Есть в слове «кума» трудно объяснимая характерность и колоритность; не так-то просто оно переводится на иностранный язык. Не в том смысле, что трудно подобрать соответствующий зарубежный «эквивалент». А в том, что при переводе оригинал что-то утрачивает — какой-то неуловимый привкус, призвук, что ли. В русском языке, в литературе это слово овеяно фольклорным духом; связано ассоциациями с крыловскими баснями — вроде: «У кумушеки в зобу дыханье сперло». Масса разных пословиц, поговорок — вроде: «У голодной куме хлеб на уме» или — «Поехала кума неведомо куда».
Кум и кума — крестный отец и мать. Они не родственники, но и не чужие.
«Покумиться» — и как-то сблизиться и в чем-то себя ограничить: кум с кумой крестят ребенка, но жениться кум на куме не может — обычай не велит («кум с кумой водятся, а близко не сходятся»).
Чехов и Татьяна Щепкина-Куперник крестили дочь князя С.И. Шаховского, владельца усадьбы Васькино, что недалеко от Мелихова. Отношения Чехова и молодой писательницы, переводчицы были довольно непринужденные.
«Вот, видите, дорогой и милый Куманек, исполняю свое обещание, беру самый хорошенький лист бумаги, который у меня имеется, и сажусь Вам писать» (Т.Л. Щепкина-Куперник Чехову 26 сентября 1898 — «Переписка А.П. Чехова», т. 2).
Каким бы словом ни заменить в этой фразе — «куманек», потерялась бы естественная простота и «короткость» обращения.
Воспоминания Татьяны Львовны об Антоне Павловиче написаны так, как только и могла написать «кумушка» о дорогом «куманьке», исполненная благожелательности к нему, к его родителям, к сестре, к другим обитателям Мелихова, где она бывала много раз.
С самим писателем она познакомилась не сразу — сначала ее подругой стала Лика Мизинова, занимавшаяся живописью и преподаванием в Московской частной гимназии Л.Ф. Ржевской, потом подруга подруги Мария Павловна, сестра писателя — для Татьяны Львовны затем — просто «Мусенька», и, наконец, сам Антон Павлович.
Мелиховские годы (1892—1898) — сравнительно благополучная пора в жизни Чехова... Хотя счастливой ее не назовешь. Октябрь 1896 года — провал «Чайки» в Петербурге, март 1897 года — опаснейшее, с трудом остановленное врачами кровотечение у Антона Павловича. И — смерть отца Чехова Павла Егоровича, после которой Чеховы оставляют Мелихово.
В своих воспоминаниях Татьяна Львовна отличается хорошей памятливостью, вниманием к быту чеховской семьи. Например, к матери Антона Павловича: «Помню ее уютную фигурку в капотце и чепце, как она на ночь приходила ко мне, когда я уже собиралась заснуть и ставила на столику кровати кусок курника или еще чего-нибудь, говоря со своим милым придыханием:
— А вдруг детка проголодается?..» («А.П. Чехов в воспоминаниях современников», 1986, с. 235).
Кума Таня — это означало не только крестная мать ребенка чеховского соседа, но и непременная мелиховская гостья, участница встреч, вечеров, увеселений.
Если говорить о переписке с Чеховым, то здесь хочется сделать одно небольшое отступление. Читая письма Чехова, мы, естественно, радуемся их непринужденному, ненарочитому шутливому тону. И это не какое-то дополнительное качество. Скорее — самый дух его разговора с адресатом.
И в то же время далеко не каждое его письмо носит обязательно юмористический характер. Тут есть некоторая закономерность: чем лучше относится Чехов к своему адресату — тем чаще тон письма к нему бывает шутливым, веселым, остроумным. Мы убеждались в этом, знакомясь с его письмами к Лике Мизиновой.
Татьяна Львовна вспоминает: «Кумой А.П. <Чехов> стал звать меня после того, как мы с ним крестили дочку у его соседа Шаховского. Он при этом уверял меня, что нарочно со мной крестил, а то я непременно заставила бы его жениться на мне (в то время браки между кумовьями были запрещены) и объяснял, что нам никак нельзя жениться — потому что он писатель, а я писательница, и мы «непременно стали бы грызться» (там же, с. 243).
«Он вообще очень дразнил меня, но поддразнивание его было так добродушно, что обижаться на него нельзя было и я первая от души смеялась, особенно так как знала, что А.П. дразнит только тех, к кому он относится хорошо. Больше меня он дразнил, кажется, только Лику» (с. 243).
Тут удивляться не приходится.
Есть выражение: смех сквозь слезы. Когда читаешь письма Чехова к Лике, хочется сказать: смех сквозь любовь, или, может быть, точнее — любовь сквозь смех.
Наверное, еще не раз нам придется вернуться к этой перекличке — взаимосвязанности любви и смеха. Сейчас же только напомним одно место из романа Льва Толстого «Война и мир». Речь идет о самом начале любви князя Андрея, когда он только сделал предложение Наташе Ростовой, но — по настоянию отца — свадьба отложена на год. Наташа радостно, взволнованно и доверчиво вглядывается в своего будущего спутника жизни.
«Иногда она входила в свойственное ей безумно-веселое расположение духа, и тогда она особенно любила слушать и смотреть, как князь Андрей смеялся. Он редко смеялся, но зато когда он смеялся, то отдавался весь своему смеху, и всякий раз после этого смеха она чувствовала себя ближе к нему»1.
Каждый, для кого смех не просто шутки, согласится, что строки эти весьма важны. Одно, единое, хотя совсем не одинаковое, сближающее двух людей чувство — любовь и смех... Прослеживая и оценивая отношения писателя с разными спутницами, подругами, приятельницами, — мы будем не раз вспоминать чувство Наташи («после этого смеха она чувствовала себя ближе к нему»).
А пока — вернемся к «куме». Шутки Чехова в письмах к ней действительно несколько напоминают то, что встречается в письмах к Лике, к брату Александру, иногда — к Шавровой, но никогда — к Авиловой.
1 октября 1898 года Чехов пишет Щепкиной-Куперник из Ялты, сначала вполне серьезно о постановке «Медведя» на сцене Малого театра. И далее — как будто так же деловито: «...Я на днях послал Вам открытое письмо, просил у Вас «Вечность в мгновении» <одноактная пьеса «кумы». — З.П.>. Пришлите, пожалуйста. Я хочу прочесть здесь лекцию «Об упадке драматического искусства в связи с вырождением» — и мне придется прочесть отрывки из Ваших пьес».
Но мы бы несколько упрощенно и односторонне изобразили отношение «кума» и «кумы», если б сказали, что юмор чеховских писем к ней — только ласковый и мирный.
Дело в том, что Татьяна Львовна Щепкина-Куперник как писательница и переводчица, со всеми ее литературными симпатиями и пристрастиями, весьма далеко отстояла от Чехова-художника. А в чем-то и противостояла. Она была искренне привержена романтическому стилю, высокой приподнятой манере.
15 октября 1894 года Чехов шлет ей письмо.
«Наконец волны выбросили безумца на берег
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . и простирал руки к
двум белым чайкам. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .».
Щепкина-Куперник так прокомментировала в своих воспоминаниях странное чеховское письмо: «это не отрывок из таинственного романа: это — просто записка, означавшая, что приехал А.П. и хочет видеть нас — мою приятельницу молодую артистку Л.Б. Яворскую и меня» (с. 228—229).
Пожалуй, все же это не просто записка, не только шутка. Чехов, конечно, смеется, но в то же время он добродушно потешается над тем романтически-возвышенным и таинственным стилем, к которому, можно сказать, с юных лет была привержена Татьяна Львовна.
Ее беда состояла не только в склонности к романтическому началу. Добавим к этому, что она довольно мило, легко, может быть, даже чересчур легко, шутя и играя, творила свои приветствия, поздравительные версификации, полные громких, эффектных, ходких слов.
Чехова многие воспевали, но своей молодой, бравурной и — увы — банальной звонкостью «кума» забивала многих других сочинителей. Писатели в шутку прозвали тогда Чехова «Авеланом» — именем морского министра, которого в знак франко-русских симпатий чествовали тогда то в России, то во Франции.
В ноябре 1893 года Т.Л. Щепкина-Куперник обращается к Чехову с такой полулирической, чуть пародийной одой:
Привет от сердца Авелану!
Все у меня он в голове
И я скучать не перестану,
Пока не будет он в Москве.Как бесподобным Авеланом
Поражена душа моя —
Так ни одним еще романом
Не увлекалась в жизни я!Все, все мечты об Авелане,
Все нам твердит о нем одном,
И словно в розовом тумане
Он нам является тайком!Ждем непременно Авелана
К концу недели к нам сюда,
Пусть вспоминается Татьяна
Ему хотя бы иногда!..
И так далее, все в том же роде, до бесконечности» («Переписка А.П. Чехова», т. 2).
Последняя фраза свидетельствует, что «кума» и сама, наверное, почувствовала в этом однообразно-возвышенном стиле, с настойчиво повторяющейся рифмой («Авелану — не перестану, Авеланом — романом, Авелане — тумане, Авелана — Татьяна») можно действительно продолжать до бесконечности. Здесь мало оригинального, своего; написано так, «как пишут».
Ясно, что и не романтизм даже, а просто эпигонские вариации на темы того, что «романтизмом мы зовем».
В данном случае речь идет здесь не о творчестве Щепкиной-Куперник, не о ее пьесах, своих и переводных, а всего лишь о «прикладном» литературном, «домашнем» жанре — не вполне серьезном, но и не слишком смешном. Многое роднит малый и большой, профессиональный круг литературного «кровообращения» Т.Л. Щепкиной-Куперник. Вот ее письмо к Чехову, особенно характерное своей последовательной приверженностью к возвышенно-романтическому. Даже не к «романтическому» вообще, а ложно-красивому, чересчур изящному. Пусть послание покажется слишком пространным, но оно дает представление о том, что могло настораживать «куманька» в творчестве столь изысканно пишущей «кумы».
11 августа 1894 года из знойной Италии, из Неаполя, в наше простецкое Мелихово, она, обитательница некоего «Grand Hotel», шлет письмо: «Юго-Западный ветер подул, посылая поклоны от ялтинских кипарисов, он прилетел сюда в la belle Napoli, и стряхнул розовые цветы с миндальных деревьев, и ворвался к нам в открытое окно, и, закружив разбросанные записки, вуалетки, цветы, и теплой лаской обняв нас, передал привет от далекого друга...
— Не уходи! сказала я ветру. Ты был с ним — и теперь останься с нами, и, возвратясь на юг родной страны, расскажи ему про нас...»
«Расскажи ему, — ведет свое повествование, не сбиваясь с излюбленного «красивого» тона, неаполитанская корреспондентка, — что море здесь голубое, а небо розовое; что звезды блестят, как бриллиантовые гвоздики, а полумесяц стоит не прямо как на нашем холодном небе, а словно лежит на высокой прическе белокурой Дианы. Расскажи ему, что с запахом морской волны и спелых апельсинов доносятся к нам звуки мандолины...»
Как говорит старик, прослушав письмо к дочери, сочиненное «умельцем», доверчиво кивая головой:
«— Ничего, гладко... дай Бог здоровья, ничего...» (Чехов. «На святках»; 10, 183).
И — естественно, заключительный аккорд письма к Чехову: «Расскажи ему, что все здесь говорит о любви...
И все-таки, что помня милую Россию и предостережение наших русских друзей — мы все чудные звуки, что поют в наших сердцах, все поцелуи, что горят на наших устах — мы сбережем для страны сказок! Вот что я сказала ветру!» (ОР РГБ).
Не знаем, что ответил ветер, но если бы это было море, оно бы, по удачному определению молодого романтика Горького, «смеялось».
Но Т.Л. Щепкина-Куперник могла бы возразить:
— Я и сама смеялась, когда писала.
«...Я помню, как, когда он уезжал за границу, — вспоминает Т.Л. Щепкина-Куперник о Чехове, — как-то мне захотелось ему привезти цветов на дорогу, и я подарила ему букет бледно-лиловых гиацинтов и лимонно-желтых тюльпанов, сочетание которых ему очень понравилось. На одной из книг, — томик пьес, который он подарил мне, — стоит шутливая надпись: «Тюльпану души моей и гиацинту моего сердца, милой Т.Л.» — и наверно, когда он делал эту надпись, перед его глазами встала Москва, первая капель, мартовский ветер, обещавший весну... и наша веселая компания, приехавшая на Курский вокзал проводить его и чокнуться стаканами вина, пожелав счастливого пути...» («А.П. Чехов в воспоминаниях современников», 1986, с. 237).
Написано вполне выразительно, но обращает на себя внимание, может быть, чересчур уверенная интонация — «перед его глазами» встало то-то и то-то.
Здесь возражать трудно: кто знает, может быть, действительно все это представилось Чехову... А может быть, и нет. Так что оборот: «и наверно, когда он делал эту надпись, перед его глазами...» Впрочем, бессмысленно заниматься столь запоздалой редактурой, хотя и согласиться со всем написанным мемуаристкой трудновато.
«Тюльпан души моей и гиацинт моего сердца» — для Татьяны Львовны эта надпись лирическая, а мне слышится здесь тихая чеховская ирония над ее неисправимой приподнятостью.
Может создаться такое представление о том, как относились друг к другу «кум» и «кума». Безусловно добрые дружеские отношения и — разница в литературных симпатиях, в приверженности к различным стилям.
Однако и в дружеском общении не все было гладко, случались разного рода нелады. Давала себя знать какая-то лукавинка, хитринка в поведении «кумы», которая с годами становилась все заметнее.
Маленький штрих. Кто не знает, что чеховская повесть «Попрыгунья» (журнал «Север», 1892, № 1) вызвала немало шума. Начались споры о живых людях, в которых увидели явных прототипов произведения.
Ольга Ивановна, человек искусства, преуспевающая в живописи, окружена талантами. А вышла она за простого, очень обыкновенного и ничем не замечательного человека. Ее муж Осип Степаныч Дымов, врач, держался скромно, неприметно, о нем вспоминали на очередной вечеринке лишь тогда, когда он выходил со своею кроткою улыбкой и говорил:
— Пожалуйста, господа, закусить.
Не станем подробно пересказывать сюжет — Ольга Ивановна, охотница за знаменитыми талантами — сходится с художником Рябовским. Дымов начинает догадываться, что его обманывают. Спасая больного мальчика, он высасывает дифтеритные пленки и умирает. И только тут Ольга Ивановна «вдруг поняла, что это был в самом деле необыкновенный, редкий и, в сравнении с теми, кого она знала, великий человек». И его-то она — «прозевала» (8, 30).
Многие читатели, знакомые обратили внимание на сходство героя повести Дымова с доктором С.П. Кувшинниковым, самой Ольги Ивановны — в еще большей мере — с художницей-дилетанткой С.П. Кувшинниковой. В обрисовке художника Рябовского многое напоминало Левитана, причем кое-что было не то, чтобы пародийно, а скорее иронически подчеркнуто. Но главное состояло в том, что у Кувшинниковой, которой Левитан давал уроки живописи, был с ним длительный роман.
Левитан хотел вызвать Чехова на дуэль, их дружба была оборвана.
В своих воспоминаниях Т.Л. Щепкина-Куперник довольно картинно и живо рассказала, как ей удалось помирить Чехова и Левитана, восстановить их дружбу. Она уговорила художника поехать с ней в Мелихово. «И вот мы подъехали к дому, залаяли собаки, выбежала на крыльцо Маша, вышел закутанный А.П., в сумерках вгляделся — кто со мной? Маленькая пауза — потом крепкое рукопожатие... и заговорили о самых обыкновенных вещах, о дороге, о погоде — точно ничего и не случалось» («А.П. Чехов в воспоминаниях современников», 1986, с. 250).
Все это подтверждается и другими мемуаристами. Однако некоторые из них вспоминают, что Татьяна Львовна, сыграв, действительно, «миротворческую» роль, до этого вела себя не совсем последовательно. Много рассказывая в салонных встречах об этой истории, она недоумевала, удивлялась поступку Антона Павловича. Здесь нет прямого криминала, но чувствуется нечто не до конца корректное.
«Кум» и «кума» не только спорили друг с другом — бывали и размолвки. Тут, правда, много неясного.
20 января 1894 года Чехов пишет из Мелихова: «Милая Таня, не сердитесь на меня. Приезжайте сегодня или завтра в Мелихово, выпьем мировую — и баста. Будьте же умницей.
Житель «Лувра» (№ 54).
А. Чехов.
P.S. Буду ждать».
Как будто что-то несерьезное, письмо Чехова — в примирительном духе.
Пропускаем письма последующих месяцев, читаем письмо Т.Л. Щепкиной-Куперник с чеховской пометкой «95.1»:
«Очень рада, милый Антон Павлович, что ваше более чем странное настроение вас покинуло. Мой ум отказывается понимать, что Вы можете быть похожи на прочих — простите за выражение и согласитесь с ним — людей... неостроумных. Это производило маленькую революцию во всем моем взгляде на вещи.
Если это искренно, я, конечно с удовольствием приеду в Мелихово, как только смогу.
Татьяна Щ-К».
Мы не знаем обстоятельств, связанных с этим письмом, но ощущение от него все равно странное. Очень уж оно выделяется на фоне других «легкокрылых» посланий романтической корреспондентки.
Та же чеховская помета «95.1» на следующем письме Татьяны Львовны. Видимо, и она почувствовала, насколько был неподходящим и озадачивающим тон последнего письма.
«Мой дорогой и добрый друг Антон Павлович!
Сажусь писать к Вам, чтобы, во-первых, извиниться за глупое, ребяческое чувство, толкнувшее меня написать Вам такой ответ на вашу последнюю записочку. Когда я Вам ее отправила и было уже поздно вернуть, мне стало невыносимо стыдно. И теперь я долго не могла решиться написать Вам. Вы знаете, как трудно признаваться в своей бестактности, чтобы не сказать более.
Прямо, просто скажите мне: что оттолкнуло Вас от меня? Вы чем-то были недовольны — чем? Неужели вы думаете, что одни слова было все то, что я Вам говорила в милом, дорогом Мелихове... я всегда, всегда сделаю все, чтоб загладить свой проступок, если он есть <довольно уклончивый оборот. — З.П.>, и вернуть Ваше доброе расположение. Дайте мне прямо взглянуть в Ваши добрые, честные глаза; они не могут ни лгать, ни ошибаться — они увидят, что я против Вас ни словом, ни мыслью никогда не была и не буду; что я Вас люблю, и если вижу в Вас холодность и враждебность — мне очень, очень тяжело.
Ваша Таня»
(«Переписка А.П. Чехова», т. 2).
Как будто вполне достойное, прямое письмо, признание «в своей бестактности». Оно могло понравиться Чехову. Но возможно, что и нет. Не будем пытаться говорить за писателя. О его реакции мы не знаем, и вряд ли она когда-нибудь станет известна.
Можно только предположить, что и в этом письме Татьяны Львовны, в ее кающемся тоне, в обилии хороших слов ему могло послышаться какое-то «чересчур». Как будто автор письма говорит, говорит, а потом вдруг несколько слов продекламирует.
Например: «Дайте мне прямо взглянуть в Ваши добрые, честные глаза, они не могут ни лгать, ни ошибаться». Да это же не из личного письма, а как будто из пьесы, из эффектного монолога.
Вдруг вспоминается Ольга Ивановна из рассказа «Попрыгунья», которая, разговаривая со своим мужем, неожиданно с пафосом восклицала: «Дай, я пожму твою честную руку!» (8, 11).
Отношения «кума» и «кумы» были и неровными, и противоречивыми. Здесь все перемешалось — и серьезные литературные расхождения, и, несмотря на это, бесконечные дружеские встречи, и возможно даже, личные, интимные свидания, несмотря на запрет, ограничивающий общение для кумовьев.
В 17 томе на с. 105 читаем: «Милый Антоша, Большая московская <гостиница> — приют блаженства!» и — по-итальянски: «O caro mio io t'amo» («О мой дорогой, я тебя люблю»). На с. 321 отмечено, что эти записи сделаны рукой Т.Л. Щепкиной-Куперник. В общем, как говорит Маяковский в поэтическом разговоре с Пушкиным: «было всякое...». Или могло быть.
Я не знаю другого примера, когда бы женщина, так прочно связанная с мелиховской и столичной жизнью Чехова, в то же время так сердила его. Самое резкое высказывание о ней — в письме Чехова к А.С. Суворину 21 января 1895 года:
«Это талантливая девочка, но едва ли она покажется Вам симпатичной. Мне жаль ее, потому что досадно на себя: она три дня в неделю бывает противна. Она хитрит, как черт, но побуждения так мелки, что в результате выходит не черт, а крыса».
Приговор суровый. Но все-таки не окончательный. И не случайно он относится к январю 1895 года, когда «кум» и «кума», если можно так выразиться, на время «раскумились», рассорились.
Ясно, что в целом отношения Чехова и Татьяны Львовны были гораздо более «разными», чем то, как они описаны в ее мемуарах.
Особенно сблизились Чехов и «кума», когда на сцене Художественного театра праздновала победу «Чайка» — 17 декабря 1898 года. На следующий день Татьяна Львовна послала автору телеграмму, которую подписала: «Счастлива за Вас» (П., 7, 700). А накануне, сразу после спектакля, она послала Чехову письмо. Он ответил: «Телеграмму Вашу получил и был тронут до глубины сердца. И письмо Ваше пришло первым, и, так сказать, первой ласточкой, принесшей мне весть о «Чайке», были Вы, милая, незабвенная кума» (П., 26 декабря 1898, Ялта).
Телеграмма и письмо Щепкиной-Куперник были не просто искренним приветствием, радостным поздравлением с успехом пьесы. В постановке «Чайки» она увидела нечто новое и важное для себя. Три раза в письме она повторяет: «шла не пьеса — творилась сама жизнь», «режиссер — сама жизнь», «жизнь, как она есть». Это пишет Щепкина-Куперник, которая не раз стремилась изображать нечто такое, что «над» жизнью, «выше», «красивее» ее. А реальная, всамделишная жизнь, — увиденная на премьере, — «потрясающая драма, в то время как в соседней комнате стучат ножами и вилками, учитель, уходящий перед ужином в бурю пешком к «ребеночку»... Ах, этот учитель! Он и, главное, его жена Маша (Тихомиров и Лилина) были художественны, поразительны, играли, как большие артисты. (Лилина — это жена Станиславского.) Я видела первый раз живую женщину на сцене». И как итог всего сказанного: «Все вышло связно, логично, неизбежно — и до жуткости просто» («Переписка А.П. Чехова», т. 2, с. 87—88).
«До жуткости просто» — вот что открылось Татьяне Львовне, писательнице, которая столько раз пыталась «возлететь» над, как ей казалось, слишком обыденной, слишком простоватой жизнью.
Примечания
1. Толстой Л.Н. Собрание сочинений в 22 томах. М., 1980. Т. 5. С. 238.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |