Едва ли можно сомневаться в том, что повесть «Скучная история» была задумана А.П. Чеховым как попытка возвратиться к старому вопросу, не перестававшему волновать и в 80-х годах демократическую интеллигенцию, — к вопросу «что делать?».
Острота чеховской постановки «старого вопроса» заключалась прежде всего в том, что интеллигенция 80-х годов в массе своей отказывалась искать для себя общественного дела, что больше всего ее интересовали дела практического, обыденного, мелкотравчатого характера.
Свидетельством живого интереса к вопросу «что делать?» может служить выступление Н. Шелгунова с рядом статей, вошедших впоследствии в книгу «Очерки русской жизни»1. Ветеран революционно-демократической мысли Н. Шелгунов, всячески оберегая чистоту идеалов 60-х годов, не переставал упрекать поколение 80-х годов в отсутствии у него так называемой руководящей идеи. В одном из очерков (XXVIII — 1888) он писал, что руководящая идея — подобна закону всемирного тяготения, без которого мир превратился бы в собрание блуждающих звезд.
На вопрос «что делать?» Н. Шелгунов недвусмысленно отвечал: вырабатывать твердые убеждения, в основе которых должна лежать способность подниматься до понимания общих условий жизни. Впрочем, для этого, говорил он, достаточно быть всего только хранителем идеалов 60-х годов.
Жалобы на отсутствие руководящих идей в жизни Современной интеллигенции мы находим и у Гл. Успенского. В его очерках «Кой-про-что» (1886) специально рассматривается вопрос о взаимоотношениях между «молодым человеком 80-х годов» и «осовевшим поколением» олибералившихся и опошлившихся народников.
Однако в 80-х годах ни Шелгунов, ни кто-либо другой из революционно-демократического лагеря не способен был дать ответ на вопрос «что делать?».
Реальный, исчерпывающий ответ на этот «старый вопрос» мог быть дан только марксистами, ответ, который способен был вывести демократическую интеллигенцию из тупика, способен был ясно обозначить реальный путь борьбы. Так, В.И. Ленин в статье «Несколько слов о Н.Е. Федосееве» называет 1889 год — годом начала наиболее интенсивного усвоения марксизма молодежью в России.
«Скучная история» была написана А.П. Чеховым в 1889 году. В ней выразительно был запечатлен кризис строго и поиски нового миросозерцания, как явление, в его общем виде наиболее типическое для 80-х годов.
Необычайно сложный переплет идейной борьбы 80-х годов, как естественный результат крушения старого миросозерцания и выработки нового, вызванного подготавливавшимся выступлением «самих масс», обязывает нас к более пристальному рассмотрению целого ряда характерных для эпохи конкретно-исторических фактов, мимо которых не мог пройти писатель, не отозвавшись на них так или иначе. Степень полноты и глубины отражения наиболее характерных явлений из области идейной жизни эпохи и должна служить для нас критерием в оценке реалистической глубины и актуальности произведения.
I
В письме Плещееву 14 сентября 1889 года Чехов высказал предположение, что его повесть вызовет «ругань во вражеском стане». И в самом деле, как только она появилась в «Северном вестнике», сейчас же в «Московских ведомостях» выступил со статьей, направленной против повести, небезызвестный ренегат Ю. Николаев. Обругав автора «Скучной истории» Хлестаковым, он заявил, что повесть рассказана весьма скучно, и что правды в ней нет, так как профессоров, подобных Николаю Степановичу, на свете не бывает. «Принимаясь за Записки «знаменитого ученого» Николая Степановича, вы с полным правом ожидаете встретить глубокую психологическую историю борьбы сильного духа и борьбы, в которой каждый шаг, каждый вершок уступается с боя, вы ожидаете встретить историю ломки целого миросозерцания, упорно отстаивающего себя; вы ожидаете встретить преображение ума большого, сердца широкого, — хотя ума заблуждающегося, хотя сердца отравленного... И что же находите? Вместо действительных Записок «знаменитого ученого» собственный рассказ г. Чехова», сочиненный «в вульгарном тоне»2. В качестве примера «Записок знаменитого ученого», раскрывающих историю «борьбы сильного духа», Ю. Николаев называл «Дневник старого врача» Н.И. Пирогова3.
Для чего Ю. Николаеву понадобился знаменитый хирург? По-видимому для того, чтобы обвинить А.П. Чехова в допущенной им ошибке, будто бы заключавшейся в том, что он изобразил «ломку миросозерцания» не в таком духе, в каком она происходила в последние годы жизни у Н.И. Пирогова. Для подобного обвинения у Ю. Николаева, как, впрочем, и у Н.К. Михайловского, был формальный повод, который состоял в том, что Николай Степанович в самом начале своих «Записок старого человека», вспоминая прошлые времена, писал: «если говорить о прошлом, то длинный описок его славных друзей заканчивается такими именами, как Пирогов, Кавелин и поэт Некрасов, дарившие его самой искренней и теплой дружбой» (7, 224).
Знакомство с «Дневником старого врача» Н.И. Пирогова убеждает нас в том, что «ломка миросозерцания» знаменитого хирурга происходила не в том направлении, в каком она происходила у чеховского «знаменитого ученого». Материалист в прошлом, Н.И. Пирогов в последние годы своей жизни изменяет своим убеждениям. В своем «Дневнике», который он ведет с 1879 года до самой смерти, т. е. до 1881 года, он высказывает откровенно идеалистические взгляды на природу, на космос, на взаимосвязь духовного и материального мира, на задачи человеческой жизни. «Дневник» Н.И. Пирогова был издан в 1885 году4, в момент, когда под усилившимся давлением реакции процесс «переодевания», отказа от идеалов 60-х годов, «ломки старого миросозерцания» ясно определился и уже развивался «полным ходом».
Начиная «Дневник старого врача», Н.И. Пирогов ставит перед собой задачу выяснить собственное миросозерцание в прошлом и в настоящем. «И вот я, — пишет он, — хочу... подвести итоги моим стремлениям и мировоззрениям». Автор признается, что задача эта не легкая, так как ему предстоит «проследить красную нить через путаницу переплетенных между собою сомнений и противоречий»5. Уясняя себе свое мировоззрение в прошлом, Н.И. Пирогов приходит к заключению, что оно было чисто материалистическим. В прошлом он рассуждал так: «Где и кем найдено в мире ощущение и сознание без присутствия вещества? Кто из нас сознавал себя и мыслил без мозга? Да, так спрашивал я себя некогда и отвечал положительно на все эти вопросы. Несомненный факт: нет сознания и мысли без мозга»6.
Однако от материалистического взгляда на мир и на природу человечеокого восприятия и мышления Н.И. Пирогов, чем дальше жил и размышлял, тем больше отходил, пока совсем не отказался от него. Он пришел к признанию «мирового ума», разумной космической силы, не зависящей от материи и управляющей мирами. «Наш же собственный ум, как бы он настроен ни был, не может не заметить присутствия мысли вне себя». «Мировой ум» сам «организует и приводит в действие атомистические силы». Этот ум, в противоположность «органическому уму», Н.И. Пирогов характеризовал как ум «без органической почвы»7.
Превратив «органический ум» в орган восприятия, через который проходит «комбинация или действие мировой силы», мировой мысли, являющейся продуктом ума «без органической почвы», Н.И. Пирогов приходит к признанию существования бога, к признанию предопределенности в природе и в жизни человека, важности вопросов, связанных с выяснением нравственной работы человека над подготовкой к загробной жизни.
Именно в этом направлении происходила «ломка миросозерцания» Н.И. Пирогова. Критик «Московских ведомостей», которому хотелось, чтобы А.П. Чехов изобразил эволюцию профессора Николая Степановича в сторону идеализма, никак не мог помириться с материалистическими мыслями, материалистическими убеждениями чеховского героя, откровенно признававшегося в своих «Записках», что его нисколько не занимают и не волнуют «вопросы о загробных потемках и о тех видениях, которые посетят мой могильный сон». Профессор и тогда, когда он собрался подводить «итоги» своей жизни, верит только в науку. «Вера эта, — пишет он, — быть может, наивна и несправедлива в своем основании, но я не виноват, что верю так, а не иначе; победить же в себе этой веры я не могу» (7, 236).
В свете всего оказанного нам представляется недоразумением стремление Н.К. Михайловского, а вслед за ним и других исследователей «Скучной истории»8, объявить Николая Степановича человеком 80-х годов. На каком основании? «Если читатель припомнит автобиографию Пирогова, — писал Н.К. Михайловский, — то согласится, я думаю, что отсутствие «общей идеи» отнюдь «не характерно» для таких людей, как Пирогов и его современники. Очевидно, — продолжал Н.К. Михайловский, — перед Чеховым рисовался какой-то психологический тип, который он чисто случайно и в этом смысле художественно незаконно обременил 62-мя годами и дружбой с Пироговым, Кавелиным, Некрасовым»9.
Нет, А.П. Чехов не «случайно обременил» своего героя и 62-мя годами и дружбой с людьми 60-х годов, с которыми в прошлом Николая Степановича роднили просветительские идеи и любовь к науке. Но дело в том, что к тому времени, когда ученые типа Пирогова приступили к подведению жизненных «итогов», они перестали быть «шестидесятниками», о чем свидетельствует «Дневник» Пирогова и многочисленные публицистические выступления К.Д. Кавелина, о котором В.И. Ленин в статье «Памяти Герцена» писал как об одном из «отвратительнейших типов либерального хамства»10. Дело, далее, в том, что «размежевание» людей старого поколения шло в различных направлениях: одни верно хранили заветы прошлого, другие круто поворачивали в сторону идейной реакции, а третьи, подобно герою «Скучной истории», поняв, что за поклонением чистой науке просмотрена живая жизнь, переживали драму, в процессе которой им все более становилось ясным, что стоять в стороне от жизни нельзя, что для активного вмешательства в ее борьбу необходима выработка нового мировоззрения — мировоззрения протеста. Таким образом, дороги Николая Степановича и Н.И. Пирогова, под влиянием новых требований жизни, расходились.
II
Подобно Имяреку, герою одноименного рассказа Щедрина (1886), Николай Степанович только под конец своей жизни понял, что жил «без ясно намеченной конечной цели», и только под влиянием социальных и общественных причин в нем возникла догадка о настоящей, подлинной «стезе правды». Но путь к этой стезе был обильно усеян терниями, сквозь которые приходилось старому, больному профессору пробиваться с великим трудом, «скрипом», с старческим брюзжанием, с постоянной оглядкой на прошлое.
Николай Степанович, по искреннему убеждению Кати, «очень хороший человек», несмотря на нравственные изъяны его личности.
Положительные черты в личности профессора были воспитаны в атмосфере 60-х годов. В этой связи совершенно не случайно А.П. Чехов заставляет профессора вспоминать годы далекой молодости, семинарию, тройку с колоколами, гармонику, чувство молодого счастья, распирающего грудь. С любовью вспоминает он и первые годы своей студенческой, а затем скромной лекарской жизни.
Известность и слава внесли с собою в жизнь профессора много для него неприятного. Генеральский чин и известность отняли у него навсегда «и щи, и вкусные пироги, и гуся с яблоками, и леща с кашей». Они же отняли у него и горничную Агашу, говорливую и смешную старушку, вместо которой подает теперь на стол Егор, тупой и надменный малый, с белой перчаткой на правой руке. В конце концов у Николая Степановича появилось ощущение «оброшенности», полного одиночества: «У меня такое чувство, как будто когда-то я жил дома с настоящей семьей, а теперь обедаю в гостях у не настоящей жены и вижу не настоящую Лизу»... (7, 249).
Однако ни известность, ни слава, оказавшие столь губительное воздействие на слабо закаленных членов семьи профессора, на характер самого профессора не оказали заметного влияния. «С детства я привык противостоять внешним влияниям и закалил себя достаточно; такие житейские катастрофы, как известность, генеральство, знакомства со знатью и проч., едва коснулись меня, и я остался цел и невредим» (7, 250).
Несмотря на свою знатность, европейскую известность, профессор в действительности занимал положение бедного труженика, интеллигентного пролетария. Читатель узнавал из повести А.П. Чехова о том, что «знаменитый ученый» мог находиться в денежном долгу у собственного лакея и от этого «мучительно краснеть», что «забота о мелких долгах» заставляла его «ходить из угла в угол и думать» (7, 229).
А.П. Чехов, штрих за штрихом, воссоздает образ человека 60-х годов, симпатичного и доброго ученого, безраздельно верящего в науку, в труд и ненавидящего всякую умственную лень, всякую фальшь и напускную важность. Он — типичный просветитель.
Таков Николай Степанович в своей «основе». Однако, А.П. Чехов ставил перед собою задачу не простого воспроизведения «шестидесятника», а гораздо более сложную и актуальную — изображение идейной эволюции «шестидесятника» в новых общественных условиях. Эту задачу А.П. Чехов еще более усложнил тем, что сосредоточил свое внимание на самом критическом моменте в этой эволюции героя — на кризисе старого и в «муках рода» появляющегося нового миросозерцания.
Не отказываясь от просветительских традиций 60-х годов, Николай Степанович начинает чувствовать некоторые существенные «недочеты» своего миросозерцания, сложившегося, безусловно, в духе естественно-научного просветительства. В условиях острой и напряженной идейной борьбы, развернувшейся в 80-х годах, когда исповедание только одних естественно-научных догматов было совершенно недостаточным, чтобы успешно бороться с наседающей идейной реакцией, когда упорное отсиживание в «бастионах» чистой науки превращалось в общественный индифферентизм, совершенно естественно, что мировоззрение, выросшее на просветительстве писаревского толка, должно было потерпеть крушение.
Что мы имеем в виду, говоря об «изъянах» в просветительстве Николая Степановича? Прежде всего слепое поклонение профессора своей науке, при котором «судьбы костного мозга» его интересуют больше, чем «конечная цель мироздания», а затем, как следствие, полное равнодушие к вопросам политики. Уже на закате своей жизни он с грустью признается: «...с моим именем тесно связано понятие о человеке знаменитом, богато одаренном и несомненно полезном. Я трудолюбив и вынослив, как верблюд, а это важно, и талантлив, а это еще важнее. К тому же, к слову сказать, я воспитанный, скромный и честный малый. Никогда я не совал своего носа в литературу и в политику, не искал популярности в полемике с невеждами, не читал речей ни на обедах, ни на могилах своих товарищей... Вообще на моем ученом имени нет ни одного пятна и пожаловаться ему не на что. Оно счастливо» (7, 225).
Трудно не уловить в этом признании иронической ноты. Больше того, профессор, в котором уже проснулся дух протеста, признание это делает в самоиздевательском тоне. С этой целью А.П. Чехов подбирает такие выражения, как «верблюд», «честный малый», «к слову сказать», «не совал носа»; с этой целью он заставляет профессора, характеризующего свое имя, обратиться к самодовольно-пошленьким словам: «оно счастливо».
Не заметив отмеченного тона, нельзя понять в образе Николая Степановича ведущего «настроения», тех противоречий, из которых он и сам не всегда удачно выпутывается, постоянно «виляя перед самим собой»11.
Профессор пришел к убеждению, что безнаказанно не «совать носа» в политику нельзя, но он боится прямо признаться в этом самому себе и другим.
Аполитичное отношение Николая Степановича к нравственно-философским и общественным вопросам сделало его человеком глухим и равнодушным к живым запросам даже близких ему людей. Он просмотрел воспитание дочери, он сухо, без сердечного участия отнесся к драме, которую пережила Катя. «Я холоден, как мороженое», — признается он. При таком отношении дети Николая Степановича выросли эгоистами и совершенно неподготовленными к сопротивлению антиморальным влияниям. В результате профессор вынужден жаловаться: «С тех пор, как я страдаю бессонницей, в моем мозгу сидит вопрос: дочь моя часто видит, как я, старик, знаменитый человек, мучительно краснею от того, что должен лакею. Она видит..., но отчего же она ни разу тайком от матери не пришла ко мне и не шепнула: «Отец, вот мои часы, браслеты, сережки, платья... Заложи все это, тебе нужны деньги...»? Отчего она, видя, как я и мать, поддавшись ложному чувству, стараемся скрыть от людей свою бедность, отчего она не откажется от дорогого удовольствия заниматься музыкой? Я бы не принял ни часов, ни браслетов, ни жертв, храни меня бог, — мне не это нужно» (7, 229).
Профессор понимает свою страшную ошибку. Он понимает и главную причину ее — она состояла в искусственном ограничении интересов личности узкими рамками университетской аудитории, специальной науки.
Н.В. Шелгунов, характеризуя «недостатки» мышления, обусловленного узостью интересов интеллигенции, отказавшейся от участия в борьбе за решение широких общественных задач, писал в 1888 году о том, что русская жизнь создает пока людей с половинчатыми понятиями. Но разве же это может быть иначе, — опрашивал он, — если мы живем в условиях исключительно личного мышления и личных и единоличных отношений?12.
«Виляя перед самим собой» и называя возникшую потребность протестовать «брюзжанием», профессор тем не менее признается Кате в радикальных изменениях, происшедших в его миросозерцании. Основы, на которых он возводил здание своей жизни, определив ее как «красивую композицию», теперь рушились.
«Я никогда не судил, — говорит он Кате, — был снисходителен, охотно прощал всех направо и налево. Где другие протестовали и возмущались, там я только советовал и убеждал... Но теперь... во мне происходит нечто такое, что прилично только рабам: в голове моей день и ночь бродят злые мысли, а в душе свили себе гнездо чувства, каких я не знал раньше. Я и ненавижу, и презираю, и негодую, и возмущаюсь, и боюсь. Я стал не в меру строг, требователен, раздражителен, нелюбезен, подозрителен. Даже то, что прежде давало повод мне только сказать лишний каламбур и добродушно посмеяться, родит во мне теперь тяжелое чувство. Изменилась во мне и моя логика: прежде я презирал только деньги, теперь же питаю злое чувство не к деньгам, а к богачам; прежде ненавидел насилие и произвол, а теперь ненавижу людей, употребляющих насилие, точно виноваты они одни, а не все мы, которые не умеем воспитывать друг друга» (7, 254. Курсив мой — М.Г.).
В жизнь профессора ворвались новые мысли и новые чувства. Он с недоумением спрашивает у Кати, откуда они могли появиться? По-видимому, от перемены убеждений. Но «откуда могла взяться эта перемена?» — спрашивает он. Не вызвана ли она общим упадком физических и умственных сил, т. е. старчеством? Против такой догадки Катя решительно возражает: — «Болезнь тут ни при чем. Просто у вас открылись глаза; вот и все. Вы увидели то, что раньше почему-то не хотели замечать» (7, 255. Курсив мой — М.Г.).
Хотя Катя и заключает свой вывод относительно причины, вызвавшей перемену убеждений профессора, словами «вот и все», действительную причину следует видеть во всей сумме условий общественной жизни, идейной борьбы.
Остановимся здесь на тех явлениях общественной жизни, с которыми мог ближе всего соприкасаться Николай Степанович как профессор.
А.П. Чехов не имел возможности касаться в своей повести студенческих волнений, начавшихся в Московском университете в 1887 году, перекинувшихся в другие университеты и высшие учебные заведения страны и продолжавшихся до 1890 года. Но отзвуки этих событий все-таки слышатся в повести. Так, например, Николай Степанович грубо обрывает пошляка — профессора Михаила Федоровича, рассказывающего клеветнические анекдоты о студентах «добролюбовского стиля». «Уморительные попадаются субъекты, — говорит Михаил Федорович. Вчера прихожу я к нашему Егору Петровичу и застаю там студента, из ваших же медиков, III курса, кажется. Лицо этакое в добролюбовском стиле, на лбу печать глубокомыслия. Разговорились. «Такие-то дела, говорю, молодой человек. Читал я, говорю, что какой-то немец — забыл его фамилию — добыл из человеческого мозга новый алколоид «идиотин». Что же вы думаете? Поверил и даже на лице своем уважение изобразил: знай, мол, наших. А то намедни прихожу я в театр. Сажусь. Как раз спереди меня, в следующем ряду, сидят какие-то два: один «из насих» и, по-видимому, юрист, другой лохматый — медик. Медик пьян, как сапожник. На сцену ноль внимания. Знай себе дремлет да носом клюет. Но как только какой-нибудь актер начнет громко читать монолог или просто повысит голос, мой медик вздрагивает, толкает своего соседа в бок и спрашивает: «Что он говорит? Бла-а-родно?» — Благородно, — отвечает «из насих». «Браво!» — орет медик. «Бла-а-родно! Браво!» (7, 261).
Николай Степанович протестует против клеветы на студенчество, обзывая университетского пошляка «жабой, отравляющей воздух». Следует оказать, что подобные «жабы» не только анекдоты рассказывали. Так, в 1888 году некто Еленев выступил с брошюрой «Студенческие беспорядки», в которой писал: «дисциплина среди студентов может быть кое-как поддерживаема только полицейскими мерами»13.
Против студентов счел своим долгом выступить и Л. Тихомиров. В ренегатской исповеди «Почему я перестал быть революционером» он писал: «Россия может только выиграть, если бы молодежь дала зарок не мешаться в политику... Студенческое вмешательство в политику дает наиболее вредные последствия в форме разных демонстраций»14.
Студенческие волнения, будоражившие общественное мнение, разумеется, находили свой отклик и в профессорской среде. Трудно представить, чтобы лучшие представители этой среды проходили равнодушно мимо возмутительных фактов жестокой расправы, учинявшейся полицейскими властями над студенческой молодежью15.
Пристальнее всматриваясь в современную ему общественную жизнь, Николай Степанович начинает отчетливее понимать, что оставаться на позициях полного индифферентизма дальше уже нельзя. Не умевший и не желавший раньше протестовать, он теперь протестует. Против кого и против чего?
В разговоре с Катей профессор признается, что если он прежде ненавидел результаты, последствия уродливого, несправедливого социально-политического строя, то теперь он ненависть свою направил в сторону живых, конкретных носителей зла, поддерживающих несправедливый порядок, — в таком виде ненависть профессора принимала более конкретный, более острый характер. Протест профессора теперь направлен против богачей и людей, «употребляющих насилие». Подобный характер протеста «знаменитого ученого» Николая Степановича делал повесть А.П. Чехова боевым, политически заостренным произведением. Понятно теперь, почему реакционная и либерально-народническая критика тщательно обходила эту сторону в образе чеховского героя, а сводила весь свой разговор на тему о старчестве профессора, о его близости к толстовскому Ивану Ильичу, о его «восьмидесятнической» природе и об отсутствии у него идеалов. Главного в «Скучной истории» критика не хотела и не умела замечать, а между тем весь сюжет повести, от второстепенного мотива до главного, вся композиция повести были подчинены теме протеста.
Стоит только поставить вопрос: для чего А.П. Чехову потребовалось ввести в повесть швейцара Николая, прозектора Николая Игнатьевича, профессора Михаила Федоровича, как станет понятной главная тенденция повести. С образом швейцара Николая связан мотив протеста против так называемого «образованного общества». Николай, этот досужий и любознательный человек, хранитель университетских преданий, интересующийся не только университетскими сплетнями, но и умеющий собрать скелет и приготовить препарат, — этот простой человек поставлен А.П. Чеховым на голову выше «общества». Сравнивая представления Николая с представлениями «общества» об ученых, А.П. Чехов пишет: «В нашем обществе все сведения о мире ученых исчерпываются анекдотами о необыкновенной рассеянности старых профессоров и двумя-тремя остротами... Для образованного общества этого мало. Если бы оно любило науку, ученых и студентов так, как Николай, то его литература давно бы уже имела целые эпопеи, сказания и жития, каких, к сожалению, она не имеет теперь» (7, 231).
Не случайно присутствие в повести и двух других работников университета — прозектора и профессора-юриста. Первый олицетворяет собой такое отношение к науке, которое не только исключает всякий творческий элемент, но и всякую связь науки с морально-философскими и общественными запросами жизни. Нам представляется, что в образе прозектора А.П. Чехов несколько шаржирует индифферентное отношение Николая Степановича к общественным вопросам. Логика этого образа как бы подсказывала читателю мысль о том, что талант талантом, что одним талантом не исчерпывается ценность личности, что дело не в одном таланте, а в том, главным образом, широком диапазоне интересов ученого, который делает его прежде всего гражданином. Сам Николай Степанович характеризует прозектора как «ломового коня»: «кругозор его тесен и резко ограничен специальностью; вне своей специальности он наивен, как ребенок. Помнится, как-то утром я вошел в кабинет и оказал:
— Представьте, какое несчастье! Говорят, Скобелев умер.
Николай перекрестился, а Петр Игнатьевич обернулся ко мне и опросил:
— Какой это Скобелев?
Кажется... напади на Россию полчища китайцев, случись землетрясение, он не пошевельнется ни одним членом и преспокойно будет смотреть прищуренным глазом в свой микроскоп. Одним словом, до Гекубы ему нет никакого дела» (7, 232).
В этой характеристике уже заключен вывод профессора об основной причине вырождения всякого таланта, в том числе и научного.
О профессоре-юристе, Михаиле Федоровиче, мы уже говорили. Он олицетворяет собой другую крайность — скептическое отношение к науке. Пошлости профессора-юриста вовсе не казались Николаю Степановичу безобидными; он справедливо видел в них большую опасность и протестовал против них самым решительным образом. Особенно претили Николаю Степановичу его «шутливый тон, какая-то помесь философии с балагурством, как у шекспировских гробокопателей», и манера говорить несерьезно о серьезном (7, 257).
Общему идейно-композиционному плану подчинены также и «длинные» рассуждения Николая Степановича о литературе и театре. Без них характеристика перелома в миросозерцании Николая Степановича была бы неполной.
Характерной особенностью либеральной критики творчества А.П. Чехова было сознательное стремление к затушевыванию идейной остроты, общественной тенденциозности его произведений. Высказывалось лицемерное недоумение, почему такой «талантливый писатель», как А.П. Чехов, злоупотребляет своим пристрастием к эпизодам, будто бы не связанным с общим развитием действия в произведении. Так, Р. Дистерло в статье, посвященной повести А.П. Чехова, писал по поводу рассуждений профессора о литературе и театре, считая их лишними: «новое произведение Чехова... не только не имеет фабулы и определенного контура, но не совсем выдержано даже с внутренней, психологической стороны. В записках... старого профессора медицины Николая Степановича есть, например, следующий взгляд на современную нашу литературу (цитата — М.Г.)... Прекрасные, верные мысли! Только эти мысли самого автора, принимающего близко к сердцу интересы современной литературы, а не старого медика-профессора, «которого судьбы костного мозга интересуют больше, чем конечная цель мироздания»... Здесь автор забыл свою художественную задачу»16. Какой характер имеют рассуждения профессора о литературе, и на самом ли деле они ничего не мотивируют в его характере?
Оценка современной литературы и современного театра, высказываемая Николаем Степановичем во второй главе повести, является замечательной иллюстрацией пробудившегося интереса профессора к фактам общественной жизни родины, интереса, какого прежде у него не было. Причем интерес этот — не созерцательный, а пристрастный. Профессор сурово и справедливо критикует современное искусство, протестует против невежества людей, считающих себя его служителями, против их моральной нечистоплотности и т. д. Разве этот протест. идущий от сердца, не характеризует те новые мысли и новые чувства, которые являются предвестниками нового миросозерцания профессора?
В современной литературе профессору не нравится ее мелкотравчатость, отсутствие в ней «главного элемента творчества» — «чувства личной свободы». Он протестует против узко-сословных интересов и взглядов русских беллетристов 80-х годов. «Один хочет быть в своих произведениях непременно мещанином, другой непременно дворянином и т. д. Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, нет и творчества». Такую литературу, робкую, боящуюся, что ее «заподозрят в тенденциозности», Николай Степанович справедливо называет «кустарным промыслом» (7, 264).
Протест против кустарничества в литературе находится в повести в тесной логической связи с протестом против кустарничества в науке.
Более резок протест Николая Степановича против буржуазно-мещанского духа в современном театре. «Сентиментальную и доверчивую толпу можно убедить в том, что театр в настоящем его виде есть школа. Но кто знаком со школой в истинном ее смысле, того на эту удочку не поймаешь... Не говорю уже о денежных затратах и о тех нравственных потерях, какие несет зритель, когда видит на сцене неправильно трактуемые убийство, прелюбодеяние или клевету» (7, 243).
Не случайны во второй главе повести и другие эпизоды. Они также подчинены раскрытию мотива протеста.
Во второй главе рассказывается, как перед профессором последовательно проходят: «необыкновенно вежливый» коллега; студент «приятной наружности», с благодушным и помятым от частого употребления пива лицом; докторант с лицом, выражающим глубокое уважение к «знаменитому имени» профессора; Катя со своей глубокой апатией к жизни, со своей ленью; проходимец Гнеккер и, наконец, жена и дочь с их пошлостью. Так как все эти «герои» проходят теперь перед профессором в свете новых, по его выражению «злых мыслей», то они ничего не вызывают в нем, кроме раздражения, негодования и протеста, чего раньше с ним никогда не случалось. Негодует Николай Степанович и на такой, твердо установившийся в его отечестве порядок, при котором не спасает человека от произвола и прочих жизненных неудобств ни его знатность, ни его выдающиеся заслуги перед родиной, ни многое другое, что отличает его от «любого мещанина». Оставшись наедине с самим собою в грязной харьковской гостинице, профессор размышляет: «немилосердие кредиторов, грубость железнодорожной прислуги, неудобства паспортной системы, дорогая и нездоровая пища в буфетах, всеобщее невежество и грубость в отношениях — все это и многое другое, что было бы слишком долго перечислять, касается меня не менее, чем любого мещанина, известного только своему переулку» (7, 278. Курсив мой — М.Г.).
«Многое другое» профессор мог бы раскрыть рядовому читателю, современнику А.П. Чехова, а не штатному критику либерального органа, которому и без того было достаточно ясно, что хотел сказать профессор.
Новые мысли и новые чувства Николая Степановича, таким образом, действительно знаменуют собой отказ от прежних убеждений, от прежних позиций невмешательства в жизнь, от правила, которому он всю жизнь следовал: «не протестовать и не возмущаться». Теперь, пожалуй, он смог бы ответить на вопрос Кати, что ей делать, если бы он достаточно смело и решительно сумел порвать со всем тем, что связывало его со старым миром, если бы он сам уже знал, каких элементов для построения нового мировоззрения ему не хватает, и какой единой, общей идеей можно было бы сцементировать их. Одним из главных и самых надежных «элементов» Николай Степанович уже обладал, — элементом протеста. Пытаясь помочь Кате выйти из «заколдованного круга», он не случайно советует ей поступить так, как мог бы посоветовать в тогдашних условиях только человек, живущий традициями 60-х годов, — он советует ей бороться, бороться и не опускать рук. Профессор справедливо видит причину апатии и разочарования своей любимой воспитанницы в отказе от борьбы. «Что я изображаю из себя? Что же мне делать?» — спрашивает Катя. Прежде чем ответить ей, Николай Степанович думает о непригодности в данном случае советов либерального шаблона: «Что ответить ей? Легко оказать «трудись», или «отдай свое имущество бедным», или, «познай самого себя»17. Николай Степанович как врач понимал, что каждый отдельный случай следует «индивидуализировать». Но «индивидуализировать» он не может, так как не знает еще специфических средств «лечения». Ему остается назвать только наиболее общее средство, и он называет его. «Ты не боролась со злом, — говорит он Кате, — а утомилась, и ты жертва не борьбы, а своего бессилия» (7, 271. Курсив мой — М.Г.).
Таков ответ Николая Степановича. Ответ, который был бы невозможен тогда, когда он «не совал носа в политику».
Другой вопрос, что ответ профессора не удовлетворял и не мог удовлетворить Катю, которой в жизнь нужно было итти с твердо сложившимся мировоззрением. Но в этом именно и состояла драма профессора, — он сам еще не успел приобрести его. Профессор уже был подготовлен к тому, чтобы вступить в новую полосу жизни с новым мировоззрением. «Стезя правды» уже открывалась ему. Но становиться на эту стезю было слишком поздно. Отсюда — жалобы на разрозненность желаний, раздражение, происходившее оттого, что его протест против многочисленных уродливых явлений жизни был разрозненным, не одухотворенным общей идеей. «Я думаю, долго думаю и не могу ничего еще придумать. И сколько бы я ни думал и куда бы не разбрасывались мои мысли, для меня ясно, что в моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного. В моем пристрастии к науке, в моем желании жить, в моем сиденья на чужой кровати и в стремлении познать самого себя, во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинах, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей» (7, 280).
Любопытно, что один из критиков «Скучной истории», профессор Н.Ф. Сумцов, упрекал А.П. Чехова в полном, незнании университетской ученой среды18. Но совершенно отрицая какую бы то ни было правдоподобность образа Николая Степановича, считая его пасквилем, Н.Ф. Сумцов проговаривался, невольно устанавливая родственную связь между собой и тем Николаем Степановичем, который жаловался на разрозненность мыслей и отсутствие в них общей идеи. «Было время, — признавался проф. Н.Ф. Сумцов, — когда писали целые романы на тему «что делать?» Теперь «каждому по необходимости самому приходится давать себе ответ на такой вопрос сообразно со своим умственным, нравственным и материальным цензом. Обращаться же к другим с вопросом «что делать?», — малодушно, неразумно и, главное, бесполезно... Жизнь человеческая слагается из тысячи мелочей и разобраться в них весьма трудно».
В конце своих «записок» профессор констатировал, что отсутствие общей идеи он «заметил в себе только незадолго перед смертью». Мрачный характер профессорского «финала» предостерегал молодое поколение от опасности оказаться в таком же «заколдованном кругу», в каком оказался «умный и добрый» Николай Степанович.
Образ старого профессора Николая Степановича, рассмотренный нами пока только с одной стороны; на самом деле дан в повести в гораздо более сложном и противоречивом плане.
III
К старому профессору, «виляющему перед самим собой», у А.П. Чехова в высшей степени критическое отношение. Стремясь к отражению противоречий, связанных с выработкой нового миросозерцания, писатель поставил перед собой задачу выяснить все характерные, типичные черты, присущие личности, мучительно переживающей идейный кризис. «В моей повести не два настроения, а целых пятнадцать», — сообщал А.П. Чехов Плещееву. Эту же мысль повторяет и Катя, отзываясь о Николае Степановиче как о «редком экземпляре», которого «трудно сыграть». «Меня или, например, Михаила Федоровича сыграет даже плохой актер, а вас никто» (7, 270).
Героя своей повести А.П. Чехов намеренно берет в самый критический для него момент, в момент борьбы в его сознании двух начал: отживающего и нарождающегося; в момент, когда герой только-только начинает понимать причины, ввергнувшие его в «заколдованный круг».
Остановимся на так называемых «виляниях» профессора «перед самим собой». По поводу этой черты в характере Николая Степановича А.П. Чехов сообщал Плещееву следующее: «рассуждения (героя) фатальны и необходимы, как тяжелый лафет для пушки. Они характеризуют и героя, и его настроение, и его вилянье перед самим собой»19.
Надо полагать, что когда А.П. Чехов писал о «длинных рассуждениях» профессора, как самом скучном в повести, то он тем самым не умалял достоинства созданного им образа, а лишь указывал на действительные «изъяны» в личности героя, на его нежелание быть откровенным с самим собой, на те «изъяны», которые, по-видимому, были присущи людям его круга и его времени. Вот, например, что мы находим в «Дневнике» Н.И. Пирогова: «Я... знаю однако же, что нельзя быть совершенно откровенным с самим собой, даже когда живешь в себе, так сказать нараспашку, иногда ни с того, ни с сего приходят мысли до того низкие и подлые, что при первом своем появлении из тайника души невольно бросают в краску, — иногда даже чувствуешь, как будто эти мысли не твои, а другого самого низкого существа, живущего в тебе»20. Вот этого совершенного откровения с самим собою нет и в «записках» Николая Степановича.
Откровенным с самим собой до конца, а тем более с людьми, Николай Степанович не мог быть потому, что он не только боялся, но даже стыдился своих «новых мыслей», ворвавшихся в его жизнь и грозивших испортить ее «финал». Правда, «низкие и подлые» мысли у профессора не возникают, но дело в том, что именно «новые мысли» он и называет низкими, рабскими. Не понимая настоящей причины появления этих мыслей и будучи уверен, что они — результат «общего упадка физических и умственных сил», он говорит Кате: «значит мои новые мысли ненормальны, нездоровы, я должен стыдиться их и считать ничтожными» (7, 245).
Этим стыдом за «новые мысли» и объясняются «виляния» профессора. Психологически это мотивировано в повести тем, что профессору трудно признать под конец жизни свое старое мировоззрение обанкротившимся. Совершенно естественно в положении профессора бояться своих «новых мыслей», — смерть стояла у порога и умирать «банкротом» не хотелось. Не те ли самые опасения высказывал в своем «Дневнике» и Н.И. Пирогов: «Есть вещи на свете, к которым и такое надежное средство, как опыт, неприменимо, а между тем эти вещи — это вопросы жизни, без разрешения которых для себя, хотя бы приблизительно, умирать не хочется»21.
Не желая признавать себя банкротом, с одной стороны, и не имея мужества признать «на законных основаниях» свои «новые мысли», хотя бы и разрозненные, как мысли руководящие в новой социально-политической обстановке, с другой, Николай Степанович «виляет».
Так, характеризуя свои старые убеждения, как убеждения благодушия и безразличия, профессор в явном противоречии со оказанным заявляет: «И такое мое отношение к людям, я знаю, воспитывало всех, кому приходилось быть около меня» (7, 254). Говоря о том, что теперь он, вместо денег, стал ненавидеть богачей, а вместо насилия — людей, употребляющих насилие, профессор снова «виляет», добавляя к сказанному: «точно виноваты одни они, а не все мы», хотя он совершенно убежден в том, что именно они-то одни и виноваты, а он действительно прав, обвиняя их.
Профессор «виляет» тогда, когда рассуждает о близкой смерти. В одном случае, он как материалист, не хочет знать «вопросов о загробных потемках», а в другом случае, не желая испортить «финала», собирается умереть так, «как подобает учителю, ученому и гражданину христианского государства: бодро и со спокойной душой».
Непоследователен профессор и в своем протесте против пошлых рассуждений и анекдотов Михаила Федоровича. В одном случае он резко протестует против клеветы, возводимой профессором-юристом на студентов, обзывая его жабой, отравляющей воздух. В другом случае он снисходителен к нему, и не только не протестует против его сплетен и анекдотов, но и сам принимает в них участие («Воздух от злословия становится гуще, душнее, и отравляют его своими дыханиями уже не две жабы как зимою, а целых три»). Иногда профессор даже готов простить Михаилу Федоровичу его «странные и опасные» выходки против науки.
«Виляет» профессор и в том случае, когда ослабевший к нему интерес студентов он пытается объяснить упадком лекторского искусства. Хотя совершенно очевидно, что дело не в форме его лекций. По-видимому, новая молодежь требовала от профессора и новых мыслей.
В предыдущей главе мы отметили ироническую ноту, с какой Николай Степанович повествует о самом себе. Эта нота в повести имеет важное значение. Она как нельзя лучше передает характер «пятнадцати настроений» профессора.
Состояние раздражения и недовольства самим собой Николай Степанович подчеркивает в самом начале «записок», — он почти окарикатуривает себя. «Я изображаю из себя человека 62 лет, с лысой головой, с вставными зубами и с неизлечимым tic'ом. Насколько блестяще и красиво мое имя, настолько тускл и безобразен я сам. Голова и руки у меня трясутся от слабости; шея, как у одной тургеневской героини, похожа на ручку контрабаса, грудь впалая, спина узкая. Когда я говорю или читаю, рот у меня кривится в сторону; когда улыбаюсь — все лицо покрывается старчески-мертвенными морщинами» (7, 225).
В дальнейшем, на протяжении всех «записок», профессор останется верен подобному методу самораскрытия, который дает возможность читателю глубже заглянуть в его внутренний мир, лучше понять разыгрывающуюся в нем драму. Блестящее имя, известность, жизнь как «красиво сделанная композиция» — все это теперь представляется профессору лишенным внутренней действительной красоты. Эту свою мысль он превосходно передает с помощью образа тургеневской героини, у которой шея похожа на ручку контрабаса.
Ироническая нота как бы удерживает профессора на известной дистанции от пошлого самообольщения, помогает ему подняться над своим «высоким положением», которое он занимает в интеллигентной иерархии. Всякий раз, когда профессор начинает «вилять перед самим собой», он немедленно прибегает к иронии, как средству, действующему отрезвляющим образом.
Ироническое значение имеет и ряд других деталей, например, упоминание о романе «О чем пела ласточка», машинально прочитанном «знаменитым человеком» в одну ночь; пристрастие профессора к духам (когда бок о бок с ним живет неряшливая жена); чтение вывесок справа налево.
В ироническом плане написан весь первый эпизод второй главы. В нем Николай Степанович характеризует себя с точки зрения протеста против собственных сентиментально-обывательских «манер», которые, как ржавчина, въелись в его типично профессорскую психологию. «Слышится звонок, — рассказывает Николай Степанович. Это товарищ пришел поговорить о деле. Он входит ко мне со шляпой, с палкой и, протягивая ко мне ту и другую, говорит:
— Я на минуту, на минуту! Сидите, collega! Только два слова!
Первым делом мы стараемся показать друг другу, что мы оба необыкновенно веселы, и очень рады видеть друг друга. Я усаживаю его в кресло, а он усаживает меня; при этом мы осторожно поглаживаем друг друга по талиям, касаемся пуговиц, и похоже на то, как будто мы ощупываем друг друга и боимся обжечься. Оба смеемся, хотя не говорим ничего смешного. Усевшись, наклоняемся друг к другу головами и начинаем говорить вполголоса. Как бы сердечно мы ни были расположены друг к другу, мы не можем, чтобы не золотить нашей речи всякой китайщиной вроде: «вы изволили справедливо заметить», или «как я уже имел честь вам сказать», не можем, чтобы не хохотать, если кто у нас острит, хотя бы неудачно»... «Затем, когда Егор отворяет дверь, товарищ уверяет меня, что я простужусь, а я делаю вид, что готов итти за ним даже на улицу. И когда, наконец, я возвращаюсь к себе в кабинет, лицо мое все еще продолжает улыбаться, должно быть по инерции» (7, 236).
Все эти штрихи, детали и эпизоды, рассыпанные в повести, сообщают ей характер тщательного художественно-реалистического анализа сложных противоречий личности, переживающей духовную драму.
Образ старого профессора разработан А.П. Чеховым со всей тщательностью вдумчивого художника, стремящегося уловить все характерные оттенки сложной натуры. Художественная правда образа состояла в том, что новая эпоха приносила с собою ломку старого миросозерцания, неизбежное обновление и смену идей. 80-е годы прошлого столетия являлись как раз началом новой эпохи, и в образе старого профессора, пересматривающего свои убеждения, как нельзя ярче раскрывалась самая характерная черта этой эпохи.
Необычайно острое чувство самых животрепещущих запросов времени — вот характерная черта, которая являлась основным принципом в творческой работе А.П. Чехова. «Скучная история» — одно из первых крупных произведений писателя. В нем нашла свое отражение идейная борьба 80-х годов не в форме объективистского повествования, а в форме очень тактичного и умного вмешательства писателя в борьбу против мелкотравчатого, бескрылого, безыдейного практицизма либеральных народников, против тех «глупых сусликов» и «узурпаторов идей 60-х годов», которые застыли в своем консервативном благоговении перед прошлым, не желая считаться с реальными запросами настоящего. Николай Степанович, этот «добрый и умный» профессор, как бы он ни «вилял перед самим собой», понял необходимость активного вмешательства в жизнь, необходимость протеста против равнодушного отношения к социальному злу, понял так, как прекрасно понимал сам А.П. Чехов. Уроки, извлеченные старым профессором из своей жизни и оставшиеся нереализованными, передавались молодому поколению. А.П. Чехов предупреждал, что жить, не имея определенных убеждений, основанных на активной борьбе против «людей, поддерживающих насилие», и против богачей, против «паспортной системы» и других уродливых сторон гнусной реакционной действительности, нельзя. Без убеждений, без общих руководящих идей, — писал он в «Скучной истории», — «достаточно серьезного недуга, влияния обстоятельств и людей», чтобы все то, в чем человек видел «смысл и радость своей жизни, перевернулось вверх дном и разлетелось в клочья» (7, 280).
Скучная история, изображенная в повести А.П. Чехова, состояла в том, что приходилось снова и снова напоминать интеллигенции о смысле ее существования, о гибельности ее апатии и равнодушия, этого, по выражению старого профессора, «паралича души».
Повесть «Скучная история» ставила А.П. Чехова в один ряд с демократами-просветителями, в один лагерь с Щедриным и Шелгуновым.
Примечания
1. Печатались в «Русских ведомостях» (1885) и «Русской мысли» (1886—1896).
2. «Московские ведомости», 14 декабря 1889 г.
3. Н.К. Михайловский в своей рецензии на повесть также называл «Дневник» Пирогова.
4. «Дневник» был прочитан А.П. Чеховым с большим интересом.
5. Н.И. Пирогов. Дневник старого врача, СПБ, 1885, стр. 10—11. (Курсив мой — М.Г.).
6. Там же, стр. 20—21.
7. Там же, стр. 26, 27, 29.
8. См. А. Дерман. Творческий портрет Чехова, 1929.
9. Об отцах и детях и о г. Чехове. Сочинения Н.К. Михайловского, том VI, изд. «Русское богатство», СПБ, 1897, стр. 781.
10. В.И. Ленин. Соч., т. 18, стр. 113.
11. Из письма Чехова к Плещееву, 24 сентября 1889 г.
12. «Русская мысль», 1888, 9, стр. 158.
13. Еленев. Студенческие беспорядки. СПБ, 1888, стр. 42.
14. Л. Тихомиров, указ. соч., стр. 58.
15. Избиение полицией московских студентов в 1887 г. получило название «страстного побоища». (См. воспоминания Г. Ростовцева «Студенческие волнения в Московском университете», «Русская старина», 1906, 1).
16. «Неделя», 1889, № 46. Р.Д. — Критические заметки.
17. Все эти три ответа, дававшиеся в 80-х годах на вопрос «что делать?», принадлежали Л.Н. Толстому и органу либерально-народнической интеллигенции «Неделе».
18. Статья опубликована в газ. «Харьковские губернские ведомости», 1889, № 1103.
19. Плещееву, 24 сентября 1889 г.
20. Н.И. Пирогов. Дневник старого врача. СПБ, 1885, стр. 10.
21. «Дневник», стр. 53.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |