«Моя жизнь» входит в число трех больших повестей 90-х годов. По месту действия их можно назвать: «московская» («Три года»), «петербургская» («Рассказ неизвестного человека») и «провинциальная» («Моя жизнь»). Прижизненная критика не уделила им достойного их внимания; в течение ста лет после смерти писателя они также не пользовались популярностью. Если о «Палате № 6», «Скучной истории», «Доме с мезонином», «Черном монахе» существуют разные версии, то сколько-нибудь известных интерпретаций названных повестей, кажется, нет.
На наш взгляд, такая судьба повестей объясняется их особой оригинальностью, которая открывается через сравнение с тремя другими повестями Чехова, о которых речь шла выше. «Скучная история», «Дуэль», «Черный монах» отличаются ярко выраженным сюжетом, в них герои взяты не в повседневности, а в особых, исключительных ситуациях, в которых происходят радикальные изменения в их отношениях с близкими и открываются причины, определяющие их поступки и судьбы. Причины духовные — в идеях, в мировоззрении героев, и в этом отношении они уникальное явление в творчестве Чехова. Им свойственна сюжетно-тематическая сосредоточенность, традиционная в литературе.
В отличие от них, в «Моей жизни» царит повседневность, и хотя происходит многое и, казалось бы, значительное в жизни героев, но обо всем рассказывается так, что не возникает то, что называется событием, для чего Чехов обращается к своему новаторскому приему «внесюжетной рассредоточенности».
Главный герой «Моей жизни» — молодой дворянин, нарушивший традиции своего сословия, становится простым рабочим — маляром, вызвав гнев и проклятие отца, шокировав весь небольшой провинциальный город, презрение и насмешки низших слоев и остракизм высших. Кажется, ничего не может быть интереснее, чем мировоззрение, которое привело героя к этому перевороту. Другой герой, доктор Благово, справедливо замечает: «Чтобы изменить так резко и круто свою жизнь <...> нужно было пережить сложный духовный процесс...» Конечно, Л. Толстой и Достоевский изобразили бы этот процесс, признав и придав ему исключительно важное значение, может быть, сделав его главным событием повествования. Но не только они, но и сам Чехов в «Дуэли» «духовному процессу» Лаевского, который привел его к решению изменить свою жизнь «резко и круто», отдает целую главу, подчеркнув ее «привилегированное» положение эпиграфом из стихотворения Пушкина. Все дело не только о чем, но и в том, как рассказано в произведении. В «Моей жизни» о перевороте сообщается не как о результате духовной работы, а как о поступке, совершенном спонтанно, под влиянием чувства, вызванного грубым, унизительным обращением инженера, владельца конторы. «Только жалованье умеете получать, — продолжал инженер, глядя на меня», — рассказывает герой. В конце сцены инженер «обозвал приказчика болваном и затем, развалившись в коляске, покатил в город.
Андрей Иваныч, — сказал я Редьке, — возьмите меня к себе в рабочие.
— Ну что же!
И мы пошли вместе по направлению к городу».
Кажется, проще и лаконичнее сказать невозможно. Складывается парадоксальное впечатление, что Чехов отказывается от основной цели искусства, особенно литературы: раскрывать, выводить на свет, делать видимой сущность вещей, в данном случае — идею героя.
В XIX в. в реалистических романах, по меркам которых оценивались любые литературные произведения и критикой, и публикой, тенденция к прояснению и раскрытию достигла высшей степени. Самое общее место в работах о Л. Толстом и Достоевском, как и в непосредственных читательских оценках — восхищение глубиной проникновения в человеческую душу, открытие закономерностей человеческой жизни. Великие романисты открывали нам тайны поступков и судеб героев в согласии с известным определением реализма, который не только изображает действительность, но и объясняет ее. Находили причины, порождающие поведение героев, как это сделал и Чехов в «Скучной истории», «Дуэли» и «Черном монахе». В них одна и та же коллизия — коллизия ложной идеи. Но герой «Моей жизни», в отличие от профессора «Скучной истории», не разочаровывается в своей вере и не испытывает «рабских» чувств, не ведет пустую жизнь, оправдывая ее свойствами эпохи, как Лаевский, не страдает манией величия, считая себя участником исторического процесса, который приведет все человечество к бессмертию, как Коврин. Иными словами, в «Моей жизни» мы не найдем ответа на вопрос, почему так сложилась судьба главного героя. В ней не анализируются мотивы его поступков, они присутствуют в неясной, скрытой форме, и автор не отдает им предпочтения, не выделяет их из потока жизни героя.
Повесть построена так, будто ее автор ничего нам в ней не открывает, намеренно отказывается от такой возможности, ограничивает свой кругозор, не использует возможность проникновения и объяснения поведения героев и их судеб. Реалистическая дочеховская литература стремится сделать каждую деталь «говорящей», то есть раскрывающей какую-либо черту нравов, характера героев или события. Неслучайно их общепринятые определения — «яркая», «красноречивая». Такие детали есть и у Чехова. Хрестоматийные примеры — замечания героя об «осетрине с душком» в «Ионыче» или там же — пересчет купюр Старцевым вечером перед сном. Но наряду с такими, традиционными у него появляются детали, каких не знала предшествующая литература.
Об их функции обстоятельно писал А. Скафтымов. Удачное определение им дал А. Чудаков, заметивший, что у Чехова «говорящие подробности свободно мешаются с подробностями в характерологическом смысле «немыми»»1.
«Немые» значит ничего не сообщающие ни о характере героя, ни о его судьбе, ни о его мировоззрении, ни о нравах среды и т. д., то есть обо всем, что составляет привычно главный интерес в дочеховской литературе. Это, по сути дела, означает, что ни один из названных предметов: ни характер, ни мировоззрение, ни нравы и т. д. — не является главенствующим, определяющим всю организацию художественного мира в произведении Чехова, хотя они там, безусловно, присутствуют. В «Моей жизни» таких предметов в избытке: нравы крестьян, городские нравы, судьба главного героя, его отношения с отцом и сестрой, споры о прогрессе и т. д. У всеведущего автора реалистического романа все подчинено задаче объяснить героя, его поведение, его судьбу. Вся картина мира до мельчайшей детали становится пронизанной смыслом.
Но видит ли так человек мир в реальной жизни? Открывается ли ему в повседневном существовании действительность в такой ясности, живет ли он только тем, что обнажает его свойства и закономерности судьбы?
В повседневной жизни человек не воспринимает мир таким ясным, каким он представляется в реалистических романах. А между тем то, как человек видит мир, так же важно знать, как постигать человеческие типы, характеры или руководящие человеком и обществом идеи. Более того, новый чеховский тип художественного мышления с необходимостью требуется дочеховской литературой в общем контексте культуры в качестве дополнения и корректировки.
Чехов стал писать о том, как человек ощущает себя и видит мир в повседневности, в «неясной мгле существованья», когда герою кое-что иногда открывается в мире, в отношениях с окружающими, в предметах, о которых он размышляет. Рассказчик в повести «Моя жизнь» не выступает в какой-то специальной роли: хроникера, наблюдателя, расследователя, выведывателя. Он просто живет и передает о том, что он видел, чувствовал, думал в процессе самой жизни, и это и создает совершенно особую, до Чехова не известную картину мира и человека. Писатель озабочен, чтобы именно она предстала перед читателем, чтоб ничто ее не нарушало.
Именно природа и свойства «общего чувства жизни» в повседневности определяют все основные черты многих произведений Чехова, в каком бы аспекте мы их ни рассматривали. Оно — основа для всякого постижения мира человеком, предзнание, предпонимание, и оно исключает четкую и ясную картину мира, и потому его приметами являются «немые» подробности, «подводное течение»; оно не знает, что важно, а что нет для дальнейшей судьбы героя, и потому в нем «мешаются» «немые» и характерные детали, значительное и несущественное. При этом, конечно, у Чехова есть своя концепция общего чувства жизни, и с ее точки зрения «немые» детали значимы своей незначимостью, поскольку передают повседневное самочувствие героя.
В дочеховской реалистической литературе особенно ценилось развитие характера, образа, идеи. Повествование идет, и читатель все больше узнает о характере героя или о его мировоззрении, либо глубже проникает в проблему. Читатель воспринимает в первую очередь то, что движется, а движется мысль, и она как бы загораживает собой время. Подобным образом построены и три «философские» повести, о которых речь шла выше. В них так же, как и в «Моей жизни» герои представлены как общее чувство жизни, но не в повседневности, а в особой ситуации, раскрывающей закономерность судьбы героя, её зависимость от его мировоззрения.
В «Моей жизни» движущая сила повествования не закономерность, не проясняющая логика развития некой сущности, а время. Оно — главное и постоянно ощутимое начало в «Моей жизни», ничем не заслоняемое. Время как основной признак человеческого существования выходит у Чехова на первый план, поскольку оно беспрерывно движется и присутствует в каждой точке произведения. Писатель добивается такого эффекта с помощью ряда «приемов». Прежде всего «внесюжетной рассредоточенности», когда повествователь отклоняется от сюжетной последовательности ради деталей и подробностей, не продвигающих сюжет. Тому же служат и «немые» подробности, и так называемое «подводное течение». Проблема движения тесно связана с проблемой вечности и временности, от которой, в свою очередь, зависит значительное и незначительное.
Три основных момента в зрелом искусстве Чехова взаимозависимы. Незначительно в конечном счете то, что временно, что проходит, не будучи вовлечено в движение сцепленных событий и деталей, оно и делает время ощутимым. «Немая» подробность не присоединяется к целому и потому проходит, открывая нам время. Преходящее — ничтожно, значительно то, что вечно. В «Моей жизни» особенно показательна «временность», а значит, ничтожность того, что прежде всего обладает статусом вечности, — идей, выражаемых и обсуждаемых героями. Мисаил и доктор Благово ведут серьезный философский спор о прогрессе. Такой авторитетный интеллектуал, как Томас Манн, восхищался доводами Мисаила: «Если пределы прогресса в бесконечности, как вы говорите, то, значит, цели его неопределенны. Жить и не знать определенно, для чего живешь!»
Действительно, логика Мисаила представляется неопровержимой: на основании веры в прогресс в силу ее неопределенности человек не в состоянии решить, как ему поступить, не зная цели, он не может сделать выбор, что постоянно требует от нас жизнь. И здесь, как уже было не раз, обращение к Кьеркегору, на мой взгляд, помогает нам лучше понять ситуацию. По мнению философа, против мысли, устанавливающей высшую цель с помощью «всемирно-исторического подхода», выступает этика.
«Этическое есть единственно надежное; сосредоточение на этом есть единственное знание, которое в самый последний момент не обращается в гипотезу, пребывание в нем есть единственное надежное знание...»2.
По сути, Мисаил придерживался того же убеждения: «вопрос — делать добро или зло, каждый решает сам за себя, не дожидаясь, когда человечество подойдет к решению этого вопроса путем постепенного развития». В убеждении героя в скрытой форме присутствует мысль, что единственное надежное знание, благодаря которому человек может решать, как ему поступать, заключается в нравственном чувстве. Всякого же рода теории, которыми был богат XIX век ненадежны и из истины могут вдруг превратиться в ложь, что и произошло в XX веке3.
Особенно важно, что Мисаил не только говорит, но живет в согласии со своим словом, чем отличается от многих героев Чехова, отмеченных противоречием между искренней верой в свою нравственную жизнь и злом, приносимом ближним. Высокий уровень спора как будто гарантирует важность его содержания. И все же, несмотря на все доводы, говорящие о значительности мыслей героев, их значение второстепенно — что-то есть важнее в жизни человека, чему подчинен весь строй произведения.
Во-первых, они не создают движения событий повести, а во-вторых, судьба героев не определяется жестко их убеждениями, их мировоззрениями, как у Коврина, к примеру. Мысли о прогрессе присутствуют в ограниченном эпизоде спора и не дают о себе знать вне его, они проходят, что делает их в непосредственном восприятии читателя незначительными — это, видимо, и входит в замысел автора.
В повести еще много высказывается героями почтенных идей, каждая из которых могла бы стать тем, что называется, идеей произведения у Тургенева, Гончарова, Л. Толстого, Достоевского, чем-нибудь вроде «мысли семейной». «Надо любить, мы все должны любить — не правда ли? — без любви не было бы жизни: кто боится и избегает любви, тот не свободен» (доктор Благово).
«Искусство дает крылья и уносит далеко-далеко! Кому надоела грязь, мелкие грошовые интересы, кто возмущен, оскорблен и негодует, тот может найти покой и удовлетворение только в прекрасном» (Маша Должикова).
«В жизни все зло, мне кажется, от праздности, от скуки, от душевной пустоты, а все это неизбежно, когда привыкаешь жить на счет других» (Маша Должикова).
Выраженные в совершенной литературной форме, приведенные высказывания героев порождают сильнейший соблазн увидеть в них общий смысл произведения, по крайней мере как имеющие к нему прямое содержательное отношение. И такие попытки делались. Даже А. Скафтымов находил в «Моей жизни» полемику с идеями Ренана и Шопенгауэра. Действительно, ее нетрудно прочитать как «идейную» повесть, построенную на столкновении носителей двух антагонистических мировоззрений: Мисаила Полознева и доктора Благово. Чехов как будто толкает нас к этому. Доктор — редкий чеховский персонаж, знающий смысл жизни, который он видит в служении прогрессу, не имеющему границ. Он пишет диссертацию, он увлечен наукой. Но его вера в науку и знания парадоксально совмещается с абсолютным равнодушием к простым людям и их страданиям: «Черт с ними, пусть съедают друг друга!» И в полном согласии с канонами произведений русской классики, оценивающих идеи героев и выносящих им приговор, герой дискредитируется. Он совершает низкий поступок: оставляет смертельно больную, беременную возлюбленную, не интересуется судьбой дочери, оставшейся сиротой после смерти матери, что вполне согласуется с его взглядами. А что еще можно ждать от человека, проповедующего идею голого прогресса, лишенную всякого этического значения! Логика, знакомая по романам Гончарова, Тургенева, Достоевского. К признанию смысла повести в предпочтении взглядов одного героя взглядам другого неудержимо влечет и бесспорная правота оппонента Благово — Мисаила Полознева, убежденного, что «прогресс — в делах любви, в исполнении нравственного закона». Итак, перед нами праведник и грешник, благородный человек и бессовестный негодяй, движимые соответственно «хорошими» и «плохими» идеями. И смысл повести ясен и бесспорен, как дважды два. Но только очевидно, что это не Чехов, не его произведение, не его персонажи. Процессом привычной интерпретации мы изменили действительные образы героев повести и пошли по ложному пути. Их природа иная, не позволяющая оперировать такими понятиями, как «негодяй», «праведник», «жертва», «палач».
Если бы мысль Чехова требовала для своего выражения противопоставления одного героя другому, что ему не было свойственно вообще, он бы рассказал историю совсем иначе — традиционно, то есть придал бы повествованию тематическое единство, раскрыл бы в подробностях духовный переворот Мисаила, более конкретно описал его новую трудовую жизнь, его благотворительную постройку школы в деревне, историю его любви не в отдельных отрывочных эпизодах, а в последовательном развитии событий. В таком случае на страницах повести возник бы образ великодушного, безукоризненно честного, терпимого, верного себе, свободного от предрассудков, независимого, способного жить по совести справедливого человека. И обращение к нему старого маляра Редьки «ангел вы наш» можно было бы понять чуть ли не буквально. Возможно, что герой вызвал бы восхищение и любовь читателя и полное доверие к его реальности. Не было бы только в «Моей жизни» жизни героя, жизни, которая состоит из чувств, представлений, переменчивых мыслей и ощущений, того, что стали называть в XX в. экзистенцией (заимствуя это понятие у Кьеркегора).
На очередную речь Благово о культурной жизни в России Мисаил замечает: «Но я не вникал в эти рассуждения», а в другом случае он отзывается с явной иронией: «Опять разговоры о физическом труде, о прогрессе, о таинственном иксе, ожидающем человечество в отдаленном будущем». Так об идеях героев, значимых в своей содержательной сущности, не пишут. Если истолковывать «Мою жизнь» как повесть, построенную на идейном конфликте, то смысл ее оказывается беспроблемным, однозначным и лишенным всякой динамики — качеств живой художественной мысли.
Трудно отделаться от впечатления, что автор повести относится с явным пренебрежением к идеям своих героев. Не глядя на их совершенную форму выражения, использует их как угодно: или для раскрытия вещей, далеких от их содержания, или даже просто для передачи ощущения хода времени. Писатель создает в повести, как и во многих других своих произведениях, особую духовную атмосферу избытка идей общего характера, когда герои легко прибегают к ним для оправдания своих интересов, частных нужд и настроений. Чехов запечатлел кризисную ситуацию девальвации идей, не затрагивающих существование современного человека. Здесь коренное различие с русским реалистическим романом, где герои движимы сверхличными силами: идеями, нравами, традициями, где они слиты с идеями, представляют их.
Однако мысли героев в «Моей жизни», как и в «Скучной истории» и в «Дуэли» не равнозначны, среди них есть занимающие особое место и обладающие особым статусом. Они не являются средством, а выступают в своей содержательной сути и в соответствии со своей природой освещают существование человека в мире. Эти мысли не просто высказываются, а рождаются у героя, и не в разговоре, а наедине с самим собой, и опираются на личный опыт. «В темноте, под дождем, я почувствовал себя безнадежно одиноким, брошенным на произвол судьбы, почувствовал, как в сравнении с этим моим одиночеством, в сравнении со страданием, настоящим и с тем, которое мне еще предстояло в жизни, мелки все мои дела, желания и все то, что я до сих пор думал, говорил. Увы, дела и мысли живых существ далеко не так значительны, как их скорби!»
Мы видим, как общее чувство жизни героя («почувствовал себя безнадежно одиноким, брошенным на произвол судьбы») вызывает обобщающую мысль. Ее особый статус, отличающий от приведенных выше высказываний, в том, что она определяет принцип построения произведения. Поэтому она не уходит вместе с мгновением своего произнесения, как мысли героев об искусстве или прогрессе, а остается навсегда, то есть обретает статус вечности, что свойственно всякой подлинной человеческой мысли. Она отвечает на наши недоумения и вопросы, вызванные непривычным местом общих высказываний героев в целостности произведения. Из ее смысла ясно, почему писатель рассказывает об идеях, спорах героев как о второстепенных вещах, что, очевидно, входит в его замысел — показать эти парящие в воздухе идеи, не утоляющие человеческой скорби.
Чехов ставит новую проблему: в отличие от своих предшественников, поглощенных выяснением ценности идей и мировоззрений, он обратился к тому, что лежит глубже всяких идей. Осознавая себя через идею, человек постоянно ошибается: излюбленная ситуация у Чехова — ослепление героя идеей («Дуэль», «Палата № 6», «Черный монах»). В конечном счете будничное жизненное самоощущение человека является основой для постижения окружающего мира и главным стимулом его поступков.
Новизна мысли повести принципиальная, она в изменении направления движения, в повороте. Следование традиции у Чехова заключается не в прямом движении дальше вслед за Л. Толстым и Достоевским, а в интересе к фундаменту тех духовных начал, которыми они были заняты. Это как бы поворот вспять, в чем была примета времени, занявшегося пересмотром основ философской мысли. Новое понимание человека было совершенно оригинальным. Чехов ни у кого не заимствовал его: ни у Ренана, ни у Л. Толстого, ни у Шопенгауэра. Уж если искать близких Чехову мыслителей, то следует обратиться не к его современникам и предшественникам, а к следующим поколениям. Русский писатель не повторял общеизвестные философские положения прошлого, не популяризировал чужие идеи, а был явным предтечей философской мысли XX века, в частности, феноменологии Хайдеггера. Последний сосредоточил свои усилия на постижении человеческой самости в повседневности, и в этом было знамение эпохи. «Ближайшим образом и по преимуществу мы понимаем себя так, как выпадает нам на долю каждый день; мы не ломаем себе голову над нашей душевной жизнью и не расчленяем ее»4.
Эти слова, может быть, самого влиятельного философа современности точно называют и характеризуют понимание человеческой реальности Чеховым. Как человек воспринимает, ощущает себя «ближайшим образом и по преимуществу», до всякой рефлексии, не ломая «себе голову» над своей «душевной жизнью», интересовало автора «Моей жизни» в первую очередь. В дочеховской литературе любовные отношения героев образуют четкие и ясные сюжетные линии и представляют собой сильнейшее средство анализа характеров героев и оценки их взглядов. Они идейно нагружены. Мотивы, определяющие судьбу любви, всегда носят сверхличный характер, придающий героям и их отношениям масштабность.
В «Моей жизни» любовь Маши к Мисаилу постепенно угасает без всяких социальных, идейных или каких-либо других общих причин, что придает особый оттенок трагизму жизни героя. В повести рассказывается о жестоком крушении человеческого счастья не под влиянием грандиозных сил, неизмеримо превышающих возможности индивидуума и потому возвышающих его судьбу, делающих ее значительной. Любовь пришла и бесследно ушла, не дав герою никакого утешения, катарсиса от сознания причастности к великому, вечному.
Вся история Маши и Мисаила прослеживается по отдельным деталям и скупым упоминаниям: как они сначала счастливы, потом Маша начинает отдаляться от мужа и, наконец, расстается с ним, не объяснившись, и в прощальном письме обращается к нему на «Вы», как к совершенно чужому человеку. Чисто эмоциональная деталь, выражающая чувство героини, прошедшая любовь которой не оставила ничего в ее душе. В этом у Чехова трагизм жизни человека, лишенной всякой значительности.
В рассказе о любви Мисаила и Маши меньше всего, кажется, говорится об их отношениях, а самое большое место занимают работник генеральши Моисей, Иван Чепраков, крестьяне, фабульно не связанные с главным предметом повествования. Но на самом деле именно они оказывают решающее воздействие на Машу. Чехов опять же не исследует, не анализирует чувства главных героев, а рисует их посредством всей массы повседневных, жизненных впечатлений. Так, Мисаил подробно рассказывает о безобразиях Моисея, заканчивая возмущенным вопросом Маши: «Неужели мы должны жить с этими гадами еще полтора года?» Затем сразу идет небольшой фрагмент об Иване Чепракове, о его жалкой, неприкаянной жизни. Мисаил вспоминает, как тот однажды пришел к ним во двор, шатаясь, как ему было плохо, и они с женой были вынуждены по очереди сидеть возле него. И «Маша с омерзением глядела в его бледное, мокрое лицо и говорила: — «Неужели эти гады проживут в нашем дворе еще полтора года? Это ужасно! Это ужасно!»»
И тут же повествование переходит, казалось бы, к другому предмету — крестьянам; в действительности речь идет о том же: о жизненных впечатлениях героев, выдержанных в одном эмоциональном тоне: «А сколько огорчений причиняли нам крестьяне!» С этой фразы начинается короткий рассказ о нравах и психологии крестьян, с емкими экспрессивными деталями, с живыми портретами отдельных лиц — своего рода маленький шедевр в целом произведении. Неурядицы, недоразумения, нечестное поведение крестьян вызывают у Маши возглас отчаяния: «Что за народ! Что за народ!» Ее отношение к крестьянам день ото дня ухудшается, она называет их «дикарями», «печенегами». Она с удовольствием слушает куриловского мужика Степана, убежденного ненавистника крестьянской жизни («Нешто мужики — люди? Не люди, а, извините, зверье, шарлатаны»), очевидно, введенного в повесть ради еще одной негативной точки зрения на крестьян, которая подается серьезно и никак не компрометируется автором.
Создается широкая и, казалось бы, непререкаемо убедительная и объективная картина крестьянской жизни и нравов, соответствующая всем канонам реалистического искусства. И все это вместе: и Иван Чепраков, и Моисей, и крестьяне порождают жизненное самочувствие героини, вызывающее ее разрыв с мужем.
Не идеи, не убеждения, не традиции, не обычаи, не социальный статус, а общее чувство жизни в повседневности — движущая сила поступка героини. Чехов показывает, как оно возникает из, казалось бы, разрозненных повседневных впечатлений и достигает критической массы в кульминационный момент, когда ночью во дворе раздается придушенный крик Ивана Чепракова: «караул!», и Мисаил подводит итог совместной жизни с Машей: «...все для нее слилось в этом пьяном, диком «караул» — и я, и наш брак, и наше хозяйство, и осенняя распутица...»
Здесь обнажился один из принципов структуры повести, где идет накопление впечатлений, — «все слилось». Но человек в повседневном бытии не только получает впечатления, чувствует, переживает, но и пытается осмыслить окружающий мир. И именно мысль героя создает движение и потому становится событием. Он меняет свое отношение к крестьянам, не разделяя крайне мрачного и негативного взгляда на них Маши Должиковой. Он отвергает ее оценку как субъективную и несправедливую. Личный опыт убеждает также героя в неполноте его собственного представления о городских жителях, в адрес которых в повести высказано столько правдивых, резких слов, рисующих удручающую картину города, где нет ни одного честного человека, где замученные собаки сходят с ума, где мальчишки бросают в воду ощипанных догола живых воробьев.
Снова и снова рассказчик обращается мыслями к своему городу, возмущаясь и удивляясь, зачем живут эти люди. Кажется, что ничто не может пробить брешь в этой крепости бессмысленного существования обывателей, и уж меньше всего на них действуют гуманные идеи: они «поколениями читают и слышат о правде, о милосердии и свободе, и все же до самой смерти лгут от утра до вечера, мучают друг друга, а свободы боятся и ненавидят ее, как врага», и ничего не меняется, все то же, «что было и сто, и триста лет назад». Но вот наступает момент, происходит событие, которое резко меняет картину не только города, но мира в целом. То, что пережил герой, «не прошло даром», его «большие несчастья» «тронули сердца обывателей». Это главное событие, создающее целостность всего произведения, разрешающее все споры, ставящее на подобающие места все мнения и идеи. Это событие кажется самым простым и обыкновенным, но таковым оно представляется, потому что относится к фундаментальным свойствам человеческой природы, обладая наивысшей степенью достоверности. Оно занимает немного времени в жизни героя и всего несколько строк в тексте, но эта песчинка перевешивает гору фактов, эпизодов, деталей, рисующих городскую жизнь. Откуда такая его вескость? Способность человека к состраданию изначальнее и потому значительнее всех идей. И на его основе герой приходит к подлинной, авторизованной, если так можно выразиться, общей идее, столь редкой в прозе Чехова, к предельно широкому обобщению: «Я верю, что ничто не проходит бесследно и что каждый малейший шаг наш имеет значение для настоящей и будущей жизни».
Мысль героя несомненно носит итоговый характер, она отвечает на главный вопрос, составляющий внутреннюю проблему повести: есть что-либо значительное в жизни или все ничтожно? С точки зрения теории прогресса, проповедуемой доктором Благово, по сути, жизнь большинства ничего не значит и не заслуживает особого внимания: «...ведь они все равно помрут и сгниют, как ни спасайте их от рабства...»
Позиция Маши Должиковой заключается в признании бессмысленности жизни вообще: «Все проходит, пройдет и жизнь, значит, ничего не нужно». У обоих героев логика одна: временно, значит, ничтожно. Так вопрос о смысле жизни переходит в вопрос, есть ли у человека нечто непреходящее, что соединяет всех людей и связывает их с вечностью. По убеждению Чехова, не только какие-либо исключительные дела, но каждый наш шаг не проходит бесследно. Но все же, все, что мы делаем и думаем, не так значительно, как наши скорби. В сопряжении двух подлинных истин, к которым приходит герой, — центр, источник, из которого струится живая мысль, пронизывающая произведение. В нем и противоречие, создающее напряжение, и гармония — составляющие проблемное поле чеховской мысли.
Парадоксальное «предпочтение» скорби делам, парадоксальное потому, что дела и мысли человека должны победить то, что вызывает скорбь, не случайно, вдруг, явилось у Чехова в «Моей жизни». На феномене сострадания построен любимый рассказ Чехова «Студент», и там оно становится проводником человека в вечность. Мысль о значительности жизни для каждого человека независимо от его одаренности прозвучала и в «Скучной истории», и в «Черном монахе», где не высшие способности, свойственные отдельным личностям, а скорбь — всеобщий удел человека на земле — связывает его через страдания с вечностью.
Примечания
1. Чудаков А.П. Поэтика Чехова. М.: Наука, 1971. С. 170.
2. Кьеркегор С. Заключительное ненаучное послесловие к философским крохам. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2005. С. 168.
3. Толстой Л.Н. Исповедь // Толстой Л.Н. Собр. соч.: в 22 т. М.: Худ. лит., 1978—1985. Т. 16. С. 113.
Вспоминая в «Исповеди» впечатление от смертной казни в Париже, Толстой писал: «Когда я увидел, как голова отделилась от тела, и то и другое врозь застучало в ящике, я понял не умом, а всем существом, что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка, и что если бы все люди в мире по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, — я знаю, что это не нужно, что это дурно, и что поэтому судья тому, что хорошо и нужно не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я с своим сердцем».
4. Хайдеггер М. Основные проблемы феноменологии. СПб.: Высшая религиозно-философская школа, 2001. С. 212.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |