сих пор остаётся открытым: движение — вспять или по течению исторического русла? к истокам национального духа или к источникам штольцевского прогресса? Движение или недвижимость — в прямом, невещном смысле этого слова? Не-дви-жи-мость. То есть нежелание переменять что-то к лучшему, которое, скорее всего, окажется хуже прежнего. Сегодня пусть будет как вчера, а завтра — как сегодня. И того довольно.

И вот уже Илья Иванович, отец Обломова, подходит к крыльцу, сработанному когда-то в доисторические, «барельефные», как бы сказал М.М. Бахтин, времена плотником Лукой. Отмечая, что крыльцо «совсем расшаталось», он принимается «качать ногами крыльцо, как колыбель» [Г.: IV, 124]. Старое крыльцо скрипит, шатается, но продолжает держаться. «Славно тогда сделал Лука!» [Г.: IV, 125] — одобрительно говорит Илья Иванович, дивясь жизнестойкости его дела. Повнимательнее приглядимся к удивительному образу, о котором мы уже оговаривались выше, к ритмически качающемуся, как колыбель, старому крыльцу, постоим немного около чудо-крыльца, которое, как уточняет автор, «шатается и до сих пор и всё еще не развалилось» [Там же].

Если исходить из концептуального для И.А. Гончарова понятия «архитектоника», то становится почти отчётливо видно, как живое крыльцо, будучи, конечно, композиционной деталью, придаёт всему «Сну...» идею рождения, солнечного начинания жизни. Читатель пробегает глазами по солнечным тропинкам «Сна...», спускается к знаменитому символическому оврагу, заглядывает в дома обломовцев и прислушивается к их речам. Перед ним проходят чередой не дни уже, а годы и века обломовского бытоисчисления, складывается в единое целое традиция, формируется вековой жизненный уклад. Благодаря авторскому сопоставлению крыльца и колыбели вся картина «Сна...» становится духовно динамической, получает глубокий морально-нравственный подтекст, включается в диалог с читателем, осознаёт свою художественную незаменимость во всём романе. Отправной точкой данного процесса становится ритм, несущий тексту мысль, становящийся интеллектуальным фундаментом художественного целого.

Зачем, какой художественной целесообразности ради И.А. Гончаров вместо опознавательных литературных знаков упадка и разрухи, каких-нибудь вполне логичных среди общего застоя древних рубищ и капищ, сообщает тексту «Сна...» ритм колыбели? Автор как бы заманивает нас в Обломовку, разворачивает перед нами её пространственно-временной свиток. Хотелось бы заметить, что пространственно-временная организация романа и, в особенности, «Сна Обломова» не является исключительно и всецело линейной, горизонтальной и т. д., хотя подобная трактовка в гончарововедении весьма популярна. Например, исследователь из Италии Михаэла Бёмиг пишет, характеризуя жизнеустройство Обломовки: «Впечатление застоя, дремоты, всякого жизненного и особенно духовного стремления вытекает из того, что можно было бы назвать страхом горизонтальности»17. Эта интересная теория, впрочем, не вполне соотносится с многими и многими особенностями художественного мира гончаровского романа, например, с мотивом птицы — одним из главных мотивов «Обломова». Не говоря уж о материнской молитве или постоянном векторе взгляда обломовцев вверх: «На небе ярко сверкнула, как живой глаз, первая звёздочка, и в окнах дома замелькали огоньки» [Г.: IV, 115]; «...скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами...» [Г.: IV, 100] Но главная вертикаль Обломовки — это вертикаль родства. И качающееся, подобно колыбели, отчее крыльцо.

С берёзовой рощей сравнивает Штольц душу своего друга, с чистым природным золотом, отметая наперёд любые измышления о черстводушии и ограниченности Ильи Ильича. Вот только не по пути им, друзьям детства. «Заря нового счастья», которую сулит Андрей Штольц Обломовке — не для Обломова. И крыльцо старого дома превращается на наших глазах в отправную точку, в пункт отбытия и назначения — одновременно. Повторяющаяся, варьируемая на все лады мысль автора о спасительном для мира слове добра и справедливости, пусть и не произнесённом, а лишь только мелькнувшем в сознании, — следует ритму того самого шаткого крылечка, отбивается неосознанно нашими пальцами, когда мы читаем «Сон Обломова». А что самое главное в «Сне...»? Что в его фундаменте? Какое подразумеваемое понятие? Какое непроизносимое, как табу, слово? Ни разу не была названа в «Сне Обломова» обломовщина, но всё в нём — она.

Можно смело утверждать, что русская литература окармливалась щедрым пирогом обломовщины. В «Дворянском гнезде», «Вишнёвом саде», «Лете Господнем» обломовщины — как жизненной стихии, а не как литературного мотива, конечно же, — ничуть не меньше, чем в «Обломове». Призывы к незлобию, к смиренности, светлый образ Алёши Карамазова, «Детские годы Багрова-внука» и вообще, широко говоря, детские годы отеческой словесности, её семейные хроники — всё оттуда, из обломовщины. Пусть и ещё не названной, не номинированной И.А. Гончаровым, но уже коренно существующей. Можно ли ставить в таком случае обломовщину в единый ряд с ленью, безмыслием, безволием, врождённым пороком крепостничества?

Мы привыкли разделять Обломова и обломовщину. В дневниках М.М. Пришвина читаем показательную запись от 13 апреля 1951 года: «с точки зрения планирования жизни обломовщина есть невозможно дурное, а с точки зрения русского быта Обломов есть дивное существо»18. Об «уме», «сердце», «характерологии», «умирении» Обломова говорит М.М. Пришвин, видит и почву, и национальную традицию в нём. В Обломове, но не в обломовщине. Точнее, М.М. Пришвин всячески избегает объяснения Обломова через обломовщину, потому что тогда придётся героя укорять в лени, в лежании, в «крепостническом мировоззрении», то есть упрощать этот сложнейший тип.

Обломовщина не статична, поскольку основана на «круге жизненного цикла», на восходящем и заходящем солнце, на смене времён года, на повторяющемся из года в год календарном обряде. (Обратим внимание на то, как Илья Ильич, неся в сердце идеал Обломовки и, следовательно, обломовщины, мгновенно реагирует на смешение календарно-обрядовых ориентиров в письме от плута-старосты — «тут и Иванов день, и засуха...» [Г.: IV, 35]) Мы уже не раз писали о том, что Илья Ильич Обломов пытается жить по собственному — обломовскому — времяисчислению, хотя и терпит, в итоге, поражение от главного своего противника в романе — реального времени. Но сражение, которое ведёт Обломов за каждый час и за каждую минуту, не позволяет упрекать его в «лени», «праздномыслии», «апатии».

Об этом ещё никогда не говорилось в литературе о Гончарове, но обломовщина (не главный герой романа, а именно обломовщина как, если угодно, подвергающееся аскезе социокультурное явление) не может быть возведена в степень мещанства — со всеми её грехами и недостатками. Более того, обломовщина, как неотъемлемая сторона русской дворянской усадьбы, враждебна всякому нарождающемуся, только ещё собирающемуся пустить корни в русском социальном обществе мещанству, и не потому ли Агафья Пшеницына, осенённая светом Обломова и обломовщины, после смерти Ильи Ильича уже не находит себе места в куцем и убогом мухояровском бытце. Пшеницына получает новое знание о жизни, она чувствует, что соприкоснулась волей судьбы с чем-то неведомым и непонятным ей, но глубоко прекрасным. Она теперь не станет слушать никаких пустопорожних рассуждений, и только усмехнётся в ответ. Первоидея обломовщины ведь не столько в том, чтобы жить за счёт других, барствовать и сибаритствовать, быть властителем дивана, сколько в упорном отстаивании обломовцами, этими осколками — сколками — древних родов, своего родового права на несоглашение с действительностью. Обломовщина — это стагнация, антипод движению? Может быть, но в том смысле, что меняется мир относительно Обломова и обломовщины, а не обломовщина относительно мира. Илья Ильич всегда остаётся собой и только собой — спорит ли с Захаром о куске исчезнувшего сыра или произносит свой знаменитый монолог о человечности: «Человека, человека дайте мне!.. Любите его!» [Г.: IV, 28] Но что позволяет Обломову всегда оставаться собой? Быть неподвижным — то есть нравственно неизменным. Что даёт ему смелости отвесить хлёсткую пощёчину проходимцу, вступаясь за честь любимого человека? «Голубиное сердце», — как могли бы ответить Штольц с Ольгой. Хорошо. А откуда взялось оно, чем воспиталось? Разве же не фамильной памятью, родом, родительским примером, всей обстановкой обломовской — начиная с детства — жизни? Разве не самим крыльцом её, не самой её колыбелью? Колыбелью, задающей жизненный ритм на века. А потому обломовщина, как явление динамичное, основанное на повторяемости, подкреплённое родовыми фамильными портретами и родовыми устоями, по сути своей восходит к ритму. Не к природному ритму календарной повторяемости, хотелось бы уточнить, не только к нему. А в первую очередь к ритму, определяющему смысл и дух бытия обитателей Обломовки, а значит — и самого главного героя. К ритму, организующему духовное и идейное, мировоззренчески-философское движение романа. (В данном случае мы не позволяем себе никаких «метафорических натяжек», поскольку ещё М.М. Гиршман настаивал на том, что в художественной прозе ритм напрямую участвует «в процессе смыслообразования в становящемся целом»19). «Главный «динамический» парадокс «Обломова» в том и заключается, что недвижимость Ильи Ильича и движение жизни («жизнь трогает») меняются местами, и нравственная неизменность главного героя становится неотъемлемой частью его личностной эволюции.

Рядом с горизонталью быта в Обломовке всегда находится вертикаль бытия. Между «низом» (если использовать определение того же М.М. Бахтина) и «верхом» жизни в Обломовке установлена идеальная гармония. В «Сне Обломова» снова и снова, эпизод за эпизодом, возникает взгляд вверх, к небу — будь то крестьянская вековечная забота, когда крестьянин прикрывает ладонью глаза по весне от доброго мартовского солнышка, или материнская молитва — тоже вековечная. Не случайно же автор называл девятую главу первой части «ключом и увертюрой»20 ко всему роману, в котором все действия и все «бездействия» главного героя, все его помыслы и планы (не стоит забывать, что Илья Ильич — человек плана, он находится в непрестанном процессе планирования) так или иначе будут соотнесены с такими «опорными точками», как дом, крыльцо, колыбель.

Жар-птица-сказка, о которой мечтал в детстве Илюшенька, жар-слово наших русских сказов и песен, молочные реки и кисельные берега, и облачко в синем небе, и ветерок в окне, и берёзовая роща — всё это заложено в проекте обломовщины генетически, как заложен в нём и план возвращения. «Да ты поэт, Илья!» — восклицает Штольц [Г.: IV, 177]. А Илья Ильич отвечает: «Да, поэт в жизни. Потому что жизнь есть поэзия» [Г.: IV, 178]. Обломовщина — это и есть поэзия действительности, о которой говорил ещё В.Г. Белинский относительно А.С. Пушкина. «Поэзия его... вся проникнута насквозь действительностью; она не кладёт на лицо жизни белил и румян, но показывает её в её естественной, истинной красоте; в поэзии Пушкина есть небо, но им всегда проникнута земля»21. Собственно говоря, сочетание «поэзия действительности» становится ярким литературно-критическим, литературоведческим тавром, когда именно так называет одну из своих самых известных работ Лидия Гинзбург22.

Обломовщина как поэзия действительности — вот откуда и голубиная душа, и берёзовая роща, и память сердечная. Вот откуда слёзы, когда снится Обломову давно умершая мать. Вот откуда мужество защитить честь любимого человека. Вот откуда широта сердца Ильи Ильича, когда он становится отцом и не разделяет детей на «своих» и «чужих». Вот откуда внимание Божественной музыке. Вот откуда уменьшенный земной шар в его руке. Вот откуда отсвет, бросаемый солнцем Обломова на Пшеницыну. Вот отчего Захар говорит, сокрушаясь об умершем барине: «На радость людям жил» [Г.: IV, 492]. Вот почему возникает имя Александра Сергеевича Пушкина на излёте романа [Г.: IV, 479]. К любви и родству — вот главная динамическая направленность обломовщины, передающаяся и роману, и творчеству И.А. Гончарова в целом.

Обломов бросает вызов времени, смеет жить по собственному временному поясу, он полемизирует не с социальными масками Пенкиных-Судьбинских, а с минутной, часовой и вековой стрелкой. Он, как сколок обречённого рода, ведёт на Гороховой что-то вроде обратного отсчёта. И обретает недолгое счастье на Выборгской стороне, где разница между колыбелью и могилой оказывается для него почти что незаметной. «Грезится ему, что он достиг той, обетованной земли, где текут реки мёду и молока... Кажется ему, то же облачко плывёт в синем небе, как тогда, тот же ветерок дует в окно и играет его волосами...» [Г.: IV, 480]

Время обмануло Обломова. Да, Обломов только пытался, стремился быть недвижимым центром, вокруг которого, как планеты вокруг солнца, вращается жизнь. (Л.С. Гейро не случайно указывает на центральное местоположение Гороховой улицы в Петербурге, хотя и меняющей свой облик при отдалении от городского центра)23. Но жизнь оказалась куда сложнее обломовской сложной натуры. У жизни всегда припасена не одна лишь ветка цветущей сирени да пирог с грибами, настоящий, обломовский, а ещё и полынь на могиле, а ещё и холерный год для бедной Анисьи, а ещё и комья снегу для бакенбард пропадающего пропадом без барина Захара.

Обломова, впрочем, попрекают инерционно не только и не просто обломовщиной, а самой его смертью. Как Захар, бывало, огрызался: «Что ж вы мне хлебом-то попрекаете?» [Г.: IV, 81] Ну не хлебом, допустим, а сиренью и полынью. Ангелом тишины, под чьей сенью Илья Ильич оказался в итоге. Школьной «диамантой»: лежит — засыпает — больной — смерть. Смерть, само собой, неизбежна, да ведь Илья Ильич-то, оказывается, умер ещё до неё, заснул на веки вечные ещё при жизни, дошёл-таки чудом каким-то до берега молочной реки, и увяз-растворился в кисельном её бережочке. И вишнёвый-то кисель был ему полезен не случайно, и сам автор не вдруг же, не впустую оговорился о своём вековечном типе: история-де о том, как человек раньше времени превращается в кисель24.

И всё же взглянем на последний час Ильи Ильича, не отдаляясь от текста. Да, последних минут Обломова никто не видит и не слышит, но герой Гончарова умирает в кругу семьи, окружённый неустанной заботой, любящими его всем сердцем женой и детьми. Обломов умирает, окружённый всем тем, что было его идеалом — любовью, памятью, упорядоченностью жизни. Он умирает в окружении обломовщины, сумев вернуться в её лоно. Он достигает своего идеала. И не умирает даже вроде бы как, а просто засыпает так глубоко, что не может проснуться. И вряд ли можно всерьёз говорить о смерти его души — он помнит о Пушкине, он — ещё и ещё раз повторим это — хороший отец и любящий муж. О Пшеницыной-вдове сказано прозорливо в романе: «Она поняла, что проиграла и просияла её жизнь, что Бог вложил в эту жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда» [Г.: IV, 236].

Итак, солнце Обломова померкло. Смерть Обломова, как и «Смерть Ивана Ильича» у Льва Толстого, как и обращение к конечности земного бытия и непрерывности бытия небесного в творчестве И.С. Тургенева и А.П. Чехова, отвечает на многие и многие философско-бытийные вопросы. И на главный из них: в чём был смысл самого существования? Смерть многое рассказывает о жизни. Если бы Обломов умер на Гороховой, если бы вдруг перевернулся в лодке на Неве и утонул бы в своей ваточной шинели, если бы слышал он в последний свой час Божественное Ольгино пение — то решительно нельзя было бы сказать о нём: он отыскал свою золотую рамку жизни. Мы бы сказали — он стал «другим». Но реальность романа такова, что он не превратился в «другого», и в этом его историческая беда и историческая победа.

Есть такое очень ёмкое в «обломовопонимании» определение: крымская тоска Ольги Ильинской. И есть множество вопросов — почему же именно, когда всё, вроде бы, сложилось, когда обломовщина вместе с Ильёй Ильичом осталась для Ольги во вчерашнем дне, на дне бездонной разверзшейся пропасти, когда её настоящее — «счастье с Штольцем», почему же, откуда же набегает на Ольгу необъяснимая печаль? Или всё-таки объяснимая? И страхом перед «этическим мещанством» объясняется Ольгина хандра; и нежеланием Андрея Штольца идти в мятежных исканиях истины «до конца»; и тоской по небесному, в христианском смысле небесному, горнему идеалу... Одну из самых глубоких и неожиданных расшифровок крымской тоски предпринимает Валентин Недзвецкий: «А что, если и Ольга, не даром вопрошающая не одни земные море и лес, но и небо, также не довольствуется традиционным ответом на проблему человеческого бессмертия? Что, если и она, как ранее Фауст и Манфред, пожелала целостного, и душой и телом, сопряжения-слияния не только с любимым супругом, детьми, окружающими её людьми, но и со стихиями космическими, с самой Вселенной?.. Что, если и Ольга возжелала не одного духовного, но и физического бессмертия и тем самым Абсолюта?»25

Упрощая эту парадоксальную формулировку, можно сказать так: Ольга Ильинская («прелестный, подающий большие надежды ребёнок» — характеристика Штольца) перестала быть ребёнком, поскольку поняла, а вернее почувствовала, что жизнь конечна. В.А. Недзвецкий, скорее всего, близок к истине: Ольга не захотела, не смогла смириться с тем, что физическая жизнь исчерпаема, и что каждый день воды в сосуде остаётся всё меньше.

И вот что хотелось бы тут добавить. Крымский адрес супругов Ольги и Штольца — самый отдалённый в адресном справочнике романа. Там, «в тихом уголке, на морском берегу» [Г.: IV, 446], мы видим флигель Эрара, но не слышим его звучания; мы узнаём про «море книг», но ни одна из них не задевает нас так, как раскрытая рукой Обломова да так и оставшаяся навсегда недочитанной; мы читаем про «чучела птиц», но даже намёка не распознаём на возможность расправленных в полёте крыльев.

Читатели романа, давно уже знающие Ольгу, как будто вдруг получают письмо о её новой жизни от почему-то ставшего ей чужим, отдалившегося от неё человека — автора. И.А. Гончаров, рассказывая нам о новой Ольге и о новом Штольце, об их житье-бытье в коттедже за сетью «винограда, плющей и миртов», отнимает у Ольги главную её силу — она больше не поёт. Она «занимается музыкой». Вот как звучит целиком эта фраза, важнейшая для гончаровского письменного отчёта с крымского берега: «Вставали они хотя и не с зарёй, но рано; любили долго сидеть за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим углам или работали вместе, обедали, ездили в поля, занимались музыкой...» [Г.: IV, 452]. Для создателя «Обломова», романа, где каждое слово не просто выверено, а соотнесено со смысловыми и символическими рефлексиями, ему сопутствующими, сочетание «заниматься музыкой» в одном перечислительном ряду с обыденными процедурами жизни — глубоко не случайно. Ритм, которому подчинена жизнь Ольги, становится механически-предсказуемым. В гончаровском многомерном романе есть «душа», а есть «баранья туша», и на всякий Флигель Эрара найдётся «лежанка Захара». Художник подчёркивает, разумеется, Ольгину обескрыленность, героиня не просто теряется в философских вопросах бытия, она теряет себя. «Что ж это? — с ужасом думала она... Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги...» [Г.: IV, 456]

Н.К. Пиксанов заметил, что Ольга грустит по мягкости и по душевности Обломова26. Не только по Обломову, хотелось бы продолжить мысль исследователя, грустит героиня, но и, возможно, по главному его «недостатку», с которым она не справилась и которому он так и остался верен. Крымский берег — едва ли не единственное место в романе, выведенное автором за пределы круга обломовщины. Здесь, среди механической гармонии, есть всё — кроме жизни и поэзии. Кроме Дома. Здесь всё чем-то заполнено, загромождено, заставлено, занято поминутными делами. Но здесь царит пустота. Не житейская, не духовная, конечно. Вселенская. Каким-то холодным и одиноким предчувствием веет от здешней системы жизни. Как будто автор заглядывает за судьбу и Ольги, и Штольца, и не рассказывая об увиденном, только намекает нам на картину отчуждённости, на ветер одиночества, от которого, пожалуй, и «клеёнчатый плащ» не укроет.

Одна из самых глубоких и неотвратимых трещин, проходящая через сердце романа, навсегда разделяет и отдаляет самых близких героев — Илья Обломов и Ольга Ильинская с Андреем Штольцем с определённого момента движутся в разных ритмах и в разных направлениях. И целостность романного космоса сохраняется лишь благодаря главному действующему лицу построманного пространства и времени — маленькому Андрюшеньке. «Не забудь моего Андрея!» [Г.: IV, 483] — так звучат последние слова Обломова в романе.

А может быть, писатель просто симпатизирует главному герою, идеализирует ту среду, которая взрастила его? Может быть, «почва родной Обломовки» — это невольный кивок в сторону классического почвенничества? Во всяком случае, Ю.Н. Говоруха-Отрок, бросивший взгляд на И.А. Гончарова с позиции именно русского почвенничества, произнёс размашисто: «Европейская цивилизация прошла мимо Гончарова. «Гамлетовские вопросы» не коснулись его...»27. Мы бы в этом усомнились. Кто-кто, а Иван Александрович знал, судя по всему, многое о среде, климате и дремотном «протяжении», превращающих человека деятельного по природе «в кисель». Он-то сам, немало потрудившийся на цензорском поприще, не питал никаких иллюзий относительно исторических перспектив России. Трагедия Кирмаловской усадьбы была неизбежна. Даже душераздирающая сцена в концовке романа, когда Захар слышит, как зовёт его из-под земли покойный барин, полна скорее горечи, нежели горя. Веками крепнувшая связь крепостного и крепостника оказывается сильнее не то что новых, свободоустремлённых общественных тенденций, а самой жизни и самой смерти. Чеховскому бессмертному Фирсу суждено будет «отдуваться» за всех, говоря по-гончаровски, слуг старого века, но и он будет в чём-то похож на «рыцаря со страхом и упрёком».

Так что никаких иллюзий, никаких идеализаций. Напротив, рядом с любым возвышенным спичем — «жалостливые слова», рядом с Божественным Ольгиным «Casta Diva» — скрип шарманки, рядом с душой — баранья туша. Кабинет редактора правительственной «Северной почты» оказался для Ивана Александровича душноватым и тесным. О том, как обиделись на писателя и славянофилы и западники — каждые по-своему — весьма изящно пишет Анри Труайя в книге «Мильон терзаний» Ивана Александровича Гончарова». «Западники... за то, что он высмеял их в образе напыщенного... Штольца, а славянофилам не нравилось злое сопоставление «немца», воплотившего в себе деятельный, смелый и широкий европейский дух, и Обломова — олицетворения славянской беспечности и фатализма»28.

В.И. Холкин утверждает: «Обломов не есть человек сообщества, в которого Гончаров не верит, поэтому и роман не есть исследование особенностей общественной жизни современного этому роману человека, а есть развоплощение и постижение чувств обособленной души-одиночки, озабоченной самосохранением»29. То есть уходит от «злобы дня».

Но, по И.А. Гончарову, злоба злобе рознь. В статье «Лучше поздно, чем никогда» писатель выражает убеждение, что без «невидимых слёз», любви к народу, к России, без поэзии, от которой «отрекаются теперь», не было бы в литературе «звёзд первой величины» — Фонвизина, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Грибоедова, Островского, Льва Толстого, Достоевского, Щедрина. «А без этого, — писал Гончаров, — пусть разгораются негодованием на зло, пусть стремятся служить «злобам дня» — ничего, кроме претензии, то есть тенденции, не будет»30. Поскольку вопрос весьма серьёзный и во многом определяющий «писательскую репутацию» Гончарова, приведём ещё одно понимании «злобы дня» — теперь уже сформулированное автором в «Необыкновенной истории»: «Гражданин нации, кто бы он ни был, есть не что иное, как её единица, солдат в рядах... Пусть он в теории, путём философии и других наук, делает выводы, строит доктрины, но он обязан служить злобе дня, данному моменту в текущей жизни»31.

Иными словами, Иван Гончаров никогда не выстраивал замков из слоновой кости, не был склонен писатель-реалист к «приукрашиванию жизни», равно как и не был сторонним, «из вагона железной дороги», её наблюдателем. Трудно согласиться и с тем, что автор «Обломова» и «Обрыва» «не верил в сообщество» и не был склонен к исследованию решающих вопросов современной ему действительности, создавал образы изолированных — герметически замкнутых в себе — одиночек. В основательной, полной интересных биографических фактов статье «Изучение Гончарова продолжается» ульяновский гончарововед Пётр Сергеевич Бейсов писал о необходимости исследовать эволюцию мировоззрения Гончарова, что подразумевает освещение его жизненного опыта, личных впечатлений, отразившихся в художественных произведениях, характеристику общественной среды, исторической эпохи, в которую жил и творил писатель. П.С. Бейсов подчеркнул, что ещё «много белых пятен»32 в истории творчества Ивана Гончарова. Думается, слова ульяновского учёного не потеряли своей актуальности.

Пусть замкнута и зашторена квартира на Гороховой — жизнь входит в неё вместе с типажами «утренних визитёров». Пусть прекрасна и желанна Обломовка детства — Илья Ильич прекрасно понимает, что сегодняшнее положение дел в родовом гнезде далеко от идеального, что нет больше отца с матерью, что многие традиции, которым он, осколок Обломовки, продолжает следовать в Петербурге, там, на месте, давно уже утрачены (вести о бегущих крестьянах, неурожае и т. д.). И потому, в том числе, а не только из-за пресловутой лености и апатии, всё медлит и медлит с отъездом, всё задаёт и задаёт риторически свой излюбленный вопрос: «Когда в поля, в родные рощи?» [Г.: IV, 7] И потому трагически упорно не спешит отвечать на него.

Было бы большой ошибкой прямолинейно идеализировать обломовщину, видеть в ней только положительное начало, пытаться истолковать её как некий патриархальный идеал. Подобный подход неизбежно исказил бы заложенные в романе идеи, оторвал бы роман от эпохи, в которую он создавался. И, главное, не позволил бы увидеть неисчерпаемо-глубокие противоречия, отражённые в нем. Противоречия — на уровне художественного метода писателя и на уровне романной традиции эпохи. Поэтому недопустимо, как нам представляется, скептически-пренебрежительное отношение к гончарововедам «старой советской школы», уделяющим первостепенное внимание социальной стороне гончаровского творчества. Таким, как Н.К. Пиксанов, А.П. Рыбасов, А.Г. Цейтлин, П.С. Бейсов. Справедливости ради надо признать, что классическое советское гончарововедение достойно представлено в «Полном собрании сочинений и писем И.И. Гончарова», а также подчеркнуть, что память о педагоге-ученом П.С. Бейсове бережно хранится ульяновской филологической школой.

Исследовательская мысль жива не только попытками неожиданных прочтений, поиском не учтённых ранее фактов, но и обращением к серьёзному ретроспективному плану, без творческого осмысления которого продвигаться вперёд затруднительно. Наука о Гончарове, выработав определённый набор идей и методологических ходов в период гончарововедческого Ренессанса, в восьмидесятые-девяностые годы прошлого века, находится на пороге новых прорывов, но, при всей насыщенности инновационных подходов, не решается переступить этот символический порог, эту границу познания художественного мира И.А. Гончарова. Весьма показательно обобщающее замечание В.И. Мельника: «Гончарововедение именно в области изучения поэтики начинает «мельчить» и «топтаться на месте»... На наш взгляд, этот «кризис жанра» может быть преодолен на путях более широкого, философски значимого осмысления творчества писателя, творчество которого, к счастью, дает для этого все основания, ибо фигура Гончарова со временем не умаляется, но неудержимо, хотя и ровно, постепенно, растет»33.

Мы сказали выше, что ритм «Сна Обломова», воплощённый через духовно-динамический образ качающегося, как колыбель, отческого крыльца, организует духовное и идейное, мировоззренчески-философское движение романа в целом. Но из этого вовсе не следует, что реалист-Гончаров хотя бы на минуту сомневается в социальной обречённости обломовщины, какой бы светлой она ни была. Тот ход вещей, когда матери в Обломовке рождают розовых купидонов, старики доживают до седых волос, пашня и небо остаются главными ориентирами для крестьян, — к середине XIX века является, конечно, эхом былого и то, что Илья Ильич называет «выделкой покоя» или «золотой рамкой жизни», становится, в буквальном смысле, у жизни на пути. И.А. Гончаров, оставаясь верным правде натуры, вынужден впадать в неизбежное противоречие: с одной стороны, писатель создаёт пленяющий сердце образ солнечной Обломовки, с другой — изображает, правда косвенно, через письмо от старосты Прокофия Вытягушкина, сегодняшнее — неутешительное — положение дел в «избранном уголке». Заметим, что художественное противоречие И.А. Гончарова было свойственно русской усадебной литературе в целом.

Примечателен в свете вышесказанного разбор Варфоломеем Александровичем Зайцевым (1842—1882), «разрушителем эстетик», ярым радикалом, поэмы Некрасова «Мороз Красный нос». Критик, публикующий свой отклик в «Русском слове», пронзительно пишет о сказочном сне замерзающей Дарьи, об участи русской крестьянки: а что, если Морозко сжалился бы и не тронул её своей ледяной булавой, и не спросил бы: «Тепло ли тебе, молодица?» «Что, если бы мы не предсмертный сон Дарьи увидели, а её реальное прошлое и настоящее?

В сверкающий иней одета,
Стоит, холодеет она.
И снится ей жаркое лето,
Не вся ещё рожь свезена,
Но сжата — полегче им стало!
Возили снопы мужики,
А Дарья картофель копала
С соседних полос у реки.
Свекровь ее тут же, старушка,
Трудилась; на полном мешке
Красивая Маша, резвушка,
Сидела с морковью в руке.
Телега, скрипя, подъезжает —
Савраска глядит на своих
И Проклушка крупно шагает
За возом снопов золотых.

Эта картина есть самый полный идеал счастья, какой только могла создать фантазия крестьянки... Основные элементы этого благополучия — здесь все: любовь, довольство и привлекательный труд среди чистой, прекрасной природы... Наконец, это тот результат, к которому стремится весь прогресс (курсив наш — И.П.) и в котором наслаждение свободною любовью, свободным трудом и здоровою бедностью изгладило даже мучительное воспоминание о прошлом рабстве и нищете. Кто не поймет этого, кто пройдет мимо этой картины равнодушно или с банальными похвалами, тот пошлый филистер... От такого господина можно даже ожидать, что он останется недоволен тем, что эта картина представлена — бредом умирающей, а не действительностью. Да поймите же вы наконец, безнадежные филистеры, что в действительности ничего подобного нет, что если бы в минуту смерти крестьянке грезилось ее действительное прошлое, то она бы увидела побои мужа, не радостный труд, не чистую бедность, а смрадную нищету. Только в розовом чаду опиума или смерти от замерзания могли предстать перед нею эти чудные, но никогда не бывалые картины... Но кто не причастен филистерству и пошлости кружков, тот, прочитав предсмертный бред Дарьи, поймет, что насколько силен протест, настолько же высок и идеал (курсив наш — И.П.), помещенный рядом с протестом, или лучше, в нем же самом...»34

Идеал, помещённый в протесте. Речь о том самом глубокозалегающем противоречии русской усадебной литературы. Только здесь, на этой идейно-художественной частоте, которая до сего дня остаётся одним из тех самых «белых пятен» в истории гончаровского творчества, и мог быть уловлен вековой колыбельный ритм обломовщины.

«Гончаров, — просит обратить внимание исследователь А.С. Кондратьев, — отмечает онтологическую неразрешимость противоречия благодати и права в духовной ситуации своей эпохи...» Комментатор уверен: «Истоки духовной двойственности Обломова, его разлада с самим собой и миром коренятся в допетербургском периоде его жизни — детстве и юности в русской патриархальной глубинке... Гончаров художественно-философски ставит проблему трагической обреченности судьбы человека, «выпавшего» из милосердия Божия... Русская провинция... сотворена Богом благословенным уголком земли, где «правильно и невозмутимо совершается... годовой круг». Однако человек самонадеянно начинает «творить»... разрушая дарованную ему благодать природной гармонии и согласия с Небесным Отечеством... Обломов, уходя в себя, не находит в глубине своей духовной природы незыблемой нравственной опоры...»35

Позволим себе чуть подробнее остановиться на этом, весьма важном для темы нашего исследования, утверждении. Итак, речь в «Обломове» ведётся всё-таки прежде всего о духовном возвращении, о попытке такового; перед нами история создания главным героем пространства и времени, альтернативных реальности. И тут мы полностью согласны с комментатором, не делая, впрочем, акцента на исключительно «религиозном», «христианском» звучании гончаровского шедевра. Однако же относительно отсутствия нравственной опоры в духовной природе Обломова мы бы усомнились, поскольку Илья Ильич, буквально не поднимаясь с дивана, выступает мощным магнетическим центром, вокруг которого вращаются, подобно кометам, другие герои и просто другие. Духовная опора Обломова — Обломовка и обломовщина. А то, что опора эта не выдерживает, в конце концов, натиска реального времени — вопрос уже иного порядка. Не только Илья Ильич Обломов уступает надвигающимся социально-историческим сломам, которые иногда называют ещё прогрессом, но и все, по существу, заглавные герои усадебной русской литературы. На rendezvous с историей они, вольные и невольные хранители усадебного быта и лада, птенцы русских усадебных гнёзд, порой торопливо их покидающие, оказываются в заведомо проигрышной ситуации. Причём, хотелось бы отметить, Илье Ильичу, в отличие от многих его «усадебных соседей», удаётся «найти благодать», или, по-иному, путь к возвращению, пролегающий через Неву на Выборгскую сторону.

И ещё к размышлению. Тектонический разлом, вызвавший к жизни литературное осмысление обломовщины, так или иначе повлиял на отечественную усадебную литературную традицию, затронув и И.С. Тургенева, и А.П. Чехова, и, безусловно, Н.В. Гоголя. Сохранившиеся тетради «Второго тома» (в том числе и лишь только в памяти слушателей) свидетельствуют, может быть, в первую очередь об отчаянной попытке автора преодолеть расхождение между «идеалом» и «протестом», примирить на бумаге непримиримые стихии, чтобы они примирились и в жизни, уже раскалываемой трещинами идейных распрей и раздоров. И это стремление привело, само собой разумеется, к сознательному, едва ли не насильному отказу от изображения действительности во всей её диалектической противоречивости, отказу, так и не принятому гениальным В.Г. Белинским. Глубоко закономерно, что миру усадьбы, усадебному бытоустройству, образу сада были посвящены многие страницы утраченного гоголевского текста. Между символом сада, так и не воплотившимся полнокровно в художественном мире Н.В. Гоголя, и «Вишнёвым садом» А.П. Чехова пролегла трагическая судьба русской усадьбы.

Л.С. Гейро характеризует роман «Обломов» и обломовщину с учётом исторической динамики, в контексте преображающегося нерядоположного социально-исторического рельефа эпохи, глядя на гончаровский шедевр не только как на некий итог глубоко усвоенного исторического урока, но и как на пример подъёма национально-патриотической и социально-критической русской мысли. Главный герой романа, побудивший многих людей к душевному движению, сам остаётся недвижен, сам оказывается «в бездне», добровольно укладывается в «гроб существования», чем только усугубляется и усложняется трагическое звучание произведения. Л.С. Гейро пишет: «Среди крупнейших произведений русской литературы XIX в., определивших её неповторимое своеобразие, одно из первых мест принадлежит роману «Обломов».

Впервые опубликованный в 1859 г., роман Гончарова до настоящего времени сохраняет своё обаяние как произведение высокого нравственного пафоса, беспощадной авторской откровенности, подлинного гуманизма. Глубокое знание «механизма жизни», эпический талант, мастерство психологического анализа, точность социальных характеристик позволили Гончарову в эпоху бурного общественно-политического подъёма в России найти исключительно ёмкое и выразительное определение стоявшего на пороге своей гибели дореформенного уклада русской жизни — «обломовщина»»36.

Как видим, широта исторического подхода к роману, безусловная исследовательская чуткость, качественно новый подход к осмыслению гончаровского текста не отменяют заведомо отрицательной оценки обломовщины. Однако же вопрос напрашивается сам собой, и в данном случае он даже более очевиден, нежели в случае со статьёй С.А. Васильевой: если обломовщина и правда олицетворяет многовековой дореформенный уклад русской жизни, если она и правда есть обратная сторона дворянской культуры, то неужели она равноценна всего лишь апатии и лени, неужели может выполнять и выполняет роль исключительно только духовного гнёта? Ведь обломовщина — это стихия, рождающая Обломова, воспитывающая его, не вопреки обломовщине вырастает Илюша человеком с голубиной душой, а благодаря ей. После детства, проведённого в солнечной Обломовке, главный герой и не мог вырасти иным. Или, как в романе сказано, «другим». Обломовщина, охранённая чередами фамильных портретов, запечатлённая на страницах семейных хроник и летописей, поддержанная календарно-обрядовыми нашими, скажем так, генезисами, позволяет Обломову оставаться собой, обеспечивает ту самую его нравственную неизменность. Но может быть, Обломовка, как начало начал, как духовнообразующий топос упорнее обломовщины? Ведь поместье, усадьба, сама земля наделены колоссальной исторической и общественной памятью. Обломовка процветала за многие века до того, как явился на свет едва ли не последний и едва ли не сильнейший её ревнитель. Она, Обломовка-Сосновка, причина причин, колыбель лени и рабства, всё объясняющая и проясняющая линия на ладони главного героя. Он родом из Обломовки, а значит, как пишут сегодняшние толкователи романа, разгадка «застарелого младенчества», «пассивного отношения к жизни», «духовного умирания», «долгого навыка ко сну» и «болезни обломовщины» — там, в том «чудном уголке». Но давайте разберёмся. Обломовщина, если вдуматься, и сильнее Обломова, и жизнеустойчивее Обломовки. Она, с её древними национальными корнями, которые нельзя без трагических последствий — в ближнем будущем и в отдалённой исторической перспективе — вырвать из русской почвы, сложнее натуры главного героя, какой бы неисчерпаемо сложной та ни была. Умирает Обломов, исчезает с лица земли Обломовка («Прощай, старая Обломовка... Ты отжила свой век!») [Г.: IV, 484], но обломовщина, как важная часть русской генетической национальной памяти, не может быть изведена постройкой дорог и любыми прочими атрибутами технического и интеллектуального прогресса. «Вишнёвый сад» создавался на зыбкой вековой границе, когда «дореформенный уклад», казалось бы, остался в прошлом, но разве чеховский Фирс не похож на Захара, разве Раневская с Гаевым не из обломовского рода?

Не от Ивана Гончарова, внука Ивана, правнука Ивана, назвавшего её свету, ведёт начало обломовщина, а от Иванушки, поймавшего свет «небывалой в природе» птицы ещё в былинно-сказочные, доисторические времена. От Иванушки и от Ильи Муромца, как Ю.М. Лощиц верно заметил. И если, следуя блистательному слогу всё того же Ю.М. Лощица, «...не сразу обойдёшь и оглядишь со всех сторон лежачекаменного Илью Ильича»37, то обломовщину — и подавно. Её не объехать, не обогнуть, мимо неё обходной дороги не проложить. И если мы окажемся на распутье романа, то все три пути приведут нас к обломовщине. От неё не отмахнуться, как отмахивались спящие обломовцы от назойливой мухи. Как зыбку Обломова не истолковать, не почувствовать без производного от фамилии главного героя определения, так и русскую усадебную литературу не воспринять во всей динамичности её развития, во всей полноте её Садов, Домов и фасадов, во всей сложности её пространственно-временных моделей и вообще её сложных отношений с временем без объективного, всестороннего рассмотрения феномена обломовщины.

Понятие «обломовщина» для отечественной культуры — уникально. Нет другого такого определения, которое вобрало бы в себя, смогло бы вместить столько исторически противонаправленных движений, такие могучие пласты прошлого, и вместе с тем — в прошлом не осталось бы. Вмещая вполне философию крепостнического уклада, оставаясь в одном смысловом ряду с торможением и регрессом, проступая консервативным свойством русского национального характера, обломовщина, как это ни парадоксально, обнаруживает самые возвышенные свойства человека и человечности — неразрывную связь с родной землёй, крепость родственных уз, память и памятливость, нравственную чистоту, духовное тружение, следование традиционному, установленному предками ходу вещей, детскую непосредственность, верность семейному кругу и семейному ценностному коду, стремление к возвращению. Да, «лихорадящий Петербург» и стародавняя, усадебная по своей генетической сути «обломовская Москва — дорогие покойники», их, прежних, не вернуть. Но любовь и родство, заложенные в фундаменте обломовщины, и сам этот фундамент до сегодняшнего дня остаются важнейшей частью национальной самоидентификации. При таком взгляде на «вопрос обломовщины» — разумеется, открытый и остро требующий новых подходов и осмыслений, — многие системообразующие в современном гончарововедении концепции получают дополнительные культурно-исторические обертоны, видятся в новом свете.

Елена Краснощекова в монографии «Иван Александрович Гончаров. Мир творчества» особое внимание уделяет «проблеме взросления» и «воспитания». «Медленный и неизменный ритм жизни в доме Пшеницыной не случайно уподоблен ритму «геологических изменений нашей планеты»... Перед нами ключевой образ к осмыслению последнего этапа жизни героя: испив свою чашу испытаний, он спрятался от жизни с её беспощадной доминантой — Временем. Теперь «изменчивость» состояния Ильи Ильича сопоставляется с почти неподвижными явлениями: «Но гора осыпалась понемногу, море отступало от берегов и приливало к нему, и Обломов мало-помалу входил в прежнюю нормальную жизнь». Совершив свой оборот, жизнь Обломова, отвергнув годы зрелости, вернулась к началу — детству»38.

Обращаясь к проблеме обломовщины, Е.А. Краснощёкова приводит слова Ф.Д. Рива: «Обломовщина — не только психологический консерватизм, бегство от реальности, но и комплекс невзросления с соответствующей идеализацией инфантилизма, но и знак восточного фатализма. Обломов не хочет быть... участником исторического процесса, он отражает настроение многих русских, которые думают, что личное вторжение в течение событий бесполезно и даже глупо»39. И приходит к следующему выводу. «Диагноз» возрастного состояния русской нации («Мы растём, но не созреваем»), что был поставлен во «Фрегате «Паллада»», помог Гончарову прийти к понятию «обломовщина», в котором заключено глубокое историко-философское и психологическое обобщение. Это понятие, охватывающее не столько временные, сколько «племенные черты» русской нации, могло выявиться столь убедительно и чётко лишь благодаря осмыслению феноменов многих стран в контексте всей земной Вселенной. В «Обломове» это понятие воплотилось в живом характере человека, став его определяющей, но далеко не исчерпывающей приметой»40. Словом, с точки зрения европейского просвещения (отнюдь не «дурно понятого», конечно же, а уясненного во всей его прогрессивной динамике) диагноз «обломовщина» очевиден: «комплекс невзросления», «психологический консерватизм», «восточный фатализм», попытка спрятаться от времени, так и не повзрослев, то ли за материнской, то ли за нянькиной юбкой Пшеницыной («русской Гретхен», по В.К. Кантору). Уместно тут, кстати, привести слова замечательного комментатора, одного из крупнейших сегодняшних ценителей европейской культуры В.К. Кантора, автора статьи «Долгий навык ко сну», во многом определившей современную репутацию Обломова и обломовщины: «...Обломов что угодно, но не защитник, в отличие от своего тёзки Ильи Муромца, он ни разу деятельно не вступился ни за кого... Рассуждая о созданных в мировой литературе образах положительно прекрасных людей, Достоевский говорил о благородном Дон-Кихоте... Ничего подобного не сказал великий писатель об образе Ильи Ильича Обломова, хотя роман и был ему прекрасно известен...

В какой бы мировоззренческой структуре мы не нарисовали сетку координат, линия Обломова уходит на минус, на нисхождение»41.

Действительно, битву вековой стрелке Обломов проиграл, и да — Гончаров не зря брал с собой в кругосветное путешествие своего героя и, имея в запасе движущийся фон мировой цивилизации, — получил возможность иного, прежде всего по масштабу, подхода к окончательному воплощению образа Ильи Ильича в романе. Дон-Кихот ли Обломов? Этот вопрос, думается, останется дискуссионным ещё надолго, и ответы на него не будут схожими. Очевидно иное: рецепция обломовщины не продвинулась у нас дальше с восьмидесятых годов прошлого века, так и осталась на уровне констатации духовного, морально-нравственного, человеческого, гуманистического, исторического, в целом, «нисхождения».

Наиболее последовательно и подробно, как уже нами отмечено, история рецепции обломовщины в XII—XX веках излагается в специальном, шестом томе полного собрания сочинений и писем И.А. Гончарова, где собраны комментарии к роману. Том примечаний, составленных такими замечательными гончарововедами, как В.А. Котельников, Е.А. Краснощекова, Т.И. Орнатская, М.В. Отрадин, В.А. Туниманов, А.В. Романова, Н.В. Калинина, А.Г. Гродецкая, С.Н. Гуськов, является примером уникального по глубине обобщений и фактологической точности изданием, повлиявшим, конечно же, на сегодняшнее и, думается, завтрашнее понимание основных, магистральных тенденций гончаровского творчества, на формирование писательской репутации И.А. Гончарова и историческую, идейно-эстетическую, психологическую оценку его ключевых персонажей. Проблеме восприятия обломовщины посвящено в томе примечаний к роману несколько десятков страниц [см.: Г.: VI, 214—248]. Беря за основу добролюбовско-дружининское, классическое, идейное противостояние, авторы примечаний значительно расширяют интерпретационное поле обломовщины и круг самих её толкователей: от Б.М. Энгельгардта (который эстетизирует данное явление) до В.В. Розанова, сопоставлявшего обломовщину и «карамазовщину», от А. Станкевича, говорившего о живучести обломовщины именно в России, где «энергия проявляется вспышками», до В.Г. Короленко, который в очерке «Гончаров и «молодое поколение»» заметил противоречивость отношения самого Гончарова к обломовщине; от Д.И. Овсянико-Куликовского, полагавшего, что существует «нормальная обломовщина», например в героях «Войны и мира», и что следует устранить из обломовщины «дефект в волевой функции», чтобы она приносила пользу, хотя оговаривается о скором вытеснении обломовщины «из общественной жизни», до П.Н. Сакулина, полемизировавшего с Д.Н. Овсянико-Куликовским и не признающим его заключений научно обоснованными; от Н.А. Котляровского, находившего обломовщину локальным и недолговечным явлением, до литературного критика Ф.Д. Батюшкова, назвавшего роман «Обломов» литературным мавзолеем. Особенно ценно и плодотворно для дальнейших поисковых усилий, как нам кажется, представление обломовщины, её, так сказать, презентование на фоне исторического движения страны. Не случайно мнение историка В.О. Ключевского, неоднократно обращавшегося в своих трудах к эволюции русского национального характера, маркируется в примечаниях. О.В. Ключевский, в 1909 году, так определил суть обломовщины: «...нравственное сибаритство, бесплодие утопической мысли и бездельное тунеядство...» [цит. по: Г.: VI, 236]. Труд Ю.М. Лощица в серии ЖЗЛ признаётся авторами примечаний написанным «в антидобролюбовском ключе», подчёркивается, что Лощиц отвергнул «обломовщину как злонамеренное изобретение «немца» Штольца, подхваченное радикальной, в основе своей антирусской, критикой» [Г.: VI, 244]. Учитывается в примечаниях глубинная позиция русского мыслителя М.М. Пришвина, заметившего в 1921 году, что «Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, но такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя...» Так же широко представлены в томе примечаний и новейшие заключения о природе обломовщины — размышления о ней Н.О. Лосского, Т.И. Орнатской, А.А. Фаустова, В.А. Недзвецкого, Е.А. Ляцкого, Икуо Ониси и многих других. При всей несхожести, разномерности, разномасштабности оценок обломовщины, выявленных в примечаниях к роману (включая и слова М.М. Бахтина об «исключительной человечности идиллического человека Обломова»), при понимании того, что «семантика «странного», «ядовитого», «жалкого слова тяготеет к экспансии», при очевидно напрашивающемся умозаключении о том, что «выкорчёвывание обломовщины... вылилось в тотальное разрушение всего уклада жизни Обломовки-России», авторы комментариев всё же настаивают: «голубиная чистота» и «сердце» Обломова никакого отношения к обломовщине не имеют...» И подчёркивают: «Осмысление романа и истории Обломова... шло по пути постепенного, но неуклонного освобождения от гипноза положений-лозунгов статьи «Что такое обломовщина?», от обломовщины — к Обломову» [Г.: VI, 245].

То есть, по существу, феномену обломовщины как объекту дальнейших стратегических, масштабных разысканий и исследований отказывается в будущем. Тогда как, вполне возможно, считывание многих и многих художественных кодов гончаровского наследия, остающихся до сих пор не расшифрованными, наиболее продуктивно в противоположной исследовательской динамике: от Обломова — к обломовщине. От героя, наделённого архетипическими чертами, — к стихии, родившей, воспитавшей (любовь и родство) и пережившей его. От «обломовского Платона» — к самой философии обломовщины, объясняющей не только мировоззренческие установки Ильи Ильича, но и читательскую — национально детерминированную — к нему расположенность. От «человека-обломка», то есть от части, от частицы — к великому, многие века складывающемуся, проступающему сквозь страницы русской истории (В.О. Ключевский, С.М. Соловьёв, Н.М. Карамзин) целому. Подобная направленность видится нам логичнее и, повторим ещё раз, плодотворнее для будущих подходов к художественному миру И.А. Гончарова. Открывающаяся во «Фрегате «Паллада»» амбразура, откуда неизменно является краюха хлеба в помощь всем страждущим и просящим, этот духовно динамический образ, основанный на повторяемости действий, разворачивающихся в пространственно-временной системе координат русского мироустройства — не восходит ли он разве к образу и пшеницынской иголочки, в которую вдета связующая пространство и время (а точнее — пространства и времена) нить, и ветхого крыльца в отеческом доме, которое качается, подобно колыбели, выражая, на образно-зрительном уровне, существо обломовщины, её нравственную могучую силу, и бросая смысловые и духовнообразующие рефлексии на «Обыкновенную историю», «Обрыв», творчество И.А. Гончарова и русскую усадебную литературу в целом. Символичен тот факт, что роман вчерне назывался «Обломовщина»42.

Итак, социокультурное явление обломовщины, рассматриваемое в контексте русской усадебной литературы, обнаруживает глубокозалегающий духовно-нравственный потенциал, передаваемый главному герою романа с материнской молитвой, с почвой родной Обломовки, с памятью рода, что не просто делает главного героя, находящегося в поиске «золотой рамки жизни», личностью неисчерпаемо многозначной, а создает предпосылки для принципиально нового вектора исследовательской мысли при интерпретации образа «обломовского Платона»: от Обломова, человека с голубиной душой и золотым сердцем — к обломовщине, это сердце взрастившей. Один из главных символов обломовщины — крыльцо отчего дома, сравниваемое в «Сне Обломова» с колыбелью, — указывает на ритмическую природу породившей Илью Ильича древней стихии, берущей начало от базовых, корневых ценностей русской национальной культуры: семья, род, исконные традиции духовного и морально-нравственного представления о жизни. Поэтому, как мы полагаем, обломовщину справедливо признать, не закрывая глаза на очевидные ее изъяны, еще не до конца расшифрованным кодом национальной самоидентификации.

Примечания

1. Добролюбов Н.А. Что такое Обломовщина? // Н.А. Добролюбов. Русские классики. Избранные литературно-критические статьи. М., 1970. С. 40.

2. Толстой Л.Н. Полн. Собр. соч. и писем: в 90 т. Серия 3. М., 1949. Т. 60. С. 290.

3. Розанов В.В. К 25-летию кончины И.А. Гончарова // Новое время. 1916. № 14558. 15 Сент. С. 5.

4. Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: в 30 т. Л.: Наука. Т. 3. С. 426.

5. Добролюбов Н.А. Что такое Обломовщина? // Н.А. Добролюбов. Русские классики. Избранные литературно-критические статьи. С. 54.

6. См.: Гончаров И.А. Полн. собр. соч. и писем: в 20 т. Т. 6. С. 213—248.

7. Соколовский Н. По поводу романа «Обломов» (письмо к редактору «Отечественных записок») // Гончаров И.А. Полн. собр. соч. и писем: в 20 т. Т. 6. С. 300.

8. Дружинин А.В. «Обломов». Роман И.А. Гончарова // Роман И.А. Гончарова «Обломов» в русской критике. ЛГУ, 1991. С. 122.

9. См.: Иван Александрович Гончаров. Официальный сайт группы по подготовке академического собрания сочинений и писем И.А. Гончарова Института русской литературы [Электронный ресурс]. — URL: http://www.goncharov.spb.ru

10. Васильева С.А. Что такое «обломовщина»? // Обломов: константы и переменные. С. 229.

11. Там же. С. 233.

12. Там же.

13. Дунаев М.М. Обломовщина духовная, душевная и телесная // И.А. Гончаров: мат. Междунар. науч. конф. Ульяновск, 1998. С. 121.

14. Там же.

15. Криволапов В.Н. Ещё раз об «обломовщине» // Русская литература. 1994. № 2. С. 33.

16. Богомолова Н.В. Эволюция авторского мировидения в трилогии И.А. Гончарова: автореф. дис. ... канд. филол. наук. М., 2009. С. 12.

17. Бёмиг М. «Сон Обломова» и апология горизонтальности // И.А. Гончаров: мат. Междунар. науч. науч. конф. Ульяновск, 1994. С. 30.

18. Пришвин М. Собр. соч.: в 6 т. М., 1956. Т. 6. С. 410.

19. Гиршман М.М. Художественная целостность и ритм литературного произведения // Русский стих; Метрика. Ритмика. Рифма. Строфика. М., 1996. С. 106.

20. Гончаров И.А. Лучше поздно, чем никогда // И.А. Гончаров. Очерки. Статьи. Письма. С. 301.

21. Белинский В.Г. Статьи о Пушкине. Статья пятая // В.Г. Белинский. Полн. собр. соч.: в 13 т. М., 1955. Т. 7. С. 339.

22. Гинсбург Л.Я. Поэзия действительности // Л.Я. Гинзбург. О лирике. М.; Л., 1964. С. 180—255.

23. Гейро Л.С. История создания и публикации романа «Обломов» // И.А. Гончаров. «Обломов». С. 650.

24. См.: Гончаров И.А. Собр. соч.: в 8 т. Т. 8. С. 422.

25. Недзвецкий В.А. Тоска Ольги Ильинской в «крымской» главе романа «Обломов»: интерпретации и реальность // И.А. Гончаров: мат. Междунар. науч. конф. Ульяновск, 2008. С. 82—83.

26. Пиксанов Н.К. «Обломов» Гончарова // Ученые записки Моск. ун-та. 1948. Вып. 127. С. 152.

27. Елагин Ю. (Говоруха-Отрок Ю.Н.) Литературно-критические очерки. VII. И.А. Гончаров // Русский вестник. 1892. № 1. С. 333.

28. Труайя А. «Мильон терзаний» Ивана Александровича Гончарова. М., 2012. С. 99.

29. Холкин В.И. Русский человек Обломов // Русская литература. 2002. № 7. С. 202.

30. Гончаров И.А. Лучше поздно, чем никогда // И.А. Гончаров. Очерки. Статьи. Письма. Воспоминания современников. С. 129.

31. Гончаров И.А. Собр. соч.: в 8 т. Т. 8. С. 259.

32. Бейсов П.С. Изучение Гончарова продолжается // И.А. Гончаров. Новые материалы о жизни и творчестве писателя. Ульяновск, 1976. С. 3—21.

33. Мельник В.И. Изучение И.А. Гончарова в последние десятилетия (краткий обзор) [Электронный ресурс] // Язык и текст. 2016. Т. 3. № 1. URL: http://psyjournals.ru/langpsy/2016/n1/Melnik_full.shtml

34. Зайцев В.А. Стихотворения Н. Некрасова // Критика 60-гг. XIX века. М., 2003. С. 234.

35. Кондратьев А.С. Трагические итоги духовной биографии Обломова // И.А. Гончаров: мат. Междунар. науч. конф. Ульяновск, 2003. С. 62—63.

36. Гейро Л.С. Роман И.А. Гончарова «Обломов» // Гончаров И.А. Обломов. С. 528.

37. Лощиц Ю.М. Гончаров. С. 184.

38. Краснощекова Е.А. Иван Александрович Гончаров. Мир творчества. СПб., 1997. С. 343.

39. Цит. по: Краснощекова Е.А. Иван Александрович Гончаров. С. 354.

40. Там же. С. 221.

41. Кантор В.К. «Долгий навык к сну». (Размышление о романе И.А. Гончарова «Обломов») // Вопросы литературы. 1989. № 1. С. 155—156.

42. См. подр.: Гейро Л.С. История создания и публикации романа «Обломов» // Гончаров И.А. Обломов. С. 554.