Вернуться к З.С. Паперный. Тайна сия... Любовь у Чехова

I. «Он не с нами»

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник пишет в своих воспоминаниях о Чехове:

«В Москве он разделял наши развлечения, интересы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, бывал на тех же спектаклях, в тех же кружках, что и мы, просиживал ночи, слушая музыку, но я не могла отделаться от того впечатления, что он не с нами...»1.

Высказывание это тем более примечательно, что принадлежит современнице, которая находилась с писателем, его семьей в коротких отношениях. И — все-таки чувствовала тот порог, предел, который перейти было нельзя.

Ялтинский доктор Антона Павловича И.Н. Альтшуллер делится в своих мемуарах сходными впечатлениями: «...всегда чувствовалось, что всех даже близких людей он держал на некотором расстоянии от себя, за некоторым барьером, куда никто не допускался»2.

«Тем, что в душе Чехова было самым глубоким и серьезным, — свидетельствует Вл.И. Немирович-Данченко, — он не делился с близкими. Как человек большого содержания и скромный, он любил одинокость чувства и одинокость мысли»3.

Чехов не был нелюдимым. Но, по словам того же мемуариста, его отличала «большая склонность к общительности при большой замкнутости»4.

Читательница Е.П. Подгородникова из Ялты, желая помочь больному писателю, предлагает ему свою помощь — как «бесплатной, преданной няньки». Он благодарит ее за любезное предложение и — отказывается.

«Ласково и нежно оттолкнули Вы мое предложение быть Вам полезной», — сожалеет она в ответном письме5.

Как истинно тонкая, насквозь и до глубины тонкая натура, вспоминает Л.Я. Гуревич в статье о Чехове, он был стыдлив — «замкнут во всем, что касалось его интимных переживаний»6.

В письме к молодому Горькому Чехов говорит о его художественной несдержанности: «Вы как зритель в театре, который выражает свои восторги так несдержанно, что мешает слушать себе и другим» (3 декабря 1898).

По Чехову — как в театре надо сидеть тихо, молча, так и произведение искусства нужно воспринимать и создавать «втихомолочку».

Первое письмо к Чехову Горький начинает с громких словес, выражающих его любовь и восхищение перед истинным талантом: «Я хотел бы объясниться вам в искренней горячей любви, кою безответно питаю к вам со времен младых ногтей моих...»

Чехов отвечает — просто, приветливо без всяких «младых ногтей»: «Многоуважаемый Алексей Максимович, Ваше письмо и книги давно уже получил, давно собираюсь написать Вам, но все мне мешают разные дела...» (16 ноября 1898).

В статьях о Чехове — писателе и человеке, особенно в дни юбилеев, приходилось, да и сейчас не раз приходится читать, как он близок и созвучен нам. Так ли это? Наш век — время интервью, неумолимо залезающих в душу знаменитостей вопросов. Звезды привычно и утомленно исповедуются. Иных из них так просто и поводит сказать о себе нечто суперинтимное.

Чехов нам близок... Кому именно? Призыв к откровенности настораживал его. Он пишет приятелю, сотруднику петербургских «Осколков» В.В. Билибину:

«Вы просите написать откровенно, насколько необходим Лейкин для «Осколков» и будут ли подписчики в случае и т. д. Должно быть, вы, петербуржцы, считаете меня очень откровенным человеком! Вы просите написать откровенно о Лейкине, Лейкин на днях в P.S. просил, чтобы я откровенно изложил свое мнение об его рассказах, Суворин пишет, чтоб я откровенно сообщил ему, доволен ли я гонораром, и т. д. Этак вы все струны души моей истреплете!» (28 февраля 1886).

Надо быть искренним — избегать неправды, фальши, позы. Всякого рода словесного блуда — явного и тайного. Но это вовсе не значит, что нужно открывать себя собеседнику или адресату, свободно и неограниченно впускать, принимать, зазывать в свой внутренний мир, — изливать душу.

Замкнутый человек вызывает у окружающих недоверие. А почему он молчит, может быть, ему просто сказать нечего? Или таится? Его ничто не волнует, он ничего не чувствует. Потому что не способен?

В 1915 году завершалось шеститомное издание писем Чехова, предпринятое его сестрой Марией Павловной. А.Б. Дерман, будущий видный исследователь жизни, творчества, писем Чехова, писал А.Г. Горнфельду о том, каким предстает Антон Павлович в публикуемых письмах:

«Судьба отказала ему в даре стихийной любви, и он восполнял пробел философией уважения, внимания к человеку, культа человеческого и т. д.» (22 февраля 1915)7. Писатель, по мнению критика, прикрывал отсутствие непосредственного чувства математическим расчетом, холодным самоконтролем. Особенно показательно с этой точки зрения, считает Дерман, одно письмо сестре. Только что в муках скончался от болезни отец Павел Егорович. Чехов просит сестру передать овдовевшей матери свои слова утешения: «...все равно после лета должна быть зима, после молодости старость, за счастьем несчастье и наоборот; человек не может быть всю жизнь здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься смерти, хотя бы был Александром Македонским, — и надо быть ко всему готовым и ко всему относиться как к неизбежно необходимому, как это ни грустно. Надо только, по мере сил, исполнять свой долг — и больше ничего» (13 ноября 1898).

Дерман называет это чеховское письмо «беспримерным», ищет в нем улику, выразительную иллюстрацию к своей концепции «холодного» Чехова, не способного к подлинному переживанию, непосредственному чувству. Пройдут годы, и появится книга А.Б. Дермана «Творческий портрет Чехова» (Москва, 1929). Здесь давняя мысль автора о чеховском «молчании сердца», которое художник, мол, прикрывает рассчитанными приемами, — положена в основу книги.

Чехова упрекали в бесчувственности, в равнодушии к другим, окружающим его людям. На деле же он был невозмутимо спокоен — в отношении к самому себе. Не был собой доволен, опьянен, очарован. «Не могу писать о себе самом», — признается он в письме к М.О. Меньшикову (15 января 1894). «Писать о своих произведениях очень скучно», — уверяет М.Д. Роша (8 декабря 1897). Или из письма к Р. Ващук: «Не следует много писать о себе; Вы пишете о себе, впадаете в преувеличение и рискуете остаться набобах» (27 марта 1897).

Чехова отталкивают люди, которые «замечают только чужой успех и свой неуспех, а остальное хоть травой порасти. Кто не умеет быть слугою, тому нельзя позволять быть господином; кто не умеет радоваться чужим успехам, тому чужды интересы общественной жизни и тому нельзя давать в руки общественное дело» (А.Н. Плещееву, 25 октября 1888).

Мы еще увидим: закончив очередной писательский труд, Чехов не только не радуется своему успеху, но скорее, наоборот, склоняется к мысли, что опять потерпел неудачу.

И уже незадолго до смерти, в письме из Баденвейлера К.П. Пятницкому 19 июня / 2 июля 1904 года: «...у меня всегда случается что-нибудь с пьесой, и каждая моя пьеса почему-то рождается на свет со скандалом, и от своих пьес я не испытывал никогда обычного авторского, а что-то довольно странное».

Среди чеховских записей на отдельных листах: «Меня каждую минуту бьют по лицу хорошими словами» (17, 195).

Обычный оборот: бьют по лицу ругательствами, оскорблениями. А у Чехова напротив: не дурными словами, а хорошими. «Бьют по лицу» — не добрыми словами, а лицемерными, льстивыми, словами-оборотнями.

Ложь может быть низкой, грубой, грязной и, наоборот, — приподнятой, на котурнах, в доспехах, пламенной, красивой, как сегодня сказали бы — декоративной, стендовой. Ложь, да еще с претензиями, украшениями, гиперболами, — это для Чехова, пожалуй, самое оскорбительное.

«...я очень боюсь речений. Как только кто за юбилейным обедом начинает говорить речь, я становлюсь несчастным, и меня тянет под стол» (М.О. Меньшикову, 4 июля 1899).

В переписке с О.Л. Книппер, когда она начинает объясняться в приподнятом стиле, он неизменно возвращает ей похвалу назад. В письме от 3 ноября 1903 года она назвала его «сверхчеловеком». Отвечая 8 ноября, он подписывается, отшучиваясь: «Твой сверхчеловек, часто бегающий в сверхватерклозет». (Заметим в скобках, что для страдающего туберкулезом не только легких, но и кишечника, это не совсем шутливая тема).

Может быть, Чехов потому иронически встречает восторженные фразы собеседника, что сам он не так уж часто пребывает в приподнятом состоянии. Работает он, как правило, «при пониженной температуре». Говоря о своем писательском труде, признается: «Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работою, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать» (А.С. Суворину, 4 мая 1889).

«Вяло» — это может показаться чересчур прозаически, слабовато для определения того, как горел огонь в чеховском писательском очаге. Однако сам он постоянно пользуется этим словом, говоря о себе и своей работе. В письме к Л.Я. Гуревич, например, он пишет, как она его посетит и как встряхнет добрая мира его «вялую душу» (9 января 1893).

«Ровно и вяло» — работа идет без резких вспышек, всплесков, взрывов, она обеспечена ровным и привычным минимально необходимым, гарантированным напором. За четверть века литературной деятельности у Чехова было не так уж много вынужденных длительных перерывов. Сравнительно тихо, мирно написал 30 томов сочинений и писем.

Н.А. Лейкину в письме от 21 февраля 1889 года — «душа моя ленива и не выносит резких повышений и понижений температуры».

Невозможно себе представить, чтобы хоть когда-нибудь он пережил нечто, напоминающее пушкинскую «болдинскую осень».

«Ровно и вяло» — два эти самоопределения взаимосвязаны. Есть внутренняя прочность в этой вялости и скрытая сила в «слабости».

С постоянным беспокойством следит Чехов, чтобы не охладевали его знакомые, друзья к своему избранному делу. Чтобы душевная импульсивность и напряженность не убывала. Смена подъема и равнодушия, взлета энергии и — вдруг — наступающего бездействия, — одна из самых тревожных чеховских тем.

А.С. Суворину: «Издавать в Париже «Новое время» — это идея роскошная, и, конечно, жаль, что, вернувшись домой, Вы охладели к ней» (18 октября 1898).

В.Г. Черткову — по поводу издательства «Посредник»: «Похоже на то, как будто Вы утомились или разочаровались» (20 января 1893).

И.И. Горбунову-Посадову Чехов признается: «очень рад, что Вы женились и не утомились и не пали духом, несмотря на все пертурбации, пережитые «Посредником» (24 сентября 1898).

Вл.И. Немировичу-Данченко: «Ой, не утомляйся, не охладевай. Художественный театр — это лучшие страницы той книги, какая будет написана о современном русском театре» (24 ноября 1899).

«Из Горького выйдет большущий писателище, если только он не утомится, не охладеет, не обленится» (В.А. Поссе, 29 февраля 1900).

А вот что Чехов пишет городскому санитарному врачу и члену городской управы Таганрога, своего родного города, П.Ф. Иорданову: «И я тоже почти ничего не сделал в прошлые два года ни для библиотеки, ни для музея. Это не оттого, что я охладел; я никогда не охладею» (15 мая 1899).

И все это окрашено одним нарастающим чувством — скоротечности жизни.

Если верить Горькому, то Чехов однажды сказал: «Жить для того, чтобы умереть, вообще не забавно, но жить, зная, что умрешь преждевременно, — уж совсем глупо»8.

11 июля 1894 года Чехов писал А.С. Суворину: «Как-то лет 10 назад я занимался спиритизмом и вызванный мною Тургенев ответил мне: «Жизнь твоя близится к закату». И в самом деле мне так сильно хочется всякой всячины, как будто наступило заговенье. Так бы, кажется, все съел: и степь, и заграницу, и хороший роман. И какая-то сила, точно предчувствие, торопит, чтобы я спешил».

Чехов писал Ольге Леонардовне: «Ты жалуешься в письме своем, что я пишу кратко. Милая, это почерк у меня мелкий. Впрочем, и мысли теперь у меня не разгонистые, едва вымолвить успел два-три слова, как и ставь уже точку» (31 августа 1901).

Не только слова и мысли — жизнь Чехова была «не разгонистой».

Конец набегал незаметно и стремительно. «Он ахнуть не успел, как на него медведь насел».

Еще недавно исполнилось сорок лет, а Чехов чувствует себя уже на склоне лет, чуть ли не самом краю.

16 марта 1901 года — Ольге Леонардовне: «Здравие мое становится, по-видимому, совсем стариковским — так что ты в моей особе получишь не супруга, а дедушку, кстати сказать». И подпись — «Твой старец Antoine». Спустя неделю: «В Ялте уже весна совершенная, все деревья в цвету, много отцвело (в том числе и я)...» (А.А. Вишневскому, 23 марта 1901).

Краткость — не только сестра таланта. Она и сестра человеческой жизни.

...Когда говорят о Чехове — добром, чутком, деликатном, поэтичном, порой забывают этот точный и неумолимый отсчет чеховского времени, строгое ощущение близящегося конца.

Часто цитируют ответ писателя А.С. Суворину: «Вы спрашиваете в последнем письме: «Что должен желать теперь русский человек?» Вот мой ответ: желать. Ему нужны прежде всего желания, темперамент. Надоело кисляйство» (П. 5, 345).

Но слова о «кисляйстве» адресованы не только другим. Порою Чехову кажется, что и ему не хватает желания жить. Вот что он пишет Елене Михайловне Шавровой — спустя два с лишним месяца после провала «Чайки» и незадолго до сильнейшего кровотечения, едва не стоившего ему жизни: после пожеланий новых надежд и больших денег — «А главное, желаю того, что Вы забыли пожелать мне в Вашем письме, — желания жить» (1 января 1897).

Чехову незнакомо романтическое чувство упоения, опьяненности жизнью. Он один из самых трезвых русских художников. А.С. Суворину, с которым он был откровеннее, чем с другими, пишет: «В прошлом году голод, теперь страх. Жизнь берет много от народа, но что она ему дает? Говорят, борись! Но стоит ли игра свеч?» (3 июля 1892).

Вспоминается рассказ «Случай из практики» (1898), в котором приехавший к больной плачущей девушке доктор спрашивает ее с участием: «Полноте, стоит ли плакать? — сказал он ласково. — Ведь на свете нет ничего такого, что заслуживало бы этих слез...» (10, 78).

В том же 1898 году Чехов пишет сестре из Ниццы, что ему «стукнуло уже 38 лет». И добавляет: «это немножко много, хотя, впрочем, у меня такое чувство, как будто я прожил уже 89 лет» (16/28 января 1898).

Марина Цветаева говорила: чтобы до конца понять писателя, надо знать все его наследие до последней строки.

У Чехова в записной книжке есть заметка:

«Смерть страшна, но еще страшнее было бы сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрешь» (17, 67).

Конечно, эта запись не передает всей сложности отношения Чехова к вопросам жизни и смерти. Но читая другие его высказывания, более жизнелюбивые, бодрые, — не забудем и об этом. Современное чеховедение покончило с заунывными представлениями о Чехове — безнадежном певце сумерек, не для того, чтобы рисовать портрет писателя, олицетворяющего сплошную жизнерадостность.

Да и вообще, все «сплошное», тотальное, все однотонное и одностороннее вызывает у Чехова недовольство и противодействие.

Оптимизм и пессимизм — две крайности. И уже по одному этому Чехова они удовлетворить не могут. Вот две заметки из записной книжки: одна, как сказали бы сегодня, о непромокаемо-восторженном: «Сияющая, жизнерадостная натура, живущая как бы для протеста нытикам; полон, здоров, ест много; его все любят, но только потому что боятся нытиков; он — ничто, хам, только ест и смеется громко, и только когда умирает, все видят, что ничего им не сделано, что он был принимаем за кого-то другого» (17, 88).

Оптимизм здесь — не позиция, а поза. Что-то в нем заданное, демагогически вызывающее, неожиданно «партийное».

А вот женщина, у которой были все основания махнуть на жизнь и на себя рукой; но все-таки она не отчаялась. Чехов так и называет ее: «все-таки оптимистка». Не показная, не демонстративная — все выстрадано, оплачено душевными муками и терпеньем.

«Я нанял под дачу усадьбу; владелица, очень полная пожилая дама, жила во флигеле, я в большом доме. Она потеряла мужа, всех детей, была одинока, очень толста, имение продавалось за долги, обстановка у нее старая, вкусная; все читала письма, которые писали ей когда-то муж и сын. И все-таки оптимистка. Когда у меня заболел кто-то, она, улыбаясь, все говорила: «Милый, Бог поможет!»» (17, 100).

Всего несколько строк — но чеховских — и возникает образ человека, близкого, симпатичного вам. Один раз прочитав об этой «пожилой даме», вы потом еще вспомните ее беды, утраты и утешающую улыбку. Оптимизм здесь — не напоказ, не «для протеста нытикам», а в глубине души безымянной героини; глубокий, тайный, он дает силы противостоять жизни.

В записной книжке Чехова читаем:

«У каждого человека что-нибудь спрятано» (17, 87).

И спрятано, может быть, самое дорогое. Однако «спрятанное» не вовсе скрыто от окружающих. Если говорить о Чехове, он не наглухо от них отгорожен. Порой посылает своим близким, друзьям, знакомым как бы тихие сигналы, полупризнанья, намеки легкие, как дуновенья. Он не досказывает своих слов, надеясь быть понятым «с полуслова».

К.С. Станиславский вспоминает, как он встретился с Чеховым спустя некоторое время после триумфа «Чайки» на сцене Художественного театра. Не думайте, говорит он, что «наша встреча была трогательна. А.П. сильнее обыкновенного пожал мне руку, мило улыбнулся — и только. Он не любил экспансивности» («А.П. Чехов в воспоминаниях современников», 1986, с. 379).

Мне кажется, когда Константин Сергеевич, здороваясь с Чеховым после исторического триумфа, ощутил его пожатие, которое было «сильнее обыкновенного», — он понял все и вряд ли в этот момент мог подумать, что Чехов «не с нами».

Как мы видели, Чехова настораживало слово «откровенность». В не меньшей мере пугала его «солидарность», такая, что пытается, объединив, унифицировать помыслы и поведение самых разных личностей, установить заведомую и непререкаемую волю большинства над меньшинством, подчинить несхожих, мыслящих, а, стало быть, и — инакомыслящих, одному призыву, повелению, приказу, приговору.

Чехов пишет А.Н. Плещееву:

«Во всех наших толстых журналах царит кружковая, партийная скука. Душно! <...> Партийность, особливо если она бездарна и суха, не любит свободы и широкого размаха» (23 января 1888).

Что сказал бы Чехов о нашем сегодняшнем общественном житье-бытье? Не станем брать греха на душу и говорить от его имени. Напомним лишь, что он сам писал, работая над «Рассказом неизвестного человека»:

«И я думал, что если бы теперь вдруг мы получили свободу, о которой мы так много говорим, когда грызем друг друга, то на первых порах мы не знали бы, что с нею делать, и тратили бы ее только на то, чтобы обличать друг друга в газетах в шпионстве и пристрастии к рублю и запугивать общество уверениями, что у нас нет ни людей, ни науки, ни литературы, ничего, ничего! А запугивать общество, как мы это делаем теперь и будем делать, значит отнимать у него бодрость, то есть прямо расписываться в том, что мы не имеем ни общественного, ни политического смысла. И я думал также, что прежде чем заблестит заря новой жизни, мы обратимся в зловещих старух и стариков и первые с ненавистью отвернемся от этой зари и пустим в нее клеветой» (17, 195).

Замкнутость Чехова, настороженность против душевной «открытости», откровенности до конца, — все это связано с желанием защитить свое тайное тайных от вторжений и посягательств окружающих людей. Чехов мало думает о державности власти — его гораздо больше волнует мысль о суверенности человеческой личности, ее свободе, независимости.

Пушкин писал в стихотворении «Поэту» (1830):

Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум...

Многозначительно и как будто даже неожиданно здесь слово «царь». Оно символизирует власть, даже полновластие, покоряющее людей, держащее общество в узде. У Пушкина же оно звучит в противоположном смысле. «Ты царь» — ибо над тобой никто, кроме Бога, не властен, никто не в праве тебя подчинить, покорить, закрепостить. Вероятно, Чехов мог бы подписаться под такими стихами. Он не терпит теории объединения людей, которые заставляют всех шагать «в ногу», поступаться собой, своими убеждениями и пристрастиями ради навязанной всеми «генеральной» воли.

«Будем обыкновенными людьми, будем одинаково относиться ко всем, не понадобится тогда и искусственно взвинченной солидарности», — пишет Чехов И.Л. Леонтьеву-Щеглову 3 мая 1888 года.

В его записной книжке есть заметки — первоначальные наброски произведений. Зарубки на память. А есть и такие, которые похожи на подведение черты. Чехов записывает:

«Мой девиз: мне ничего не нужно» (17, 102).

Это — заметка-итог. Здесь, мне кажется, — не возвращение Творцу билета, отказ не от жизни вообще, но — от современной, сегодняшней, покрытой, как накипью, мутной пеной пошлости, конкуренции тщеславий, рынка самолюбий и амбиций. Отрешение от наград, премий, регалий, официозных поощрений.

«Мне ничего не нужно...» Не вовлекайте меня в свои затеи, в свою игру, похожую на азартный наигрыш, за которым — проигрыш.

Англичанин говорит: мой дом — моя крепость. А для Чехова: моя душа — моя крепость. И напрасно пытаться ее завербовать, как сказали бы сегодня, приватизировать, объявить своей, нашей или не нашей.

Вспомним еще раз слова Т.Л. Щепкиной-Куперник: «Он не с нами».

И ей же принадлежат стихи «Памяти Чехова» — они кончаются совсем по-иному:

Я верю: с Чеховым для нас разлуки нет,
Пока душа жива — я знаю — Чехов с нами!9

Поэтесса и переводчица, литературно сноровистая и умелая, близкая знакомая чеховской семьи, уловила два важных обстоятельства: Антон Павлович был неотделим от современников, окружения и вместе с тем внутренне «отстранен», отчужден.

Откуда же это, если можно так сказать, отстояние Чехова от многих и разных людей — родных, близких, не очень близких, друзей, знакомых — несть им числа? Думается, что эта особенность натуры, творческого и человеческого облика Чехова, особенность, без которой мы едва ли приблизились бы к разгадке его души, — корнями своими уходит в далекую пору детства.

Когда говорят о чеховском малолетстве, часто повторяют цитату, которая от многократного повторения стала дежурной: «Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас смотрели с умилением и завидовали моим родителям; мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками» (И.Л. Леонтьеву-Щеглову, 9 марта 1892).

Чехов отвечает здесь коллеге-писателю, «милому Жану», который восторгается С.А. Рачинским, проповедником религиозного воспитания, автором сборника статей «Сельская школа» (1891). Продолжая воспоминания о своем детстве, Чехов говорит: «Да, милый. Рачинского я понимаю, но детей, которые учатся у него, я не знаю. Их души для меня потемки. Если в их душах радость, то они счастливее меня и братьев, у которых детство было страданием».

Дело не только в том, что маленький Чехов был несчастным ребенком. Особенно важно, что с первых лет своей жизни он ощущал себя живущим в чужом, в чем-то даже враждебном ему мире.

Маленькая подробность. Мария Дмитриевна Дросси, сестра гимназического товарища Чехова, вспоминает: «Чехов отца не любил. Никогда не называл его папой, всегда — отец. Однажды я пошла вместе с Антошей в лавку Павла Егоровича. У него были тетради по 5 и 3 копейки. Я заплатила 3 копейки, а взяла тетрадь за 5 копеек. Павел Егорович с бранью догнал меня на улице и отобрал тетрадку»10.

Этот пример помогает понять: на долю Чехова выпало не только тяжелое детство. У него не было «папы» — был лишь суровый, как будто даже не совсем родной «отец». Став взрослым, Чехов найдет слова искренней благодарности родителям. Вместе с тем, по свидетельству Вл.И. Немировича-Данченко, скажет ему в конце 1900 года: «Знаешь, я никогда не мог простить отцу, что он меня в детстве сек»11.

Кто решится назвать это злопамятностью?

Детские годы будущего писателя отмечены не просто «нехваткой», а скорее даже почти полным отсутствием ласки. И это отложило печать не только на детскую душу, но и на взрослого Чехова.

Еще одна существенная подробность. 31 января 1889 года на сцене Александринского театра была поставлена чеховская пьеса «Иванов». Напечатана — в журнале «Северный вестник» (1889, № 3). Не станем обстоятельно говорить о драматических обстоятельствах, «сильных ощущениях» Чехова накануне спектакля, прошедшего, впрочем, с успехом. Наряду с восторженными отзывами, автор получил и отрицательные. В письме к Чехову от 6 марта 1889 года В.А. Никонов восклицает: «А какие разноречивые толки он <спектакль. — З.П.> вызвал — просто восторг»12. Сам Тихонов написал одобрительную рецензию на чеховскую пьесу, оказавшуюся столь спорной (эта рецензия напечатана в «Неделе», 1889, № 6, 6 февраля).

Все это мы сообщаем для того, чтобы понятней стали слова из письма Чехова, где он благодарит В.А. Тихонова за рецензию:

«Спасибо за ласковое слово и теплое участие: меня маленького так мало ласкали, что я теперь, будучи взрослым, принимаю ласки как нечто непривычное, еще мало пережитое. Поэтому и сам хотел бы быть ласковым с другими, да не умею: огрубел и ленив, хотя и знаю, что нашему брату без ласки никак быть невозможно» (П. 3, 173).

Признание это тем более драгоценно, что связывает воедино представление Чехова о себе, маленьком, и — взрослом. Помогает взглянуть на его натуру извне и изнутри.

Вернемся к вышеупомянутому стороннику сугубо религиозного воспитания детей. Чехов рассказывает А.С. Суворину о своей переписке с «Жаном Щегловым» по поводу Рачинского; и замечает: «Вообще в так называемом религиозном воспитании не обходится без ширмочки, которая недоступна оку постороннего. За ширмочкой истязуют, а по сю сторону улыбаются и умиляются — недаром из семинарий и духовных училищ вышло столько атеистов. Мне кажется, что Рачинский видит только казовую сторону, но понятия не имеет о том, что делается во время спевок и церковно-славянских упражнений» (П. 5, 25).

Особенно выразительно, по-чеховски точно и вместе с тем многозначно последнее слово: не духовные песнопения, а «упражнения».

Нас интересует здесь не собственно религиозная сторона характеристики Чехова, а его взгляд на человека, на «казовую сторону» и на то, что недоступно «оку постороннего». С детства писателю был дан особый «иммунитет», защищавший его от того, чтобы обольщаться теми, которые «улыбаются и умиляются».

Если представить себе жизнь Чехова в виде музыкального произведения, скажем, оперы, то детство — как печальная и мрачная увертюра. Формула «смех сквозь слезы» имеет тут особые смысл и звучание — это слезы, пролитые ребенком и не забывшиеся никогда.

Нам предстоит познакомиться с отношениями Чехова и женщин, о любви в его произведениях, в письмах и — в жизни13. Говоря об этом, будем помнить, что с самых ранних детских лет он рос в суровых условиях; странными и непривычными были для него человеческая теплота, любовь и ласка.

Не забудем его слова, сказанные, когда он был уже взрослым человеком: «Меня маленького так мало ласкали...»

Примечания

1. Щепкина-Куперник Т.Л. О Чехове // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 229.

2. Альтшуллер И.Н. О Чехове // Литературное наследство. Т. 68. М., 1960. С. 684.

3. Немирович-Данченко Вл.И. Через 30 лет... // Немирович-Данченко Вл.И. Рецензии. Очерки. Статьи. Интервью. Заметки. 1877—1942. М., 1980. С. 309.

4. Немирович-Данченко Вл.И. Гостеприимство Чехова // Солнце России. 1914. № 228.

5. ОР РГБ.

6. Гуревич Л. Посмертный лик Чехова // Чеховский юбилейный сборник. М., 1910. С. 307.

7. РГАЛИ. Ф. 155. Ед. хр. 297. Л. 52.

8. А.П. Чехов в воспоминаниях современников. 1986. С. 453.

9. «Чеховский юбилейный сборник». М., 1910. С. 31.

10. Дросси-Стейгер М.Д. Юный Чехов // Литературное наследство. Т. 68. Чехов. М., 1960. С. 540.

11. Немирович-Данченко Вл.И. Из прошлого. М., 1936. С. 15.

12. «Записки Отдела рукописей ГБЛ им. В.И. Ленина. Вып. 8. 1941. С. 63.

13. Одно из самых значительных исследований на эту тему — книга известного бельгийского профессора, слависта Каролины Де Магд Соэп «Чехов и женщины. Женщины в жизни и творчестве Чехова». Она была издана сначала на фламандском языке (1968), потом на английском (1987). Работа отличается богатством материала, новизной подхода и наблюдений.