Вернуться к З.С. Паперный. Тайна сия... Любовь у Чехова

XI. Последняя мечта

Мы видели, что Чехов не раз признавался в письмах 80-х и 90-х годов: роль мужа его не привлекает, женитьба — настораживает, есть в ней что-то непривычное и даже пугающее.

Вместе с тем — другой ряд признаний: он мечтает быть отцом ребенка.

26 июня 1888 года пишет А.С. Лазареву-Грузинскому, который собирался жениться: «Будьте счастливы, глядите почаще на луну, нюхайте цветы, глубоко вздыхайте и говорите возвышенным языком — таков удел всех женихов. А мне позвольте пребыть по-прежнему одиноким, старым заржавленным холостяком.

А. Чехов.

Я жалею, что я не женат или, по крайней мере, что у меня нет детей».

А когда у А.С. Лазарева-Грузинского родилась дочь, Чехов писал Н.М. Ежову, крестившему ее: «Передайте Александру Семеновичу мои самые искренние пожелания. Я завидую ему, так как могу себе представить удовольствие иметь дочь» (23 декабря 1893).

У Е.Н. Чирикова родилась дочь, названная Новеллой. Чехов кланяется ему «до земли» и добавляет: «Как я жалею теперь, на старости лет, что у меня нет дочки! Счастливый Вы человек» (7 октября 1903).

Узнав от О.Л. Книппер, что артист Москвин стал отцом, Чехов отвечает: «Скажи Москвину, что я ему завидую; теперь бы за ребеночка я десять тысяч рублей дал. Мне очень скучно без живого утешения. Ну, да ты постараешься, я на тебя надеюсь» (20 марта 1904).

Ей же раньше, 14 января 1903 года: «Получил от Куприна письмо: у него родилась дочь. Мотай это на ус».

Известно, что после смерти Чехова Ольга Леонардовна вела дневник в форме писем к нему. Она опубликовала их в своем двухтомнике. Там мы читаем: «Еще за несколько дней до твоей смерти мы говорили и мечтали о девчоночке, которая должна бы у нас родиться. У меня такая боль в душе, что не осталось ребенка. Много мы говорили с тобой на эту тему. В ноябре было бы уже два года младенчику моему, если бы не было катастрофы» (ч. 1, с. 384).

Будущий ребенок — об этом постоянно пишут друг другу Чехов и Книппер. Остается только пожалеть, что строгие цензоры их писем, «отсекая» все лишнее при публикации («О.Л. Книппер», 1972), выбросили и некоторые «непозволительные» упоминания — так сказать, выплеснули вместе с водой и ребенка.

В первой части сборника, к которому мы вынуждены обращаться (переписка с 27 ноября 1902 года по 30 апреля 1904 года), письмо Чехова к О.Л. Книппер 14 декабря 1902 года (после «катастрофы», о которой она упоминала в «посмертном» письме) начинается словами: «Вчера я мыл голову...» (ч. 1, с. 150). Однако в действительности Чехов начал это не с сообщения о мытье головы. Вот первые слова, которые были неумолимо «отсечены» — может быть, потому что их причислили к «не имеющим прямого отношения к основному содержанию письма» (ч. 1, с. 32):

«Дуся моя, замухрыша, собака, дети у тебя будут непременно, так говорят доктора. Нужно только, чтобы ты совсем собралась с силами. У тебя все в целости и в исправности, будь покойна, только недостает у тебя мужа, который жил бы с тобою круглый год. Но я, так и быть уж, соберусь как-нибудь и поживу с тобой годик неразлучно и безвыездно, и родится у тебя сынок, который будет бить посуду и таскать твоего такса за хвост, а ты будешь глядеть и утешаться».

О будущем ребенке Чехов все время пишет так, что чувствуется — речь идет о том, что думано-передумано, что он живо, непосредственно и зримо представляет, видит перед собой, заранее испытывает нежность к тому, что остается только в воображении, в мечтах.

2 ноября 1901 года: «А что ты здорова и весела, дуся моя, я очень рад, на душе моей легче. И мне ужасно теперь хочется, чтобы у тебя родился маленький полунемец, который бы развлекал тебя, наполнял твою жизнь. Надо бы, дусик мой! Ты как думаешь?»

В ее ответном письме 6 ноября: «А как мне, Антонка, хочется иметь полунемчика!

Отчего я так много прочла в твоей фразе: «...полунемец, который бы развлекал тебя, наполнял твою жизнь»? Отчего я так ясно знаю, что ты передумал по этому поводу?» («Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер», т. 2, с. 45—46).

Чехов не раз повторяет, что новое маленькое существо изменит их жизнь, в ней появится что-то самое дорогое. «Мне кажется, что ты бы очень любила полунемчика, любила бы, пожалуй, больше всего на свете, а это именно и нужно» (21 ноября 1901).

В письме 17 декабря 1901 года Чехов называет себя так: «Женатый садовник, пока еще детей не имеющий, но надеющийся».

Такова его заветная мечта, надежда, вера, но — не уверенность. Состояние здоровья Ольги Леонардовны создавало угрозу, что начинающаяся беременность — может неожиданно оборваться.

Та «катастрофа», о которой вспоминает О.Л. Книппер в своем дневнике в форме писем к уже покойному писателю, произошла во время гастролей Художественного театра в Петербурге. О ней Ольга Леонардовна рассказывает в письме из Петербурга 31 марта 1902 года: «...оказывается, я из Ялты уехала с надеждой подарить тебе Памфила <так Чехов шутя называл ребенка. — З.П.>, но не сознавала этого. Все время мне было нехорошо, но я все думала, что это кишки, и хотя хотела, но не сознавала, что я беременна, <...> послали за докторами. А я начала пока догадываться, что это было, и обливалась горючими слезами — так мне жаль было неудавшегося Памфила». И сообщает об операции (т. 2, с. 421). Она была сделана 30 марта в Клиническом институте. 4 апреля 1902 года тоже из Петербурга: «Думаю, что отпустят во вторник <то есть, 9 апреля. — З.П.>. Получишь осрамившуюся жену. Оскандалилась! А как мне жалко Памфилку!» (т. 2, с. 424).

Гинекологическое заболевание вызвало тяжелое осложнение, перитонит (воспаление брюшины). Несколько дней состояние больной было угрожающим. О.Л. Книппер приехала из Петербурга в Ялту 14 апреля 1902 года. Она было так слаба, что ее снесли с парохода в экипаж на носилках.

Не станем вдаваться в медицинские подробности. Отметим лишь, что вся эта гинекологическая «катастрофа» вызвала серьезную тревогу у Чехова. Здоровье О.Л. Книппер медленно поправлялось — Чехов уехал в Пермь на несколько дней. Оттуда он пишет жене письмо, в котором читаем: «Знай, что 2-го июля я буду уже в Москве. Меня ужасно мучает ревность, жене своей я не верю и потому спешу, спешу. Буду тебя колотить» (22 июня 1902 года).

«Буду тебя колотить», слова, нередко повторяющиеся в письмах Чехова жене, — это, конечно, шутливая угроза. Но состояние, в котором он находился в эти дни, было не шуточным. Вместе с ним в уральских владениях Саввы Морозова находился писатель А.Н. Серебров-Тихонов; в ту пору, в июне 1902 года, он, студент Горного института, был на практике и жил в имении Саввы Морозова, куда хозяин пригласил погостить Чехова. Одну ночь Чехов и Серебров-Тихонов остаются в доме вдвоем. Разражается гроза.

«Я беспокоился о Чехове, — пишет его сосед в воспоминаниях. — Сквозь тонкую перегородку мне был явственно слышен его кашель, раздававшийся эхом в пустом темном доме. Так длительно и напряженно он никогда еще не кашлял <...>.

И вдруг сквозь грохот разрушавшегося неба я услышал протяжный, мычащий стон...

Ухо, приложенное к стене, за которой был Чехов, подтвердило мою догадку... Стон повторился — мучительный, почти нечеловеческий, оборвавшийся не то рвотой, не то рыданьем.

Мне показалось, что Чехов умирает и что если он умрет, то это по моей вине. Себя не помня, как был, в одной рубашке и босиком, я бросился через столовую к комнате Чехова. У дверей я еще раз прислушался, стуча зубами.

Как это часто бывает в минуты ее наивысшего напряжения, гроза вдруг на мгновение остановилась. В доме стало тихо и страшно... И в этой тишине явственно были слышны сдавленные стоны, кашель и какое-то бульканье.

Я распахнул дверь и шепотом окликнул Чехова:

— Антон Павлович!

На тумбочке у кровати догорала оплывшая свеча. Чехов лежал на боку, среди сбитых простынь, судорожно скорчившись и вытянув за край кровати длинную с кадыком шею. Все его тело содрогалось от кашля... И от каждого толчка из его широко открытого рта в синюю эмалированную плевательницу, как жидкость из опрокинутой вертикально бутылки, выхаркивалась кровь...

За шумом начавшейся опять грозы Чехов меня не заметил. Я еще раз назвал его по имени.

Чехов отвалился навзничь, на подушки, обтирая платком окровавленные усы и бороду, медленно в темноте нащупывал меня взглядом.

И тут я в желтом стеариновом свете огарка впервые увидел его глаза без пенсне. Они были большие и беспомощные, как у ребенка, с желтоватыми от желчи белками, подернутые влагой слез...

Он тихо, с трудом проговорил:

— Я мешаю... вам спать... простите... голубчик...

Ослепительный взмах за окном, и сейчас же за ним страшный удар по железной крыше заглушил его слова.

Я видел только, как под слипшимися от крови усами беззвучно шевелились его губы...» («А.П. Чехов в воспоминаниях современников», 1986, с. 595—596).

В этом отрывке, достоверном, написанном точно и памятливо, нет, конечно, прямой иллюстрации к «катастрофе», которую пережил Антон Павлович. Но описание Сереброва-Тихонова помогает представить состояние Чехова — не только его болезнь, чахоточный кашель, физические страдания. Но и мучительную одинокость человека, оставшегося с горькими, мрачными мыслями.

Проходит июль. В конце августа 1902 года он пишет Ольге Леонардовне: «Все-таки я ведь твой муж. Не расходись со мной так рано, не поживши как следует, не родивши мне мальчишку или девчонку. А когда родишь, тогда можешь поступать как тебе угодно» (27 августа).

Это написано после их «катастрофы» и по тону не совсем похоже на то, что он рассказывал О.Л. Книппер, как она будет радоваться младенчику.

И не заметить его изменившегося тона она не могла. «Ты пишешь, — отвечает она 2 сентября 1902 года, — что если у нас будет дите, то я тогда могу поступать как хочу. Значит я тебе больше не буду нужна? Что это ты изрек?» (т. 2, с. 483—484).

Об отношениях О.Л. Книппер и, пользуясь ее выражением, «мифического» супруга мы можем судить лишь предположительно. Не говоря уже о том, что докапываться до подробностей здесь было бы совершенно неуместно и недозволительно.

В целом можно сказать: это была конфликтная ситуация, наметилась скрытая «трещинка». Однако постепенно Чехов снова возвращается к прежнему тону писем о ребенке. Достаточно прочитать, что и как он говорит 20 декабря 1902 года («Думал о том, что тебе нужен сынишка, который занимал бы тебя, наполнял бы твою жизнь»), 1 января 1903 года («Желаю тебе всего, что тебе нужно и чего ты заслуживаешь, а главным образом желаю тебе маленького полунемца, который бы рылся у тебя в шкафах, а у меня размазывал бы на столе чернила, и ты бы радовалась»), 4 марта 1903 года («...только бы из тебя вышла родительница»).

Последней мечте Чехова не было суждено сбыться. Дело не только в том, что в силу таких-то и таких-то обстоятельств, понятных врачу, Ольге Леонардовне не удавалось стать матерью, чего она, по-видимому, тоже очень хотела. С другой стороны, нельзя забывать и того, что жизнь Чехова близилась к закату. Даже об этом он говорит в письме жене шутливо и серьезно — как умел говорить только он: «тебе такого бы мужа надо, чтобы бил тебя каждый день, а со мной хоть разводись, я никуда не годен» (10 марта 1904).

До 2 июля 1904 года, его последнего дня, оставалось неполных четыре месяца.

Последняя чеховская мечта с годами становилась все более хрупкой и зыбкой — терпела поражение надежда, которая могла принести одинокому Чехову живое утешение и радость. Всем своим существом и судьбой он был подготовлен к тому, чтобы стать истинным — внимательным, заботливым, ласковым отцом. Кто-кто, а уж Антон Павлович хорошо знал, испытал на себе, как тяжело и горько быть сыном человека, который является отцом и — чужим, жестоким обидчиком, вызывающим боязнь, испуг, страх.

«Я прошу тебя вспомнить, — писал Чехов своему старшему брату, — что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать» (Ал.П.Чехову, 2 января 1889).

Письмо брату было отправлено спустя несколько дней после того, как Чехов вернулся из Петербурга, где жил у Александра Павловича. Там он имел полную возможность убедиться, что его брат в чем-то оказался сыном своего отца, грубо относился к жене, к прислуге, устраивал непристойные сцены при детях.

Последнее особенно оскорбляло Чехова. Дети, — убеждает он брата, — нуждаются во внимательном и чутком отношении. «Ложь и насилие» ненавистны Чехову всегда (см., в частности, письмо А.Н. Плещееву 4 октября 1888 года — «Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах...»), они тем более отвратительны, когда их жертвами становятся дети.

«Дети святы и чисты, — читаем в этом же письме старшему брату. — Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину. Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Н.А. <Наталье Александровне — жене Александра. — З.П.>: «Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!» Нельзя делать их игрушкою своего настроения: то нежно лобызать, то бешено топать на них ногами. Лучше не любить, чем любить деспотической любовью».

Ребенок для Чехова — и наивный, и сложный мир. К нему не подойдешь с заранее заданными «взрослыми» представлениями. Чехов-отец, уж наверное, соединял бы сердечность с мудрой осторожностью и бережностью к ребенку. Вспоминается его рассказ «Дома», написанный, когда ему было 27 лет. И.И. Горбунов-Посадов, издатель «Посредника», назвав рассказ одним из серьезнейших «по мысли», писал: «Встреча этих двух миров — детского, чистого, человечного, и нашего, спутанного, искалеченного, лицемерного — изображена в маленькой простенькой вещице превосходно» (6, 643).

Герой рассказа, прокурор по профессии, возвращается домой, и гувернантка сообщает ему, что его семилетний сын Сережа курит. Отец решает серьезно поговорить с ним. И вот начинается педагогический разговор — герой ведет себя солидно, строго, назидательно и в то же время — беспомощно. «Я от тебя не ожидал этого, — начинает он свое нравоучение. — Во-первых, ты не имеешь права брать табак, который тебе не принадлежит. Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром, ежели же он берет чужое, то... он нехороший человек!» И добавляет для ясности: «Ведь правда? У тебя есть лошадки и картинки... Ведь я их не беру? Может быть, я и хотел бы их взять, но... ведь они не мои, а твои!

— Возьми, если хочешь! — сказал Сережа, подняв брови. — Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери! Эта желтенькая лошадка, что у тебя на столе, моя, но ведь я ничего... Пусть себе стоит!» (6, 100).

И чем дальше продолжается беседа с ребенком, тем яснее понимает отец-прокурор: «У него свое течение мыслей!.. У него в голове свой мирок, и он по-своему знает, что важно и не важно» (там же).

Мы не раз сталкивались с тем, как настороженно Чехов встречал разные попытки вторгнуться в его внутренний мир. Разговор с сыном (здесь приведены лишь несколько реплик) показывает, что он защищал не только себя, но глубоко понимал «суверенность» души другого человека, взрослого и особенно — маленького.

У Чехова — писателя и человека — добрый и внимательный, проникновенный взгляд на ребенка. В этом смысле просто удивительно его письмо сестре Марии Павловне из Петербурга 7 февраля 1895 года. Он был в гостях у брата Александра и отзывается о его сыне — будущем великом актере Михаиле Александровиче Чехове: «А сын его Миша удивительный мальчик по интеллигентности. В его глазах блестит нервность. Я думаю, что из него выйдет талантливый человек».

Любуясь ребенком, Чехов пророчески угадывает его будущность.

Интересно, что сам Михаил не раз вспоминал своего дядю-писателя как удивительно доброго человека. В его книге «Путь актера» читаем: «Я помню, например, себя сидящим на коленях у Антона Павловича Чехова (мне было тогда, вероятно, шесть или семь лет). Антон Павлович нагибается ко мне и ласково спрашивает о чем-то, а я смущаюсь и прячу от него свое лицо»1.

Вспомним еще раз признание Антона Павловича: «Меня маленького так мало ласкали...» (В.А. Тихонову, 7 марта 1889).

Если бы у него родился ребенок, это маленькое существо росло бы среди любви и ласки.

Примечания

1. Чехов Михаил. Литературное наследство в двух томах. Т. 1. М., 1986. С. 132.