В пьесах Чехова много и долго говорят. В «Чайке» более всего, как было задумано автором, толкуют об искусстве — о новых формах, о славе, о больших и маленьких актерах, о том, как надо писать и как надо играть на сцене. Этим разговорам предаются даже персонажи, казалось бы, далекие от творчества — управляющий имением, сельский учитель, уездный доктор.
В «Дяде Ване» герои пытаются объяснить друг другу, почему каждый из них жил и живет неправильно. Войницкий обвиняет профессора Серебрякова в том, что тот был не тем, кем казался. Делает он это так рьяно и часто, что профессор этого боится — «Он меня заговорит!». Тот же Войницкий корит жену профессора, Елену Андреевну, что та ленива и бездеятельна. Елена Андреевна сходу берется решать сердечные дела своей падчерицы. Серебряков разрабатывает целый план переустройства налаженной жизни своего семейства. А в конце поучает: «Надо дело делать!».
В комедии «Вишнёвый сад» беседы посвящены продаже сада и размышлениям героев — что будет с каждым из них после продажи имения. Роковая неизбежность вынуждает героев пьесы выдумывать самые невозможные исходы судьбы и пытаться хоть как-то определить свою дальнейшую жизнь. Прошлое в «Вишнёвом саде» соединено с будущим как причина и следствие. Настоящего как будто нет и вовсе.
О чём и ком говорят герои «Трёх сестёр»? Кроме мечтания о Москве, которое прозвучало в начале первого действия и будет повторяться на протяжении всей пьесы, пока не иссякнет. Если попытаться определить общую тему разговоров в доме Прозоровых, то окажется, что здесь рассуждают о том, что не имеет отношения к обыкновенной жизни. Притом, собравшиеся — не мыслители, не философы, не служители искусства. Разумеется, поиск высокого смысла не заказан никому. Но этих собеседников трудно даже назвать людьми, ищущими смысл жизни и бытия. Целью их разговоров является не постижение себя или постижение мира. Скорее то, что в русском языке называется словом «философствование».
В «Чайке» Чехов вывел известную провинциальную актрису, модного столичного писателя. И вдобавок молодого драматурга, мечтающего сделать переворот в искусстве и юную девушку, влюбленную в театр. В драме «Дядя Ваня» история семьи Войницких вращается вокруг знаменитого профессора и его научных трудов. Все очарования и разочарования связаны именно с верой в высокий образ мысли и действий этого самого профессора.
Мир «Трёх сестёр» — это совсем иной мир, от которого сам Чехов был достаточно далек. Он изнутри знал театр и литературные нравы. Он был выпускником университета, мечтал о диссертации, среди его знакомых было много служителей науки.
Сёстры Прозоровы и их брат — дети военного и воспитаны военным. Уклад дома был определен родом деятельности отца Маша говорит: «После смерти отца, например, мы долго не могли привыкнуть к тому, что у нас нет денщиков». Маша искренне полагает, что в «нашем городе самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди — это военные». Она уверяет, что в ней говорит не привычка, но «просто справедливость». Неизвестно, с какими людьми она общается в городе, если она делает такой вывод и отчего она столь разочарована в них. Конечно, Маше скучен мир коллег её мужа — преподавателей гимназии. Но население большого города не исчерпывается лишь учителями и офицерами.
Понятно лишь, что в доме Прозоровых на протяжении всей пьесы не появится ни одного гостя, который был бы связан с иным родом деятельности. В доме сестёр и брата Прозоровых собираются персонажи, которым, казалось бы, должны быть свойственны более практические и приземленные размышления. Барон Тузенбах — поручик. Чебутыкин — военный врач. Федотик и Родэ — подпоручики. Солёный — штабс-капитан. Вершинин — подполковник, батарейный командир. Не имеют отношения к армии лишь муж Маши, учитель Кулыгин и брат Андрей. Можно предположить, что Солёный, Федотик, Тузенбах и Родэ служили под началом генерала Прозорова и бывали в доме и раньше. Вершинин был знаком с семьей Прозоровых еще в Москве и потому поторопился нанести им визит, как только получил новое назначение. Очевидно одно — в доме Прозоровых расположены именно к военным, причем военным весьма необычного сорта.
Необычным военным был сам генерал Прозоров. Кажется, что своим детям, помимо прочего, он оставил в «наследство» и особенный взгляд на то, что есть «порядочный, благородный и воспитанный человек». Тузенбах и Вершинин, которым суждено стать избранниками Ирины и Маши, могут быть назваными вечными путешественниками в прекрасное. «Барона хлебом не корми, дай пофилософствовать», — язвит Солёный. И это действительно так.
Доктор Чебутыкин ищет забвения в пьянстве. Андрей Прозоров — в посещении клуба и игре в карты. Добропорядочный Кулыгин на досуге написал историю местной гимназии. Тузенбах и Вершинин предаются философии. Охотно и постоянно, даже, казалось бы, в самые неподходящие для этого моменты. «Что ж? Если не дают чаю, то давайте хоть пофилософствуем», — предлагает подполковник во втором действии. Тузенбах с охотой откликается: «Давайте. О чём?».
* * *
О чём же философствуют Тузенбах и Вершинин? О том, что будет через двести, триста лет. О том, какой невообразимо прекрасной будет тогда жизнь. Это даже нельзя назвать мечтой об иной жизни. Скорее мечтанием о том, чего никогда не увидишь, но что так приятно волнует воображение. Быть может, такие дальние сроки — «двести, триста лет» волнуют Тузенбаха и Вершинина еще и потому, что о прошлом своем они вздыхают, а от настоящего бегут. Тогда как далекое будущее, причем всего человечества, всех людей — тема необозримая и волнующая. Удивительно, но только рассуждая о далеком будущем, они чувствуют необыкновенный прилив энергии и сил. Вершинин даже уверяет, что для этой прекрасной жизни они живут сейчас, творят и работают, и в этом, «если хотите, наше счастье».
Взгляд Вершинина на настоящее безрадостен. Для него «что штатский, что военный, одинаково неинтересны, по крайней мере, в этом городе». «Всё равно!», — восклицает он. Это «всё равно!» повторится в последней реплике, венчающей всю пьесу. Вершинину действительно «всёравно», как жить сегодня. В этом он схож с Машей и Андреем Прозоровым. Для них тоже «всёравно» какими быть «в этом городе».
«Этот город», который лишь упоминается в «Трёх сёстрах» — их вечное оправдание и вечная отговорка. Андрей клянет обывателей, их образ жизни и мыслей. Он не нашел вокруг ни одного умного человека. Никого порядочного и благородного, кроме военных, не видит «в этом городе» Маша. Вершинин тоже говорит о «здешнем интеллигенте», штатском или военном, который с женой замучился, с домом замучился, с имением замучился, с лошадьми замучился. «А почему жена и дети с ним замучились?», — справедливо вопрошает Вершинин. Но этот справедливый вопрос он не обращает, равно как и Маша и Андрей, к самому себе.
Обычное, обыденное, профессиональное словно не существует для Вершинина и Тузенбаха — если судить по их разговорам. Или же существует как досадная помеха, неумелый черновик жизни, который уже не переписать. В уже упоминавшейся повести Куприна «Поединок», тоже посвященной жизни и досугу военного гарнизона, герои, каждый на свой манер, существуют в пусть и грубом, но подлинном мире. Странные военные в пьесе Чехова как будто парят над миром.
Кажется, что их мысли, находятся в вечной безвоздушности. Даже фамилия Вершинин в контексте слов доктора о «низеньких» людях звучит иронично. С вершины, которая открывается подполковнику, почему-то видна лишь невообразимо прекрасная, изумительная жизнь, которая будет через двести, триста лет. Настоящее, его истинные масштабы как будто застланы для Вершинина некоей пеленой. Равно как и собственный масштаб. Быть может, от этого у него выработан своеобразный угол зрения. Настоящее и окружающих он мерит невысоко. Русский человек, по мысли Вершинина, «хватает невысоко», свою жену подполковник прямо называет ничтожеством. Счастье в этой, сегодняшней жизни, невозможно.
На этом неказистом фоне сам себе он кажется не таким уж ничтожным и низеньким. Себе он отводит иную роль — роль человека, устремленного мыслями в будущее. «Я кончил там же, где и вы, — говорит он Тузенбаху, — в академии я не был, читаю я много, но выбирать книг не умею и читаю, быть может, совсем не то, что нужно, а между тем, чем больше живу, тем больше хочу знать».
Вершинин говорит, что он седеет и почти старик, но, как ему кажется, настоящее главное он всё же знает. Это главное, по его мысли, то — что счастья нет, не должно быть и не будет для нас. Этот сознательный отказ от обычного счастья сам по себе является лишь фигурой речи — Вершинин вовсе не собирается отказываться от жизненных благ и тем более, его никак нельзя назвать альтруистом. Хотя и толкует горячо о том, что должен работать и работать. Однако толкующий о далеких потомках очаровательный подполковник сознательно или бессознательно, вовлекает в круг отказа от счастья своих близких, тех, что живут сегодня — жену, двух девочек, Машу. Вполне можно себе представить, как через несколько лет он снова будет витийствовать о том, что «счастья нет» в другом гостеприимном доме.
* * *
Апофеозом красноречия можно считать третье действие. В городе пожар, причем начался он давно. Жена Вершинина и две его дочери пострадали от пожара, сейчас они в доме Прозоровых. Ольга говорит о том, что их надо устроить в гостиной.
Появляется оживленный Вершинин. «Если бы не солдаты, то сгорел бы весь город. Молодцы! (Потирает от удовольствия руки). Золотой народ! Ах, что за молодцы!» В этой сцене Вершинин много смеется. Кажется, что участие в тушении пожара как будто взбудоражило и встряхнуло его. Смеясь, быть может, от нервного перевозбуждения, он рассказывает Маше о том, как он бежал домой, как его девочки стояли у порога в одном белье и на их лицах была тревога, ужас, мольба. Как он схватил их и бежал и думал одно: что им придется пережить еще на этом свете.
Словно очнувшись от временного пробуждения к жизни, он начинает обвинять жену, которая кричит и сердится. И тут же всё, что он пережил за эти короткие мгновения настоящего волнения и страха, он переплавляет в философствование.
Если три сестры во всех действиях неизменно произносят в «В Москву! В Москву!», то Вершинин столь же неизменно, что бы ни случилось, размышляет о том, что будет через те самые двести-триста лет. С увлечением он описывает Маше, о чём размышлял в тот момент: «И когда мои девочки стояли у порога в одном белье, босые, а улица была красной от огня, был страшный шум, то я подумал, что нечто похожее происходило много лет назад, когда набегал неожиданно враг, грабил, зажигал... Между тем, в сущности, какая разница между тем, что есть и что было! А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести-триста лет и на нашу теперешнюю жизнь будут смотреть и со страхом и с насмешкой <...>». Вершинин даже извиняется, что опять зафилософствовался. Но тут же просит позволения продолжить. «Мне ужасно хочется философствовать, такое у меня теперь настроение», — признаётся он.
Кроме очередного порыва к философии, Вершинин пребывает в любовном настроении. Как-то запамятовав о том, счастье — это удел далеких потомков, он объясняется знаменитым «трам-там-там» с Машей. Не стесняет его и то, что совсем недалеко, в гостиной, спят его жена и дети, а в доме — Кулыгин, муж Маши. Кажется, что скрытое и будоражащее объяснение в любви во время пожара волнует его больше, чем само чувство.
* * *
Финал пьесы — бригада навсегда покидает город. И здесь Вершинин остается верен себе. Его неизменно повторяющиеся реплики почти абсурдны — настолько они не соответствуют происходящему. Прощаясь с Ольгой, он просит не отказать в помощи жене и двум девочкам, которые остаются тут еще на месяц. Затягивается пауза, Маши всё нет. И Вершинин произносит своё сакраментальное: «Что же вам еще сказать на прощание, о чём пофилософствовать?». И дальше, вполне в духе недотёпы Пети Трофимова, снова пускается в увлекательное обозрение будущего.
Вершинин говорит о том, что в настоящем жизнь тяжела, но что она становится всё яснее и легче, и скоро придет то время, когда она станет совсем ясной. Опять в его прощальной речи мелькают слова «существование», «набеги», «человечество страстно ищет и конечно найдет». А заканчивает он свою последнюю речь даже не по-трофимовски отвлеченным, а почти по-епиходовски неуместным благим пожеланием: «Если бы, знаете, к трудолюбию прибавить образование, а к образованию трудолюбие». На этом его красноречие иссякает.
В краткой сцене прощания с Машей он не находит даже простых человеческих слов. Видно, что он растерян. Он просит свою возлюбленную писать ему и не забывать. Как следует из ремарки автора — «Маша сильно рыдает». Вершинин обращается к Ольге — «Ольга Сергеевна, возьмите её». Вершинин передает Ольге свою возлюбленную едва ли не как вещь, на что намекает глагол «возьмите».
Далее следует ремарка — «растроганный, целует руки Ольге, потом еще раз обнимает Машу и быстро уходит». Странная ремарка и странная характеристика чувств военного человека в такой ситуации. Особенно если учесть, что Маша рыдает, и прощаются они навсегда. Но она естественна для человека, склонного к философствованию. Не к сильному чувству, но к растроганности. Не к сочувствию и тем более к страданию, но к волнению и сентиментальности.
Вскоре после того, как «растроганный» Вершинин «быстро удалился», за сценой слышится глухой выстрел. На дуэли убивают вечного собеседника, его товарища по философствованию — барона Тузенбаха.
* * *
В «Трёх сёстрах» философствование барона Тузенбаха как будто зеркально отражает словесный полет Вершинина. Если Вершинин уверен, что в настоящем счастье невозможно, то Тузенбах ощущает счастье сегодня и сейчас, пусть даже не имея для этого веских оснований. «По-вашему, даже не мечтать о счастье! Но если я счастлив!», — говорит он Вершинину. Тузенбаху совсем не кажется, что через двести-триста лет жизнь будет невыразимо прекрасной. Он думает, что и тогда жизнь останется всё той же, трудной, полной тайн и счастливой. И через тысячу лет человек будет так же вздыхать: «ах, тяжко жить!» и вместе с тем точно так же, как теперь, он будет бояться и не хотеть смерти. Тузенбах признаётся, что у него в жизни есть два главных чувства — тоска по труду и любовь к Ирине. Свою тоску, и по труду и по Ирине, Тузенбах поэтизирует. Тяжелого труда он в своей жизни еще не знал, не знал и взаимной любви. Но его это не смущает.
К его влюбленным речам Ирина остается равнодушной. «Николай Львович, не говорите мне о любви», — просит она. Характерна здесь авторская ремарка — «не слушая». Тузенбах, тоже не слушая ответа, продолжает петь свою песнь: «У меня страстная жажда жизни, борьбы, труда, и эта жажда в душе слилась с любовью к вам, Ирина...» Любовь и жажда труда почти равнозначны для барона. Трём сёстрам кажется, что стоит лишь уехать из скучного города, где они живут, как жизнь изменится и наполнится особым смыслом. Тузенбах одержим похожей грёзой. Его жизнь военного, которой он тяготится, должны наполнить особым смыслом труд и любовь.
Поэтическая душа Тузенбаха жаждет идеала. Вершинин, при всех жалобах, мечтаниях и упреках судьбе, не отказывает себе в земных радостях. Тузенбах же, как некий рыцарь, грезит о несбыточном и верен своей мечте. Кажется, что его взгляд на сегодняшнее, на настоящее расфокусирован. Подобно средневековому паладину, этот потомок знатного немецкого рода, готов ждать свою избранницу сколь угодно долго. «Вам двадцать лет, мне еще нет тридцати. Сколько лет нам осталось впереди, длинный длинный ряд дней, полных моей любви к вам...», — говорит он своей избраннице.
Любовь и труд Тузенбах понимает как служение. Он верит, что перемена места и рода деятельности может привести к счастью. Когда барон выходит в отставку. Ирина принимает его предложение и соглашается ехать учительствовать на кирпичный завод. Выбор Тузенбаха столь же причудлив, как выбор Ирины, которая сначала работала на телеграфе, потом в земской управе.
Неизвестно, чувствует ли Тузенбах склонность к профессии учителя, готов ли он к безрадостной повседневности, которая ждет его в школе при кирпичном заводе? Ему предстоит учить детей рабочих, заботиться о хозяйственных нуждах, по сути, быть в подчинении владельца фабрики. Жалованье учителя будет весьма скромным, а труды и хлопоты совсем не возвышенными. Тузенбаха окружают в армии пусть и не самые просвещенные и интеллигентные, но всё же люди его круга, воспитания и образования. Тузенбах родился в Петербурге, привык к городской жизни. В глухом и далеком от цивилизации уголке, на кирпичном заводе, он впрямую столкнется с совсем иной средой, с грубостью жизни, для которой он слишком мягок и беззащитен.
* * *
Что такое жизнь учителя на заводе Чехов знал не только по личным наблюдениям или рассказам знакомых. На стеклянном заводе, в двуклассном народном училище, довелось служить его брату, Ивану Павловичу. Находилось училище под Судогдой, во Владимирской губернии. Учил Иван Павлович девочек и мальчиков, работавших на производстве стекла, у горячих печей. Иван Чехов рассказывал в письмах о повседневном — что занятия шли каждый день, кроме выходных и праздников, уроки длились с половину девятого утра до четырех часов пополудни. О том, что мебель — тюфяки и кровати в училище завезли лишь к ноябрю, а бумагу не завезли вовсе. Молодой учитель был обязан писать бесконечные отчеты. Пища была самой простой, потому что в Дубасове были трудности с продуктами. Еазет здесь не выписывали вовсе. При том, что Иван Павлович трудился прилежно и честно, смог за короткий срок достичь успеха как в успеваемости, так и в обустройстве училища, его угнетали однообразие, скука и чуждое окружение.
Осенью 1890 года он писал младшему брату: «Раздражают нас только вой ветра и тиканье часов. Представь себе, мне теперь кажется, что Владимира города нет, может быть, или есть, но там где-то, очень далеко, там, где Африка. Такие мысли мне стали приходить в голову с тех пор, как я убедился, что лошадей в Дубасове нет <...>. Раньше мне казалось, когда захочу, тогда и уеду, а теперь, если только я доберусь до Москвы, с каким удовольствием я поем простых щей». До Москвы Иван Павлович «добрался», лишь только представилась возможность. Ему казалось, что второй зимы в Дубасове он не выдержит. Когда он узнал, что есть место в Москве, в Миусском училище, то сразу стал хлопотать о переезде. Впечатления брата Ивана от его пребывания в глухом углу, где-то «очень далеко», могли отозваться и в знаменитой реплике доктора Астрова о далекой Африке, и в истории Мисаила Полознева из повести «Моя жизнь», и в «Трёх сёстрах».
Вряд ли на заводе барон Тузенбах найдет общество, где сможет в часы досуга пофилософствовать или помечтать о том, какой будет жизнь через двести-триста лет. И вряд ли Ирина, как единственная возможная собеседница, теперь захочет разделять этот полет мысли и воображения. Для Тузенбаха и Ирины, если бы пьеса имела другой конец, вполне могла бы повториться история Маши и Мисаила Полознева из повести «Моя жизнь». При всем том, что Маша, в отличие от Ирины, была увлечена Мисаилом и поначалу очарована его жизнью простого маляра. Она даже поверила, что сможет создать семью с таким человеком.
Вскоре Маша покидает Мисаила, чтобы уехать в свою «Москву» — в Америку. А Мисаил продолжает жить своей жизнью. Отличие Мисаила от барона в том, что такой удел выбран им вполне осознанно. Это именно его жизнь. Тогда как барон едва ли может сказать о себе — «моя жизнь». При этом барон уверяет Вершинина, что он счастлив. Умствование барона отличается от философствования Вершинина. Тузенбах мечтает о счастье для себя сейчас и меньше кокетничает с настоящим и будущим. Быть может, поэтому, он более уязвим, чем Вершинин.
* * *
Конечно, неслучайно Маша на протяжении пьесы повторяет привязавшуюся к ней строку из пушкинского «Руслана и Людмилы»: «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том...». Гости и хозяева дома Прозоровых по своим человеческим качествам не менее причудливы, чем обитатели сказочного лукоморья. Есть здесь и свои лешие и свои русалки. Барон Тузенбах выделяется среди них как некое прекраснодушное, доверчивое и не знающее страха существо. Наверно, еще и поэтому он возбуждает почти что охотничий азарт у того же Солёного. Начиная с первого действия Солёный дразнит барона, подзывая его, как цыпленка: «Цып, цып, цып...». Перед дуэлью Солёный говорит: «Я позволю себе немного, я только подстрелю его, как вальдшнепа».
С охотой на вальдшнепа связан эпизод из жизни Чехова, который неизменно относят к замыслу пьесы «Чайка»: «У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежа. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу...». Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым, влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать».
Кажется, что в этом сюжете образно предвосхищен исход судьбы чеховского героя. Тузенбаха как будто даже не убивают, а добивают. Солёный давно преследовал барона и угрожал ему. Смущенное и сочувственное описание случая на охоте: «Одним красивым, влюбленным созданием стало меньше», превратилось в пьесе в жестокую реплику Чебутыкина: «Барон хороший человек, но одним бароном больше, одним меньше — не всё ли равно?».
В записных книжках Чехова есть наблюдение, связанное с замыслом и сюжетом пьесы «Три сестры»: «Боже мой, как все эти люди страдают от умствования, как они встревожены покоем и наслаждением, которое дает им жизнь, как они неусидчивы, непостоянны, тревожны; зато сама жизнь такая же, как и была, не меняется и остается прежней, следуя своим собственным законам».
Тузенбах действительно страдает от умствования. И если Вершинин как будто скользит поверх жизни, то Тузенбах в своем философствовании никак не может постичь того, что Чехов назвал «собственными законами жизни». Во втором действии барон, размышляя о законах жизни, говорит: «Перелетные птицы, журавли, например, летят и летят, и какие бы мысли, высокие или малые, ни бродили в их головах, всё же будут лететь и не знать, зачем и куда. Они летят и будут лететь, какие бы философы ни завелись среди них; и пускай философствуют, как хотят, лишь бы летели». На что Маша возражает: «Всё-таки смысл?». Тузенбах отвечает: «Смысл. Вот снег идет. Какой смысл?». Маша настаивает: «Мне кажется, человек должен быть верующим или должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста... Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе... Или знать, для чего живешь, или же всё пустяки, трын-трава».
Ни в одной другой пьеса Чехова нет такого напряженного, постоянного обоснования жизни и человеческого существования. Другое дело, что оно происходит лишь в разговорах и ограничивается спорами в гостиных, где каждый предлагает свою доморощенную философию жизни. Но в результате возникает ощущение, что, зачастую, все эти красивые построения — это построения над смыслом, вне смысла, мимо смысла. Лишь в последней сцене, перед смертью, туман рассеивается, и завеса как будто приоткрывается перед героем.
За десять лет до «Трёх сестёр» была написана повесть «Дуэль». В ночь перед поединком её герой, Лаевский, подводит неутешительные итоги жизни. Он не может найти в прошлом ни одного оправдания праздности, бездеятельности и порочности своего существования. Он понимает, что противник холодно и спокойно убьет его. Лаевский перебирает возможности спасения, побега от надвигающегося финала. В его размышлениях возникает тот же образ, что потом проступит в «Трёх сёстрах» — жизнь человека, который пытается укрыться в мечтании, в очередном красивом замысле, подобна жизни перелетной птицы. «Ехать в Петербург? — спрашивал себя Лаевский. — Но это значило бы начать старую жизнь, которую я проклинаю. И кто ищет спасения в перемене места, как перелетная птица, тот ничего не найдет, так как для него земля везде одинакова. Искать спасения в людях? В ком искать и как? <...> Спасения надо искать только в себе самом, а если не найдешь, то к чему терять время, надо убить себя и всё...»
* * *
Истина о себе самом, которая открывается Лаевскому, заставляет его увидеть то, что было скрыто долгие годы. Он не только прощает свою возлюбленную, Надежду Федоровну, но отчетливо осознает, что «это несчастная, порочная женщина для него единственно близкий, родной и незаменимый человек». Поэтому герой «Дуэли» испытывает острое желание «вернуться домой живым».
Тузенбах, напротив, как будто не хочет вернуться живым. Уходя на дуэль, он прощается с Ириной, словно заговаривая судьбу привычными мечтаниями: «Я увезу тебя завтра, мы будем работать, будем богаты, мечты мои оживут. Ты будешь счастлива».
Но сделают ли женитьба и работа счастливыми Тузенбаха и Ирину? Точнее, это уже не мечтания, а химеры и призраки. Особенно беспочвенная иллюзия обогащения. Но потом барон добавляет: «Только вот одно, только одно: ты меня не любишь!» Перед возможной гибелью он не может утешаться самообманом, что ему достаточно лишь его собственной любви. Только что Ирина сказала ему: «Я буду твоей женой, и верной, и покорной, но любви нет, что же делать! (Плачет.) Я не любила ни разу в жизни. О, я так мечтала о любви, мечтаю уже давно, дни и ночи, но душа моя, как дорогой рояль, который заперт и ключ потерян».
Тузенбах признаётся Ирине, что в его жизни не было ничего страшного, что могло бы испугать его. И только этот «потерянный ключ» терзает его душу. Впервые барон просит Ирину о единственно важном, что могло бы освободить и спасти его от мечтаний: «Скажи мне что-нибудь». Обычно эту просьбу понимают как мольбу о словах любви и поддержки. Наверно, это так. Но, может быть, Тузенбах обращается к Ирине уже не как к героине своих мечтаний и стремлений, прекрасной и удивительной. Но как к близкому человеку, который может хотя бы как-то изменить ход событий.
Но Ирина тоже находится во власти некоего если не самообольщения, то разрушительного самообмана. Если уж ей не судьба быть в Москве, любить, то она согласна принять предложение барона. «Он хороший человек, удивительно даже, такой хороший...», — говорит она доктору Чебутыкину. Да и сестра Ольга горячо уговаривает её выйти замуж. «Ведь замуж выходят не из любви, а только для того, чтобы исполнить свой долг», — толкует она сестре.
Приняв предложение Тузенбаха, Ирина снова, как в первом действии, чувствует, как «точно крылья выросли на душе, я повеселела, стало мне легко и опять захотелось работать, работать...» Это похоже на заклинание, на одурманивание себя. Правда, как и барона, в этом новом мираже её тоже в первый раз тревожит что-то страшное, имеющее отношение к реальности: «Только вот вчера произошло что-то, какая-то тайна нависла надо мной...»
Но Ирина не хочет прозреть эту тайну обыденной жизни: никто и ничто не может спасти её от скуки и бессмысленности собственного бытия — ни любовь Тузенбаха, ни замужество, ни работа на кирпичном заводе. Поэтому на просьбу Тузенбаха: «Скажи мне что-нибудь», она откликается словами «Что? Что сказать? Что?». «Что-нибудь», — просит Тузенбах. В этом «что-нибудь» его надежда даже не на любовь, но на что-то, что позволит им обоим очнуться от мечтаний и упований. И увидеть то, что Чехов назвал — собственные законы жизни. Но Ирина говорит лишь — «Полно! Полно!». Ей проще отвернуться от правды, чтобы потом снова проклинать несправедливость судьбы, невыносимость бытия и отсутствие счастья.
И тогда барон произносит свой последний монолог. В отличие от финальных речений Вершинина в нем нет философичности. Тузенбах говорит о том, какие глупые мелочи иногда приобретают в жизни значение, вдруг ни с того, ни с сего. Смеешься над ними, считаешь пустяками, и всё же идешь и чувствуешь, что у тебя нет сил остановиться. В этом признании Тузенбаху открывается то, что неподвластно другим героям пьесы. «Мелочи», «пустяки», над которыми они смеются, называют чепухой, рениксой, и есть главное в их жизни. А вовсе не то, что будет через двести-триста лет. Они не осиливают даже эти мелочи и пустяки, уносясь в своих грёзах куда-то вдаль.
Тузенбах вдруг говорит не о далеком и непонятном, пусть и прекрасном, но о том, что совсем близко от него, до чего можно дотронуться: «Мне весело. Я точно в первый раз в жизни вижу эти ели, клены, березы, и всё смотрит на меня с любопытством и ждет. Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!»
В признании Тузенбаха почти слово в слово повторится фраза из письма Чехова о сцене на охоте. Раненый в крыло вальдшнеп смотрел на охотников с удивлением. Свою обреченность Тузенбах осознает отчетливо. В отличие от словоохотливого Вершинина, прекраснодушие и порядочность Тузенбаха требуют не читки, но «гибели всерьёз». Тузенбах прощается не только с Ириной. Он смотрит на дерево, которое засохло, однако вместе с другими качается от ветра. И ему кажется, что, когда он умрет, то всё же будет участвовать в жизни, так или иначе. Это желание «участвовать в жизни», пусть и столь запоздавшее, делает Тузенбаха единственным героем пьесы, принимающим судьбу без сетований на обстоятельства и мертвящего самообмана.
«До тех пор человек будет сбиваться с направления, искать цель, быть недовольным, пока (поймет) не отыщет своего бога. Жить во имя детей или человечества нельзя. А если нет бога, то жить не для чего, надо погибнуть», — одна из записей к «Трём сёстрам».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |