I
В 1894 году А.П. Чехов писал Е.М. Шавровой: «Мне хотелось бы, чтобы Вы изобразили что-нибудь жизнерадостное, ярко-зеленое, вроде пикника. Предоставьте нам, лекарям, изображать калек и черных монахов. Я скоро начну писать юмористические рассказы...»1. В письме к Суворину: «Публика ждет чего-то особенного, и газеты ее не удовлетворяют»2. В другом письме к нему же: «Вы спрашиваете в последнем письме: «что должен желать теперь русский человек?» Вот мой ответ: желать. Ему нужны прежде всего желания, темперамент. Надоело кисляйство»3.
В 1894 году А.П. Чехов написал 2-ю главу рассказа «Учитель словесности». В ней говорилось о страстном желании Никитина порвать с тем душным мирком пошлого, сытого довольства, где интересы людей сосредоточены вокруг «тихого семейного счастья», и уйти в «другой мир, чтобы самому работать где-нибудь на заводе или в большой мастерской, говорить с кафедры, сочинять, печатать, шуметь, утомляться, страдать... Ему захотелось чего-нибудь такого, что захватило бы его до забвения самого себя, до равнодушия к личному счастью...» (8, 369).
Все эти признания чрезвычайно знаменательны. О чем они говорят? Сделанные в 1894 году, они, по-видимому, были отражением новых, более бодрых, свежих веяний в общественной жизни, появившихся в связи с подъемом революционного движения рабочего класса и крутым поворотом демократической интеллигенции от народничества к марксизму.
Надвигалась буря. Вселяя бодрость духа и волю к борьбе в одних, она наводила страх и смятение на других. Суворин в это время писал В. Розанову: «мне думается, что начинается некоторое повторение 60-х годов... Я вижу здесь помещиков, среди которых есть просвещенные и умные люди. Один из последних сказал мне на днях: «поверь, что будет пугачевщина». Отношения помещиков и крестьян — прямо боевое. Обе стороны стоят друг против друга с кулаками. Рабочие и фабриканты — то же самое. В литературе — то же самое»4.
Призрак революционного восстания народных масс становился ощутимой реальностью. Нарастание революции благотворно сказывалось на успешной разработке революционной теории и внедрении ее в практику повседневной борьбы рабочего класса. Развивался на новой основе материализм и, в связи с этим, происходила реабилитация освобождаемой В.И. Лениным от «романтических и мелкобуржуазных прибавок... со стороны народников»5 материалистической философии шестидесятых годов.
В 1894 году распространялась среди революционных кружков крупных городов России работа В.И. Ленина «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», а в 1897 году была опубликована работа «От какого наследства мы отказываемся». И в той и в другой работе подвергался уничтожающей критике идеалистический субъективистский метод в социологии и в философии.
А.П. Чехов, преимущественно следивший за успехами естественных наук, не мог не видеть связи этих успехов с общематериалистическим наступлением на идеализм. В 1894 году он пишет старому недругу материализма Суворину: «очень похоже на то, что русские люди опять переживут увлечение естественными науками и опять материалистическое движение будет модным. Естественные науки делают теперь чудеса, и они могут двинуться, как Мамай, на публику и покорить ее своею массою, грандиозностью»6.
Если исходить из ленинского положения о том, что «рабочее движение вызвало и продолжает вызывать недовольство в одних, надежды на поддержку оппозиции в других, сознание невозможности самодержавия и неизбежности его краха в третьих»7, то трудно представить себе, чтобы революционный подъем не отразился на творчестве А.П. Чехова.
В 1897 году В.И. Ленин в статье «Задачи русских социал-демократов» указал на два направления в классовой борьбе пролетариата: социалистическое и демократическое. Под последним В.И. Ленин понимал борьбу, «стремящуюся к завоеванию в России политической свободы и демократизации политического и общественного строя России»8. Социал-демократия должна была руководить обоими направлениями.
А.П. Чехов никогда лояльно не относился к русскому самодержавию. В. Ермилов на основании того, что А.П. Чехов не был непосредственно связан с первым, социалистическим направлением в классовой борьбе пролетариата, обвиняет его в аполитизме, который, будто бы, сопровождал писателя до самой его смерти, ограничивая «художественное зрение» и обрекая на неполноту изображения русской жизни9. Правда, писатель в 90-х годах не был знаком с марксизмом и не изображал в своих произведениях «целеустремленных, сильных, волевых русских людей, способных к действию, к борьбе, чуждых какому бы то ни было кисляйству». Однако это не значит, что А.П. Чехов был аполитичен. О каких «сильных, волевых» людях идет речь? О революционерах, по-видимому. Но разве В. Ермилову неизвестно, что образ пролетарского революционера даже в творчестве А.М. Горького появился только в 1902 году? Мы не думаем, чтобы В. Ермилов говорил о босяках.
Созданная А.П. Чеховым в 1894 году повесть «Три года» является ярким свидетельством того, что автор не только прекрасно понимал социальный смысл капиталистического рабства, но и считал возможным насильственное его свержение. Повесть «Три года» никак не могла быть написана человеком аполитичным.
II
Повесть «Три года» была написана в конце 1894 и опубликована в начале 1895 года. По характеру своего содержания она значительно отличалась от предыдущих повестей: от общего изображения произвола и насилия, господствовавших в России в годы реакции, А.П. Чехов переходил в новой повести к изображению рабства, которое нес с собой капитализм, и которое проникало во все поры общества. Актуальность обращения к теме капиталистического рабства была сама собою очевидна и обусловливалась новым этапом в освободительном движении.
К разработке указанной темы А.П. Чехов был подготовлен не только тем резко оппозиционным отношением к существовавшему социально-политическому строю, которое сказалось ярче всего в «Палате № 6», но и тем пристальным вниманием, с каким он следил за ходом общественно-политической борьбы, широко развернувшейся в 90-х годах.
В повести «Три года», а на год раньше в рассказе «Бабье царство», А.П. Чехов в изображении капитализма, успевшего к тому времени уже сложиться и вполне определиться в своих основных чертах, сумел подняться до понимания некоторых существенных его противоречий.
К 1894 году вопрос о судьбах русского капитализма в теоретических спорах между марксистами и народниками был решен. Народники потерпели полный крах со своей теорией мещанского, общинного социализма. С 1866 по 1890 год, за 24 года, в России было построено 307 новых крупных фабрик и заводов. Рабочий класс вырос за это время только на одних крупных промышленных предприятиях на 200%.
Купцы и промышленники проявляли усиленный интерес не только к расширению сферы приложения своих капиталов, но и к генеалогии своих родов. В 1892—95 годах публикуются объемистые и многотомные «Материалы для истории московского купечества», «История московского купеческого общества», «Хроники» купеческих родов Крестовников и других. Появились у капиталистов и свои писатели-апологеты, свои ученые, публицисты, вроде Туган-Барановского или Струве.
Крайне любопытным документом доморощенной, «лаптевской» публицистики является статья под названием «Голос московского купца», появившаяся в декабрьской книжке «Новое слово» за 1894 год, то есть в те как раз дни, когда А.П. Чехов работал над образом Федора Лаптева как автора статьи «Русская душа».
Свою статью анонимный купец-публицист начинает с жалобы на печать, которая не очень жаловала «чумазого», изобличая его в бесстыдном хищничестве. «Говорить в печати о купцах враждебно теперь в моде. В особенности за последние два—три года это настроение печати окрепло и усилилось».
«В чем же именно провинился купец?» — недоуменно спрашивал автор статьи. — «За что печать составляет обвинительные акты на несчастного Чумазого?».
Особое свое несогласие автор статьи высказал в отношении «возводимого на его собратьев обвинения в бессердечной эксплуатации рабочего люда» и «необоснованного стремления чумазых лезть со своим неумытым рылом в калачный ряд» и там «сметь свое суждение иметь». Любопытны те аргументы, с помощью которых он оправдывал капиталистов по первому пункту. «Купца и промышленника обвиняют, — писал он, — что помещения его рабочих не соответствуют требованиям гигиены, тогда как он сам живет в палатах..., его обвиняют, что он платит рабочим мало жалованья..., его обвиняют, что он взыскивает за вред и убытки с виновных рабочих; его обвиняют, что он пускает по белу свету калек и убогих... Соглашаюсь, что все это так, но укажите мне капиталиста из категории сердобольных, который бы сам помещался в комнатах, выходящих на двор, а прислуге отвел бы апартаменты... Где тот сановник, который бы простил своему кучеру пропажу сбруи или горничной пропажу дюжины серебряных ложек? Где тот военачальник и полководец, который, по вине своей искалечив воинов, дал бы им соответствующий приют? Таких оказий на белом свете нет... А если их нет, то к чему же в купца метать стрелы, возводить его чуть не в сан мошенника, а других миловать?»10.
Стремления «чумазого» к культурной и государственной гегемонии были отмечены еще в 80-х годах Н. Щедриным и Глебом Успенским. Эти стремления в середине 90-х годов начинают материализоваться в строительстве богаделен, дворцов, в издании купеческих «Хроник», в выдвижении собственных поэтов-декадентов и собственных публицистов — от безымянного автора «Голоса московского купца» до «легальных марксистов» включительно. Даже бывшие народнические писатели, такие как К. Баранцевич, Г. Мачтет, А. Эртель, начинают приспосабливать свое перо к читательским запросам русского буржуа и к идейным запросам буржуазных публицистов в их борьбе с подлинной демократией. Вся эта литература, вместе с изображаемым в ней буржуазно-мещанским миром, внушала А.П. Чехову отвращение и вместе с тем желание сказать в противовес ей свое правдивое слово. Не случайно именно в августе 1894 года он резко отзывается о творчестве Баранцевича, в личных отношениях с которым, кстати сказать, он никогда не был недругом. «Иногда, бывает, идешь мимо буфета III класса, видишь холодную, давно жареную рыбу и равнодушно думаешь: кому нужна эта неаппетитная рыба? Между тем, несомненно, рыба эта нужна и ее едят, и есть люди, которые находят ее вкусной. То же самое можно сказать и о произведениях Баранцевича. Это буржуазный писатель, пишущий для чистой публики, ездящей в III классе. Для этой публики Толстой и Тургенев слишком роскошны, аристократичны, немножко чужды и неудобоваримы. Публика, которая с наслаждением ест солонину с хреном и не признает артишоков и спаржи. Станьте на ее точку зрения, вообразите серый, скучный вид, интеллигентных дам, похожих на кухарок, запах керосинки, скудость интересов и вкусов — и Вы поймете Баранцевича и его читателей. Он не колоритен: это отчасти потому, что жизнь, которую он рисует, не колоритна. Он фальшив..., потому что буржуазные писатели не могут быть не фальшивы. Это усовершенствованные бульварные писатели. Бульварные грешат вместе со своей публикой, а буржуазные лицемерят с ней вместе и льстят ее узенькой добродетели»11.
Среди писателей-апологетов, оправдывавших капиталистическое рабство, особую неприязнь со стороны Чехова вызывал П. Боборыкин. Познакомившись с его романом «Перевал», Чехов почувствовал настоятельное желание противопоставить боборыкинской идеализации буржуазного мира художественно правдивое, реалистическое его изображение.
Смысл романа Боборыкина определен его названием. Русская жизнь — экономическая, идейно-политическая и нравственная — находится на перевале от устаревших, патриархальных ее форм к новым и «здоровым» формам. На смену одряхлевшему дворянству приходит сильная, культурная буржуазия, ассимилирующая все то ценное, что было выработано в недрах дворянского быта.
Изображая капиталиста-промышленника Кумачева, Боборыкин любуется им и заставляет любоваться им героев-интеллигентов: Лыжина, прошедшего в своих увлечениях через революционное народничество и толстовство; Кострицына, проповедующего ницшеанского сверхчеловека; старого князя Зарайского, оставшегося верным гегельянству 40-х годов.
Фигура Кумачева, стоящая в центре романа, противопоставлена всем этим мечущимся интеллигентам, как воплощение жизнеутверждающей силы, как долгожданный и желаемый итог всей предшествующей русской социально-экономической истории России. У Боборыкина ни на минуту не возникает сомнение в правоте того дела, которое ведет Кумачев. Будущее принадлежит кумачевым, и другой силы, которой бы оно могло принадлежать, Боборыкин не видит. Капитализм несет с собой порядок, процветание и нравственное укрепление личности. Никакой речи о его хищнической сущности и быть не может. «Чумазовщина» отошла в область предания, появился европейски образованный, разумно-гуманный и безукоризненно честный промышленник. Так оценивает сущность капитализма Боборыкин, так оценивают его герои романа, в частности философ-магистрант Кострицын, ум которого высоко ставит бывший шестидесятник-народолюбец Лыжин.
«Обаятельность» Кумачева привлекает к нему, по мнению Боборыкина, лучшую часть русской интеллигенции, самую искреннюю и работоспособную. Идя в услужение к Кумачеву, эта интеллигенция не боится попасть в зависимое положение от него. «Такие нужны для Москвы», — решительно заявляет Кострицын, думая о Кумачеве. Он доволен больше всего тем, что в нем самом нет и тени раздражения против «миллионщика» Кумачева за то только, что тот его «хозяин», а он — его «батрак». В звании «доверенного конториста» при Захаре Лукьяновиче он чувствовал себя более независимым человеком, чем где бы то ни было. «Экая важность!» — размышлял Кострицын, — «в древности рабы держали в руках светочи своих эпох. Кто такой был Эпиктет? — Раб! и Эзоп — так же! И Сократ мог быть рабом... Никакого рабства не испытывал он «на службе» у Захара Лукьяновича»12.
Рассуждения Кострицына о рабстве не случайны в романе, они являются философским мотивом, которым пронизан весь роман. Настоящее рабство — в зависимом положении от идейных «направлений», от различных страстей и т. п. Капитализм же несет с собою не рабство, а освобождение личности. Отсюда и проповедь ницшеанского сверхчеловека, и поход против идеи борьбы за интересы трудящихся. Равенства не может быть и не будет. «Без иерархии немыслимо ничто живое, — говорит Кострицын. — И торжество гнилого принципа — всеобщего уравнения — будет концом всякой справедливости, смешения в одной безобразной куче — глупых и умных, калек и бойцов, гениев и жалкой бездарности, красоты и уродства. Поэтому-то и безумие — делать гения орудием массы и ставить высшей целью усилий избранника пошлое благополучие стада, которое само не в силах даже, без указки, пережевывать свою жвачку!»13
Таким образом, историческая миссия капитализма, по Боборыкину, заключается в том, чтобы воспитать сильную личность, способную по-настоящему позаботиться и о «благополучии стада», если это «стадо» приносит хозяину пользу. «Захар Лукьянович, — говорит Кострицын, — человек тонкий... И если он держится вообще охранительно-патриотических начал, то как представитель капитала, он очень широких взглядов на положение и даже права рабочих — только бы они не волновались с политическим оттенком»14.
Боборыкин изображает Кумачева таким капиталистом, который делает все необходимое для улучшения быта своих рабочих. Лыжин, о котором Боборыкин с удовлетворением говорит как о «банкроте принципов и теоретических программ жизни», обследовав материально-бытовые условия рабочих на фабриках Кумачева, остается вполне удовлетворен всем виденным. Именно Лыжина, а не кого-либо другого автор заставляет опровергать отрицательные суждения о капитализме. «Я нашел, милейший мой, — говорит он Кострицыну, — что, право, господам нытикам, ругающим всячески презренных буржуев, придется прикусить язычки. Сделано для рабочих если не все, то почти все, что только можно. Начать с того, что лавки и пекарни — просто восторг. Ведь вы знаете, как у нас господа народники и милостивцы меньшой братии скрежещут зубами против этих видов эксплоатации, но у Захара Лукьяновича все цены такие, что ниже их ставить — значит на свой счет кормить народ»15. И далее Лыжин восторгается пекарнями, «в некотором роде храмами», чудесным мягким «папушником» — пшеничным хлебом, которым будто бы кормят рабочих, общежитиями рабочих, где «воздуху достаточно», где тепло и светло и т. д. Одним словом, капиталистическая «действительность ободрила и отрезвила» Лыжина. Познакомившись еще ближе с Кумачевым, Лыжин окончательно уверовал в своего «принципала», пришел к тому выводу, что без таких, как Кумачев, миллионам людей, пожалуй, пришлось бы плохо.
Господство Кумачева в настоящем и в будущем не вызывает у Боборыкина никаких сомнений: дворянство сходит со сцены, а рабочий класс это — жалкая, неорганизованная и бессильная толпа. Возмущенные тяжелыми штрафами, рабочие восстают на одной из фабрик, разбивают машины, рвут миткаль, бьют окна, причиняют Кумачеву многотысячные убытки, но он не сдается и не идет на уступки рабочим. «Лучше во сто раз погром, чем потакательство! — говорит он. — Я стою на законной почве. То что делается у нас — делается везде. Если уступать, то пристойнее подарить всю мануфактуру пьяной и буйной сволочи»16. Волнения рабочих Кумачов усмиряет с помощью воинской команды, и Боборыкин оправдывает подобную меру своего героя. «Теперь он — председатель двух городских комиссий, — пишет Боборыкин, — и ему на днях дали Владимира на шею. Погром на фабрике, то — каким молодцом он понес убытки чуть не в полмиллиона, и как он приструнил рабочих — все это подняло его на две головы в глазах избирателей всех сословий»17.
Боборыкин самоуверенно ведет своего героя по пути хищника, нисколько не сомневаясь в правоте его дела. Кумачев — это представитель класса, которому в скором будущем должна принадлежать вся полнота государственной власти. Недаром жена Кумачева, урожденная княжна Зарайская, мечтает о губернаторстве своего супруга. Кумачев в представлении самого Боборыкина — надежная опора отечества. В романе отводится не одно место рассуждениям об «истинно-русском патриотизме», и, конечно, «истинным» носителем этого патриотизма оказывается все тот же Кумачев. В этой связи небезынтересно отметить, что Кострицын, этот «амбарный Сократ», развивает дискриминационные идеи в отношении всего нерусского населения, а Лыжин, который вначале видел в этом реакционно-националистическую нетерпимость, впоследствии выступает с поддержкой этих идей.
Таков роман Боборыкина. Познакомившись с ним, А.П. Чехов решает немедленно выступить с правдивым, реалистическим изображением «амбарной» жизни и с разоблачением «амбарной» философии. «Если увидишь Гольцева, — писал он сестре из Милана, — то передай ему, что для «Русской мысли» я пишу роман из московской жизни. Лавры Боборыкина не дают мне спать, и я пишу подражание «Перевалу»18.
«Амбарному философу» Кострицыну, одному из «положительных» персонажей «Перевала», А.П. Чехов в повести «Три года» противопоставляет своего «амбарного» публициста Федора Лаптева, в манерах которого немало от щедринского Иудушки. Этот лаптевский выродок, находящийся уже на грани умопомешательства, подобно автору «Голоса московского купца», решает выступить с публицистическим обоснованием своего буржуазного «патриотизма». И если в «Перевале» все в восторге от Кострицына, юдофоба, великодержавного шовиниста, то в «Трех годах» А.П. Чехова даже слабовольный Алексей Лаптев возмущается чисто головлевским лицемерием брата, превозносящим превосходство «русской души» купеческого рода над прочими душами.
Вот этот эпизод.
«— Можешь поздравить Россию с новым публицистом, — сказал Федор. — Впрочем, шутки в сторону, разрешился, брат, я одною статеечкой, проба пера, так сказать, и принес тебе показать. Прочти, голубчик, и скажи свое мнение. Только искренно.
Он вынул из кармана тетрадку и подал ее брату. Статья называлась так: «Русская душа»; написана она была скучно, бесцветным слогом, каким пишут обыкновенно неталантливые, втайне самолюбивые люди, и главная мысль ее была такая: интеллигентный человек имеет право не верить в сверхъестественное, но он обязан скрывать это свое неверие, чтобы не производить соблазна и не колебать в людях веры; без веры нет идеализма, а идеализму предопределено спасти Европу и указать человечеству настоящий путь.
— Но тут ты не пишешь, от чего надо спасать Европу, — сказал Лаптев.
— Это понятно само собой.
— Ничего не понятно, — сказал Лаптев и прошелся в волнении... — Впрочем, это твое дело.
— Хочу издать отдельной брошюрой.
— Это твое дело.
Помолчали минуту. Федор вздохнул и сказал:
— Глубоко, бесконечно жаль, что мы с тобой разно мыслим. Ах, Алеша, Алеша, брат мой милый! Мы с тобою люди русские, православные, широкие люди; к лицу ли нам все эти немецкие и жидовские идеишки? Ведь мы с тобой не прохвосты какие-нибудь, а представители именитого купеческого рода.
— Какой там именитый род? — проговорил Лаптев, сдерживая раздражение. — Именитый род! Деда нашего помещики драли и каждый последний чиновничишка бил его в морду. Отца драл дед, меня и тебя драл отец... О, если бы дал бог, нами кончился бы этот именитый купеческий род!» (8, 462).
У А.П. Чехова имелись свои, личные счеты с купеческим миром, поэтому возмущение Алексея Лаптева сословной кичливостью брата находит свое объяснение не только в правильном понимании писателем социальной сущности купечества, но и в известных сторонах его собственной ранней биографии. Из воспоминаний Александра Чехова мы узнаем, что А.П. Чехову приходилось в гимназические годы стоять за прилавком отцовской бакалейной лавочки, обвешивать и обмеривать вместе с другими мальчиками-приказчиками таганрогских покупателей. «Антон Павлович, — вспоминает его брат, — прошел из-под палки эту беспощадную подневольную школу целиком и вспоминал о ней с горечью всю свою жизнь». Далее Александр Павлович рассказывает о крутом нраве своего отца, Павла Егоровича, в обиходе которого «оплеушины, подзатыльники и порка были явлением самым обыкновенным, и он широко применял эти исправительные меры и к собственным детям. Перед ним все трепетали и боялись его пуще огня»19. Следовательно, купеческую «именитость» А.П. Чехов испытал на собственной шкуре в буквальном смысле слова. Истинная цена «амбарной философии» и «амбарного патриотизма» ему была хорошо известна, как известны были приемы, с помощью которых Лаптевы наживали свои миллионы. «Человек без особенного ума, — писал А.П. Чехов, — без способностей случайно становится торгашом, потом богачом, торгует изо дня в день, без всякой системы, без цели, не имея даже жадности к деньгам, торгует машинально, и деньги сами идут к нему, а не он к ним. Он всю жизнь сидит у дела и любит его потому только, что может начальствовать над приказчиками, издеваться над покупателями» (8, 462).
Капиталистическое предприятие (пусть это будет всего только торговый «амбар»), где выжимаются из рабочего народа его жизненные соки, где его беспощадно эксплуатируют, А.П. Чехов называет застенком (8, 463). Хотя он и не называет капиталиста «заплечных дел мастером», но в этом и нет нужды, так как образом застенка подсказывается сам собой и образ кровопийцы.
В повести «Три года» этот образ представлен в лице владельца шестимиллионного капитала Федора Степановича Лаптева. Кроме целой армии торговослужащих, на Лаптева работают еще надомницы, выполняя заказы по изготовлению аграманта.
Образ Лаптева будет малопонятен, если мы предварительно ничего не скажем об эксплуатируемых им приказчиках.
Не случайно старший приказчик Макеичев, вводя Алексея Лаптева в курс тортового дела его покойного отца, всячески подчеркивает рабскую зависимость приказчиков от хозяина. Положение работников прилавка до Октябрьской революции было ничем не лучше, а может быть даже хуже положения фабрично-заводских рабочих. Приказчики жестоко эксплуатировались купцами. Они лишены были даже тех юридических прав, какими могли, при известной настоятельности, пользоваться фабрично-заводские рабочие. А между тем отряд работников прилавка в России к 1898 году достигал внушительной цифры в 1½ миллиона человек!
Из «Торгового устава» мы узнаем о том, что хозяин торгового предприятия имел право наказывать своих приказчиков розгами. Вопрос о заработной плате, о сроке найма, о жилище для приказчиков Устав всецело передавал на усмотрение купца. Существовала в Уставе и такая статья, которая гласила: «Приказчик обязан исполнять приказания и поручения своего хозяина в точности, быть к нему и семейству его почтительным и в поведении исправным».
Что же касается продолжительности рабочего дня приказчика, то об этом в Уставе ни в одной из его статей ничего не говорилось. Купцы этим обстоятельством пользовались и заставляли приказчиков выстаивать в холодных лабазах и амбарах по 18—19 часов в сутки.
О труде и тяжелой участи приказчика мы узнаем из брошюры А. Гудван «Приказчичий вопрос», изданной в 1905 году в Одессе. «Приказчиков в возрасте от 41 до 50 лет и старше, — читаем в указанной брошюре, — в Одессе насчитывается 5%. Невольно зарождается вопрос, куда же деваются все эти десятки и сотни голодных, оборванных рабов после 40-летнего возраста? Неужели же, спросите вы, стоять за прилавком и отпускать товар так сильно и вредно влияет на здоровье приказчиков, что к 40-летнему возрасту — расцвету физической и духовной жизни — приказчики уже не в состоянии работать, а превращаются в совершенных инвалидов или умирают? Да, ответим мы на основании добытых нами цифровых данных. Приказчик в 40 лет форменный манекен, никуда не годный служащий»20.
Кроме большой продолжительности рабочего дня, плохого и ненормального питания, холодной и сухой пищи на ходу и на холоде, отвратительных жилищных условий, на раннюю инвалидность приказчика оказывали чуть ли не решающее влияние те условия, в которых ему приходилось работать. «Большинство одесских магазинов, — рассказывает Гудван, — устроены далеко не по последним требованиям техники и гигиены, следовательно, приходилось проводить осенью и зимою в холодной и сырой, а летом в душной и спертой атмосфере почти ¾ суток или ¾ своей жизни, плюс обязанность выбегать каждый раз на улицу и зазывать покупателя, что порождало всевозможные болезни»21.
Далее автор брошюры пишет о том, что подневольное и бесправное состояние приказчиков «способствует выработке в них рабских инстинктов и привычек».
Итак, мир приказчиков — это мир жестоко и бесчеловечно эксплуатируемых рабочих, совершенно бесправных и лишенных даже тех преимуществ в виде классовой коллективной солидарности, какими обладали фабрично-заводские рабочие.
Приказчикам в «амбаре» Лаптева жилось так же, как и одесским приказчикам. Изображая их труд и быт, А.П. Чехов ни на один шаг не отступает от реальной правды. Те же холодные, сырые и тесные помещения, в которых приходилось работать, и ничуть не лучше помещения, в которых приходилось жить. «Среди комнаты, где обедали приказчики, стояла деревянная неокрашенная колонна, подпиравшая потолок, чтобы он не обрушился; потолки здесь были низкие, стены оклеены дешевыми обоями, было угарно и пахло кухней» (8, 467).
Приказчики, благодаря «азиатской политике» Лаптева, не смели без разрешения хозяина жениться, обязаны были к 9 часам вечера являться в общежитие, а по утрам к каждому из них «принюхивался» хозяин, не пахнет ли от него водкой. Мальчики вынуждены были терпеливо сносить побои старшего приказчика, который «вдруг делал страшное, злое лицо, лицо изверга и кричал: «ходи ногами!». Каждый праздник служащие обязаны были ходить к ранней обедне... Посты строго соблюдались». В день именин хозяина или членов его семьи приказчики должны были подносить сладкий пирог или альбом. Когда входил к ним в комнату хозяин, они должны были вставать и т. д. Вся эта система, иезуитски разработанная и до мельчайших деталей регламентированная, направлена была на воспитание покорных и запуганных рабов. «Вы, — говорит Мокеичев Алексею Лаптеву, — по милости божией, наш отец и благодетель, а мы ваши рабы» (8, 470).
При такой системе эксплуатация принимала неограниченные размеры. «Вообще, — пишет А.П. Чехов, — служащим жилось у Лаптева очень плохо». В повести специально изображается случай сумасшествия одного из приказчиков, который в исступлении кричал, что «его замучили» (8, 415).
В лице Лаптева А.П. Чехов изображает жестокого, деспотичного эксплуататора. Внешность Лаптева, напоминающая старого николаевского солдата («брил бороду, носил солдатские подстриженные усы», высокий рост, крепкая грудь, тяжелый голос), обличала в нем властного хозяина, которому дано было право безраздельно господствовать в своем «амбарном» царстве.
А.П. Чехов вовсе не любуется сильной фигурой 80-летнего старика Лаптева, как это делает Боборыкин, выставляя своего Кумачева в наивыгоднейшем для него-свете. Даже собственному сыну Лаптев внушает не чувство почтительности, а чувство безотчетного страха. Всякий раз, когда Алексей встречался с отцом, у него «портилось настроение». Отец вместе с его торговым заведением — «амбаром» напоминали ему несчастное детство, «когда его секли и держали на постной пище». Алексей знал, что деспотические порядки, заведенные отцом в «амбаре», продолжают по-прежнему оставаться незыблемым законом для приказчиков-рабов. И достаточно ему было побыть в амбаре пять минут, — пишет А.П. Чехов, — как ему начинало казаться, «что его сейчас обругают или ударят по носу» (8, 413).
Капитализм заключал в себе гибельное для человека начало. Но капитализм таил в себе и соответствующее противоядие: в его недрах зрела рабочая солидарность и революционная воля к борьбе. А.П. Чехов прекрасно изобразил в своей повести преимущественно процесс губительного воздействия капитализма на человека, ни на минуту, однако, не забывая о том, что, кроме эксплуататорских сил капитализма, существуют и другие силы, которые могут оказаться решающими в установлении социальной справедливости.
Распад лаптевского рода, физическое и духовное вырождение его последних представителей — тема, которую позже с потрясающей силой разовьет А.М. Горький, — отнюдь не является следствием каких-либо наследственно-биологических причин. Вот истинная причина: «Лаптев был уверен, — пишет А.П. Чехов, — что миллионы и дело, к которому у него не лежала душа, испортят ему жизнь и окончательно сделают из него раба» (8, 471).
Совершенно не случайно А.П. Чехов назвал свою повесть «Три года». Со дня первого знакомства с Юлией Сергеевной и до момента, когда всякие чувства Алексея Лаптева притупились и наступила душевная апатия, проходит всего три года. Но за этот короткий срок происходят и такие зловещие для лаптевского рода события, как смерть от рака Нины Федоровны, которую в детстве так же, как и ее братьев, секли; умопомешательство Федора; старость самого Лаптева и потеря им зрения.
Алексей не любит отцовского дела и боится его, он робок и физически слаб. Совершенно очевидно, что в его руках это дело приобретает чисто паразитический характер, а главное, — совершенно бессмысленно было бы ожидать в дальнейшем от этого дела какого либо вклада в общенародную цивилизацию. Лаптев со страхом смотрит на свое будущее. Не случайно Чехов заключает повесть такими словами: Лаптев невольно думал о том, что быть может, придется жить «еще тринадцать, тридцать лет»... И что придется пережить за это время?» Что ожидает нас в будущем?» (8, 472).
III
Современная критика намеренно обходила социально острые положения, которые имелись в произведениях А.П. Чехова, посвященных изображению капитализма. Так, например, журнал «Русское обозрение» совершенно серьезно сообщал своим читателям, что А.П. Чехов в рассказе «Бабье царство» (1894) никаких иных вопросов не ставит, кроме вопроса о том, «как должна поступать молодая, умная, богатая, образованная девушка неблагородного происхождения — выйти замуж или развратничать?»22. А между тем рассказ этот начинался с размышления Анны Акимовны, выросшей в рабочей семье и случайно сделавшейся хозяйкой огромного завода, о тяжелой участи рабочих, которых управляющий может десятками за тот или иной невольный проступок лишить работы. Не успевшая еще утратить обыкновенной человеческой совести, Анна Акимовна с чувством стыда думает о том, как бывает неловко встречаться ей лицом к лицу с уволенными рабочими, и как еще более неприятно получать анонимные письма, обвиняющие ее в эксплуатации рабочего народа, в том, «что она заедает чужой век и сосет у рабочих кровь» (8, 296).
Изобразив в последней главе рассказа мир нравственно растленных Лысевичей, А.П. Чехов снова возвращался к анонимным письмам. «Анна Акимовна прошлась по всем комнатам, полежала на диване, прочла у себя в кабинете письма, полученные вечером. Было двенадцать писем поздравительных и три анонимных, без подписи. В одном какой-то простой рабочий ужасным, едва разборчивым почерком жаловался на то, что в фабричной лавке продают рабочим горькое постное масло, от которого пахнет керосином; в другом — кто-то доносил почтительно, что Назарыч на последних торгах, покупая железо, взял от кого-то взятку в тысячу рублей; в третьем ее бранили за бесчеловечность» (8, 332).
Исключительное положение Анны Акимовны как хозяйки огромного завода, в делах которого она не способна разобраться, не случайно. Трудовая атмосфера завода, его шум, визг и рев станков, массы изнуренных тяжелым трудом рабочих, все это было для нее совершенно чужим, и от посещения завода ее каждый раз только «тошнило» и ей «казалось, что у нее сверлят в ушах». Анна Акимовна — это типичный образ капиталиста, которого уже не интересовало само дело промышленной цивилизации и на свое дело он смотрел, как на источник накопления капитала. А.П. Чехов пишет: «кормиться и получать сотни тысяч от дела, которого не понимаешь и не можешь любить, — как это странно!»23. Эти слова почти дословно совпадали с формулой, которую можно было встретить на страницах социал-демократических прокламаций, листовок или брошюр, какие издавались «Московским рабочим союзом» на протяжении 1894—1895 годов24.
А.П. Чехов хорошо знал труд и быт фабрично-заводских рабочих. Как врачу и члену Серпуховского санитарного совета, ему приходилось знакомиться с литературой врачебно-санитарного характера, в которой исследовалось, в частности, состояние питания рабочих (об этом писал Эрисман и другие врачи). Чехову приходилось и лично бывать на фабриках. Так, в одном из писем, относящихся к 1893 году, он сообщал: «Сейчас вернулся из фабрики, куда ездил на беговых дрожках по грязи и где принимал больных»25. А в «Отчете за 1893 год» о своей деятельности в качестве участкового врача А.П. Чехов писал: «По приглашению П.И. Куркина я несколько раз принимал участие в санитарном осмотре фабрик26. Недоверие к санитарному надзору со стороны владельцев фабрик и их упорство в неисполнении обязательных санитарных наставлений должны быть объясняемы, главным образом, необразованностью фабрикантов, их совершенною неспособностью уяснить себе целей надзора и их предрассудками... застарелой и потому трудно победимой рутиной». Далее А.П. Чехов указывал, что рабочие на фабриках живут в нездоровой атмосфере, что на фабриках рабочие пьют загрязненную воду, не имеют благоустроенных уборных и т. д.27
А.П. Чехов правдиво изобразил в «Бабьем царстве» тяжелые материально-бытовые условия жизни рабочих. Из этого рассказа читатель узнавал подлинную правду о том, что рабочему до конца месяца не хватало заработной платы, что рабочих в фабричных лавках обманывают, что живут они в бараках «хуже арестантов», что «положение рабочих... с каждым годом становится все хуже и хуже» (8, 298).
В повести «Три года» Ярцев прямо говорит, что «нынешнее положение фабричных рабочих будет представляться таким же абсурдом, как нам теперь крепостное право...» (8, 438).
Поднятые А.П. Чеховым вопросы эксплуатации рабочих, невыносимо тяжелых материально-бытовых условий их жизни являлись в 90-х годах большой злобой дня, они обсуждались и в легальной и в нелегальной печати28. Однако в художественной литературе они впервые с такой остротой были поставлены только А.П. Чеховым, да годом позже А.С. Серафимовичем в рассказе «Под землей»29.
Если бы А.П. Чехов ограничился в «Бабьем царстве» и в «Трех годах» указанием только на тяжелое положение рабочей массы, он ничего не прибавил бы к тому, что уже было известно из очерков о фабрично-заводских рабочих, из публицистической литературы, отчетов фабричных инспекторов. Но А.П. Чехов в постановке рабочего вопроса пошел дальше.
То обстоятельство, что Анна Акимовна собиралась выйти замуж за рабочего Пименова, говорит не только о капризе молодой хозяйки завода. Здесь образ рабочего выставлялся в свете, который позволял читателю видеть в нем, представителе трудового народа, человека, стоящего неизмеримо выше дипломированных, образованных лакеев Лысевичей, недалеко ушедших от ординарных лакеев Мишенек. Это понимает и сама Анна Акимовна. Выслушав циничные разглагольствования адвоката, с высокомерием отзывающегося о рабочих, она говорит: «Вы меня злите, Виктор Николаевич... Мне досадно, что вы даете советы, а сами совсем не знаете жизни. По-вашему, если механик или чертежник, то уж непременно мужик и невежа. А это умнейшие люди! Необыкновенные люди!»30 (8, 320. Курсив мой — М.Г.).
Следует иметь в виду, что настоящий отзыв Анны Акимовны совершенно искренен и основан не на минутном восторге, а на хорошем знании рабочего человека.
Сетуя на свою неумелость и полную беспомощность в заводском деле, Анна Акимовна в одном месте рассказа ссылается на своего отца и говорит: «При отце было больше порядка... потому что он сам был рабочий» (8, 298). Это признание молодой хозяйки завода, еще не успевшей вполне войти в свою роль, весьма знаменательно. Подлинное, т. е. естественное право быть хозяином завода Анна Акимовна видит на стороне рабочего. С этой точки зрения оценивается ею и рабочий Пименов, которого она еще хорошо не знает, но в котором она видит главное — силу, способность крепко держать в руках дело. «Она вспомнила отца и подумала, — пишет Чехов, — что если бы он жил дольше, то, наверное, выдал бы ее за простого человека, например, за Пименова. Приказал бы ей выходить за него, — вот и все. И это было бы хорошо: завод тогда попал бы в настоящие руки.
Она представила себе его курчавую голову, смелый профиль, тонкие, насмешливые губы и силу, страшную силу в его плечах, руках, в пруди...» (8, 315. Курсив мой — М.Г.).
Таким А.П. Чехов оценивает рабочего человека — не забитым и приниженным, нуждающимся в жалости, а понимающим свое превосходство над представителями буржуазного мира. Если бы завод попал в руки такого рабочего, он попал бы в «настоящие руки». В этой оценке рабочего, безусловно, получила свое отражение та решимость, с какой в 90-х годах рабочая масса заявила о своих правах.
В «Трех годах», точно так же как и в «Бабьем царстве», чувствуется незримое присутствие «мира рабочих». Весь процесс идейно-нравственного распада лаптевского рода изображается А.П. Чеховым на фоне этого незримого мира, но становящегося настолько осязательным, что не говорить о нем и не ожидать от него радикальных социально-политических перемен было уже невозможно.
Предложенная Ярцевым программа постепенного, эволюционного улучшения экономического положения рабочего класса и разрешения классовых противоречий не удовлетворяет Костю Кочевого. Кочевой реальнее смотрит на рабочий вопрос, он мало надеется на «воспитание», которое могло бы совершить чудеса, какие, например, произошли в эксперименте ученого с кошкой и мышью. Устами Кочевого А.П. Чехов сформулировал программу борьбы рабочего класса против «Ротшильдов». Пока капиталистам покажутся абсурдом их подвалы с золотом, пройдет бесконечно много времени. Нет, рабочие не могут ждать, — гнуть спину и умирать от голода. «Не ждать нужно, а бороться» — вот программа, сформулированная героем повести. Она не взята под сомнение ни одним из персонажей повести, за исключением капиталиста Лаптева. Не вызывает она сомнений и у самого А.П. Чехова. «Если кошка ест с мышью из одной тарелки, — говорит далее Кочевой, — то вы думаете, она проникнута сознанием? Как бы не так. Ее заставили силой» (8, 438).
Программа, выставленная Кочевым в споре с Ярцевым, была изложена А.П. Чеховым в 1894 году. Насколько правильно она отражала характер рабочего движения в указанное время, красноречиво говорят как мемуары и документы, относящиеся к стачкам и забастовкам тех лет, так и выступления В.И. Ленина. В своей знаменитой брошюре «Объяснение закона о штрафах», изданной в 1895 году, В.И. Ленин писал о том, что правительственный закон о штрафах был проведен в жизнь только «под давлением грозных рабочих восстаний»31. В прокламации, написанной В.И. Лениным в 1895 году, «К рабочим и работницам фабрики Торнтона», говорилось также об отпоре: «Ткачи своим дружным отпором хозяйской прижимке доказали, что в вашей среде в трудную минуту еще находятся люди, умеющие постоять за наши общие рабочие интересы, что еще не удалось нашим добродетельным хозяевам превратить нас окончательно в жалких рабов...»32
Огромное историко-литературное значение повести «Три года» состоит в том, что именно в момент начавшейся новой волны забастовочного движения рабочего класса А.П. Чехов поставил в ней жгучие вопросы капиталистического рабства и борьбы с ним.
О переломном характере 1894 года мы находим многочисленные свидетельства в мемуарной литературе. Так, из воспоминаний А.И. Елизаровой мы узнаем, что к весне 1894 года в Москве на многих фабриках и заводах уже существовали социал-демократические кружки. Из «Воспоминаний старого рабочего» Е.И. Немчинова мы узнаем о том, что рабочее движение в 1894—95 годах стало принимать новую форму. «Стало вырабатываться, — писал он, — общее массовое рабочее настроение... Собираться мы стали не кружками, а целыми сотнями на пустырях, где-либо поблизости мастерских». Массовый характер носили забастовки в 1894—1897 годах на фабриках в Московской и Владимирской губерниях. Полковник Н.И. Воронов, опубликовавший «Записки о событиях Владимирской губернии», признавался, что каждая рабочая стачка или забастовка непременно требовала вызова войск. «Пехота, — писал он, — прибывала в 2-х и 3-х батальонном составе — из Владимира, а казаки вызывались из Москвы — две, а иногда и три сотни». Полковник вынужден был также признаться, что с забастовавшими рабочими приходилось искать мирного урегулирования конфликтов, часто заставлять хозяев уступать требованиям рабочих, «иначе ничего не сможешь сделать»33. В другом месте своих «Записок» полковник снова, но в более откровенной форме, признавался, что «управлять рабочими становилось все труднее и труднее»34.
Революционное социал-демократическое движение в 1894 году успело охватить все промышленные губернии, вызывая большую тревогу у органов власти. Вот один из выразительных документов, свидетельствующий об этой тревоге. Директор генерального штаба департамента полиции писал секретно московскому оберполицмейстеру 10 ноября 1894 года: «Из имеющихся в департаменте полиции сведений усматривается, что за последнее время революционная пропаганда социал-демократического характера, найдя для своего распространения благоприятную почву в среде фабричных рабочих, начинает приобретать внутри империи серьезное значение и по своей силе едва ли не превышает пропаганду всех остальных фракций»35.
Привлеченные нами материалы позволяют сделать в отношении рассказа «Бабье царство», повести «Три года» и их автора определенные выводы. Во-первых, в указанных произведениях своевременно поставлен вопрос о нравственном превосходстве рабочего человека над людьми из буржуазного мира, о его историческом праве занять положение подлинного хозяина. Во-вторых, А.П. Чехов, изображая распад капиталистического рода Лаптевых в повести «Три года», руководствовался революционной точкой зрения, сформулированной Кочевым: «Не ждать нужно, а бороться». Пусть перспектива и формы этой борьбы были не совсем ясны для самого А.П. Чехова, не понимавшего всей сложности революционной борьбы пролетариата и тех задач, которые революционная социал-демократия ставила перед вступившими в борьбу массами, но важно, что писатель в своем изображении современного ему общества лучшие надежды передовых людей связывал не с буржуазией, как это делал Боборыкин, а с рабочим классом.
IV
В 1929 году П.С. Попов опубликовал статью о «Трех годах». В статье развивалась мысль, что повесть из-за аморфности ее сюжета не удалась автору. Передав содержание повести глава за главой, исследователь приходит к такому выводу: «Что мы тут имеем в конечном счете? — Десятка два эпизодов, несколько разговоров и три—четыре характеристики. Что можно было создать из совокупности всех этих элементов?.. Из членения рассказа «Три года» по частям явствует, что... центрального эпизода здесь не имеется»36.
В повести «Три года», как утверждает далее П.С. Попов, «идея целого не предвосхищает частей». Так ли это? Несостоятельность подобного утверждения очевидна и объясняется она тем, что исследователь сводит сюжет повести к истории несчастливой любви Лаптева. Отсюда — старый зонтик Юлии Сергеевны, который показался исследователю основным звеном, организующим в нечто целое «разрозненные эпизоды повести». Конечно, с такой точки зрения на сюжет повести, в ней можно найти слишком много лишних эпизодов (эпизоды, связанные с жизнью приказчиков, с воспитанием Лаптева и с раскрытием властной натуры его родителя, с литературно-публицистическим дебютом Федора)37.
Анализируя сюжет повести, мы пришли к убеждению, что «Три года» — не хроника, что решительно все эпизоды повести связаны между собою единой идеей и ничего лишнего в ней нет, что главный акцент повести сделан вовсе не на проблемах любви и брака, а на гораздо более существенной для эпохи проблеме — на проблеме капиталистического рабства. В лично-биографическом плане указанная проблема также не переставала волновать писателя. Вспомним известное письмо к Суворину (1889), где он писал: «Нужна возмужалость — это раз; во-вторых, необходимо чувство личной свободы, а это чувство стало разгораться во мне только недавно. Раньше его у меня не было... Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченый, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба».
Проблема рабства, социального и нравственного, не являлась для А.П. Чехова какой-то отвлеченной. Она ставилась самой жизнью и была связана с личными переживаниями писателя, с внутренней борьбой за личную свободу. Ссылка А.П. Чехова на «бывшего лавочника», «певчего» — не случайна.
В соответствии с указанной основной проблемой сюжет повести построен на постепенном осознании героем своего внутреннего нравственно-психологического рабства.
Начнем анализ сюжета с «видения» Ярцева.
Ярцев собирается написать историческую пьесу из времен печенежских набегов. Замысел пьесы в его творческом сознании возникает из ярко вспыхнувшего образа русской девушки с умным спокойным взглядом, которую печенег увозит в рабство.
«Видение» Ярцева как бы отраженным светом художественной аналогии освещает внутренний смысл брачного союза Лаптева с Юлией Сергеевной. Лаптев не пленит, как печенег, он покупает женщину. Степное, первобытное буйство натуре Лаптева отнюдь не свойственно, и вместо того, чтобы поставить Юлию Сергеевну по отношению к себе в рабскую зависимость, он сам становится жалким рабом, рабом купленной любви. И вот Лаптев, человек с университетским образованием, умный и гуманный, но выступающий в роли «печенега» — разве это не могло быть поводом для тяжелой душевной драмы?
Лаптев понимал, что Юлия Сергеевна не любила его, и все таки женился на ней. «Все время до свадьбы он чувствовал себя в ложном положении. Любовь его с каждым днем становилась все сильнее и Юлия казалась ему поэтической и возвышенной, но все же взаимной любви не было, а сущность была та, что он покупал, а она продавалась» (8, 410. Курсив мой — М.Г.).
Иной, чистой и искренней любви капиталистическое общество не знало. Формула А.П. Чехова о продажной сущности любви в буржуазном мире замечательно иллюстрирует ленинское положение о «наемном рабстве», как господствующем признаке капиталистического общества. «Пока держится власть капитала, — писал В.И. Ленин, — невозможно будет никакое равенство... Все, не только земля, но и человеческий труд, и человеческая личность, и совесть, и любовь, и наука, — все неизбежно становится продажным, пока держится власть капитала»38.
Сознание Лаптева раздвоено, в нем происходит борьба между буржуазно-собственническим и гуманистическим началами. Не нужно забывать, что он, как отзывается о нем Костя, «умный и добрый». Осознание первого, «рабского» начала мучит Лаптева. Он бы и рад выжать из себя это начало «по каплям», но не может, так как воля его парализована рабской системой воспитания. В плане раскрытия рабской системы воспитания Алексея Лаптева имеет особо важное значение эпизод, в котором братья объясняются по поводу статьи «Русская душа».
Алексей Лаптев, горячо возражая брату, называет его статью «холопским бредом». «Какой там именитый род? — проговорил Лаптев, сдерживая раздражение. — Что нам с тобой дал этот твой именитый род? Какие нервы и какую кровь мы получили в наследство? Ты вот уже почти три года рассуждаешь, как дьячок, говоришь всякий вздор и вот написал, — ведь, это холопский бред! А я, а я? Посмотри на меня... Ни гибкости, ни смелости, ни сильной воли; я боюсь за каждый свой шаг, точно меня выпорют, я робею перед ничтожествами, идиотами, скотами, стоящими неизмеримо ниже меня умственно и нравственно; я боюсь дворников, швейцаров, городовых, жандармов, я всех боюсь, потому что я родился от затравленной матери, с детства я забит и запуган!» (8, 462).
Слово «раб» не случайно повторяется в повести неоднократно. В разговоре с Алексеем Лаптевым приказчики подчеркивают именно это слово. Размышляя об обременительности миллионного дела, которое доставалось ему после смерти отца, Алексей боится, что оно «окончательно сделает из него раба». В другой связи он говорит о себе: «Я робок, не уверен в себе, у меня трусливая совесть, я никак не могу приспособиться к жизни, стать ее господином. Я раб». В конце повести рассказывается, как он, мрачно настроенный, выходит ночью во двор и слышит, как кто-то за забором, «в чужом дворе», целуется и говорит: «моя дорогая, моя милая», а он, Лаптев, в это время смотрит на черную собаку, валяющуюся на камнях и не уходящую «в поле, в лес, где бы она была независима, радостна», и думает: «И ему, и этой собаке мешало уйти со двора, очевидно, одно и то же: привычка к неволе, к рабскому состоянию...» (8, 472).
Все поступки Алексея Лаптева изобличают в нем «раба». И он сознает это, и это выводит его из равновесия, заставляет его страдать. В его душе происходит постоянная нравственная борьба, и до каких пор она будет продолжаться, читателю прямо не сообщается, но размышления Лаптева о черной собаке, о миллионах подсказывают, что она будет продолжаться до тех пор, пока не будет покончено с «логической несообразностью», т. е. с властью «миллионного дела».
Признание Лаптева в том, что он «боится за каждый свой шаг», находится в логической связи и с его поведением в отношениях с Юлией Сергеевной. В одну из первых встреч с нею Лаптев начал с того, что жалко солгал, будто «идет потолковать с батюшкой», затем «ему вдруг страстно захотелось обнять свою спутницу, осыпать поцелуями ее лицо, руки, плечи, зарыдать, упасть к ее ногам, рассказать, как он долго ждал ее», но он не сделал этого; в квартире врача Лаптев держался неуверенно и несмело: «не садясь и держа шляпу в руках, стал извиняться за беспокойство». В последующую встречу Юлия Сергеевна, оставшаяся одна дома, запросто приглашает Лаптева войти в комнаты, а он, обрадовавшись этому приглашению, все-таки робко спрашивает: «А я вас не обеспокою?». Потом происходит объяснение, а за ним отказ, который повергает Лаптева в состояние отчаяния, но не потому, что Юлия Сергеевна не будет его женой, а потому, что ему показалось, будто он был при этом «противен, быть может, гадок», потому, что лицо его при этом было, как ему показалось, жалким и восхищенным одновременно.
Но вот происходит вторичное объяснение, Юлия Сергеевна дает Лаптеву свое согласие на брак, и хотя Лаптев «чувствовал, что в этом любовном объяснении нет главного — ее любви... и ему захотелось закричать, убежать, тотчас же уехать в Москву», он все таки не убегает и не отказывается, а рабски подчиняется страсти, которая «вдруг овладела им», а потом справедливо задает самому себе вопрос: «Зачем это произошло?».
«Зачем это произошло?» — этот вопрос является завязкой, в которой заключается и авторская постановка проблемы и начало нравственного конфликта героя. Юлия Сергеевна становится женою Лаптева, а Лаптев — рабом любви: «Хоть искру любви! — бормотал он. — Ну, солги мне! Не говори, что это ошибка!».
«Зачем это произошло?» — с этого вопроса начинается «трехгодичная» драма человека, начавшего осознавать в себе «раба».
В повести имеется ряд контрастных параллелей к образу Лаптева.
В отношении Ярцева, — одного из любимых героев А.П. Чехова, большого жизнелюба, наделенного трезвым умом и добрым сердцем, — невольно встает вопрос: почему этот герой женится на Рассудиной, бывшей «подруге» Лаптева? В чем тут смысл? Разве могла Рассудина вызвать в Ярцеве подлинную любовь? Да Ярцев и сам говорит: «мы не влюблены друг в друга, но, я думаю, что... это все равно». Может быть Ярцев понял, что в условиях «логической несообразности» капиталистической действительности и невозможна полноценная любовь? Ярцев не раб, потому-то он и предпочитает оскорбляющей человеческое достоинство «любви», купленной за деньги, такую связь с женщиной, которая основана на взаимном понимании и уважении материальных и духовных интересов друг друга. Такая связь — крайность, но она есть лучшее из того, что может быть в условиях капиталистического общества. Ярцев знает, что такое подлинная любовь. Лаптев не знает: его чувства рабски подчинены инстинкту39. Отсюда разоблачение в повести точки зрения на любовь как на психоз: «страстная любовь есть психоз», или — любовь «есть только физическое влечение полов». Именно в этом смысле А.П. Чехов заставляет Рассудину поставить перед Лаптевым вопрос: «Но разве можно любить, не зная за что?».
Образ Рассудиной осмыслен в повести также в плане противопоставления Юлии Сергеевне, которая не представляла себе, как бы она могла устроить свою жизнь другим способом, помимо выхода замуж за нелюбимого ею, но богатого человека. Опять-таки, именно в этом смысле Рассудина раздраженно бросает Лаптеву: «Нет-с, меня не купите! Я не Юличка!».
В самоотверженно-принципиальной Рассудиной много симпатичного. Недаром А.П. Чехов наделяет ее прекрасными темными глазами и умным, добрым, искренним выражением лица. Следует ли говорить о том, что Рассудина, как и остальные герои повести, не избежала уродующего влияния капиталистического общества? Для нас важно подчеркнуть только одно, что образ Рассудиной есть выражение искреннего и страстного протеста против материального и нравственного рабства.
Против рабства, как мы уже видели, выступает и Костя. Он призывает бороться против той «логической несообразности» капиталистического общества, которая делает людей рабами.
Сюжет повести «Три года» интересен тем, что в нем неизбежный конфликт между супругами, брак которых не был освящен любовью, переносится в их внутренний мир. А.П. Чехова интересует не внешняя, бытовая сторона конфликта, а социальные основы его.
Лаптев, пережив годы мучительных раздумий, связанных с попыткой понять свое положение среди независимых людей, проникается к самому себе презрением, приходит к окончательному убеждению в своей личной неполноценности. Когда Юлия Сергеевна, «уже не прежняя, тонкая, хрупкая, бледнолицая девушка, а зрелая, красивая, сильная женщина», говорит Лаптеву: — «Ты знаешь, я люблю тебя... Ты мне дорог... Я вижу тебя и счастлива», — он совершенно естественно остается равнодушным к этому признанию, отстраняет Юлию Сергеевну и молча уходит от нее.
Юлия Сергеевна созрела для большой любви. Но ее большая любовь достойна была только любви такого человека, каким был Ярцев. И не случайно, поэтому, повесть кончается восхищенным взглядом Ярцева, обращенным навстречу Юлии Сергеевне.
На этом кончается повесть, но конфликт остается неразрешенным, так как решение его возможно было только при условии полного разрушения капиталистического мира.
Изображенная в повести история любви и семьи Лаптевых является правдивой, глубоко реалистической картиной капиталистического быта, основанного на бесчеловечном принципе «купли-продажи». Повесть А.П. Чехова прекрасно подтверждает сказанные К. Марксом слова о том, что «разложение патриархальной семьи капитализмом приобретает в современном обществе самые ужасные, бедственные и отвратительные формы»40.
V
Философская основа повести «Три года» глубоко оптимистична. Взгляд А.П. Чехова в этом замечательном произведении устремлен в будущее. С какой великой надеждой писатель смотрит в это будущее, видя там воплощение освобожденной творческой воли даровитого русского народа! Подобно своему герою из рассказа «Студент» (1894), А.П. Чехов бесконечно верит в правду и красоту, которые никогда не переставали служить человечеству верными маяками на его путях борьбы за свое счастье. Эта вера окрашивает восприятие жизни писателем в светлые, радостные тона, несмотря на то, что ему приходилось как художнику-реалисту иметь дело с самыми мрачными и грязными сторонами буржуазной действительности. «Чувство молодости, здоровья и силы», охватившее студента Великопольского, было в высшей степени присуще и автору «Трех годов». Все в этой повести свидетельствует о напряженном ожидании подлинно человеческого решения социально-бытовых вопросов. Смысл изображенного в повести губительного влияния капиталистических отношений на человека в том и состоит, что все это, как страшный кошмар, не может длиться долго, — пока прошло три года, но пройдет тринадцать, быть может, тридцать лет, и ненормальные отношения между людьми должны быть разорваны силой.
В свете оптимистической философии писателя приобретает особое значение и один из композиционных моментов повести — мотив ликующего и неумирающего счастья, не покидающего свободных людей. Этим мотивом открывается и заключается повествование о продажной любви, о нравственном рабстве. Вспомним окружающую обстановку, в которой произошла первая встреча Алексея Лаптева с Юлией Сергеевной. «Переулок был весь в садах и у заборов росли липы, бросавшие теперь при луне широкую тень, так что заборы и ворота на одной стороне совершенно утопали в потемках; слышался оттуда шепот женских голосов, сдержанный смех, и кто-то тихо-тихо играл на балалайке. Пахло липой и сеном» (8, 388). За забором — смех и счастье, у простых людей, которых, по-видимому, и волновал и опьянял запах весны, жизни. А Лаптева раздражал этот запах и он думал о том, что «возможность того счастья, о котором он мечтал тогда, для него утеряна навсегда».
В конце повести, когда Лаптев окончательно убеждается, что счастье купить нельзя, что нельзя совместить «миллионное дело» с нравственной чистотой сердца, снова повторяется мотив иного счастья, доступного только тем, кто живет на просторе, за пределами «крепости, где недоставало только часового с ружьем». «Когда в первом часу ночи, после счетов, — читаем мы, — Лаптев вышел на свежий воздух, то чувствовал себя под обаянием цифр (шестимиллионное наследство — М.Г.). Ночь была тихая, лунная, душная... Лаптев пошел в садик и сел на скамью около забора, отделявшего от соседнего двора, где тоже был садик. Цвела черемуха...
За забором, в чужом дворе послышались легкие шаги.
— Моя дорогая, моя милая... — прошептал мужской голос у самого забора, так что Лаптев слышал даже дыхание. Вот поцеловались. Лаптев был уверен, что миллионы и дело, к которому у него не лежала душа, испортят ему жизнь и окончательно сделают из него раба... Но что же мешает ему бросить и миллионы, и дело, и уйти из этого садика и двора, которые были ненавистны ему еще с детства?
Шепот и поцелуи за забором волновали его. Он вышел на средину двора и, расстегнувши на груди рубаху, глядел на луну, и ему казалось, что он сейчас велит отпереть калитку, выйдет и уже более никогда сюда не вернется; сердце сладко сжалось у него от предчувствия свободы, он радостно смеялся и воображал, какая бы это могла быть чудная, поэтическая, быть может, даже святая жизнь...» (8, 741. Курсив мой — М.Г.).
Поэтическая жизнь, свободная от власти капитала, становится мечтой, слишком поздно прозревшего Лаптева, гибнущего в страшных объятиях шестимиллионного наследства. Но это эфемерная мечта. Поэтическая жизнь, как желанная цель борьбы, доступна только свободным от власти капитала людям. По настоящему о ней мечтают и борются Ярцев, Рассудина, Кочевой, каждый по своему, но все в одинаковой степени связывают свою борьбу и свою мечту с «недалеким будущим», с теми социальными силами, которые реально существуют и волю которых уже начинают чувствовать обитатели «амбарного» мира.
То, что мы узнаем из повести о Ярцеве, Рассудиной и Кочевом, дает нам все основания говорить о них как о новых людях, уже захваченных новыми настроениями, связанными с новой — не с народнической и не с буржуазной, а с рабочей, социал-демократической полосой в жизни и борьбе демократической интеллигенции.
Лаптев, желая понравиться Юлии Сергеевне, говорит: «Надо поставить свою жизнь в такие условия, чтобы труд был необходим. Без труда не может быть чистой и радостной жизни» (8, 400). Хотя сам Лаптев и не трудится, и сказанные им слова применительно к нему звучат фальшиво, он понимает, что только в труде можно обрести ту нравственную чистоту, ту духовную свободу, которых ему не хватает. Потому именно и обаятельны образы Ярцева и Рассудиной, что для одного из них подлинная радость сопряжена с творческим трудом, а для другого — с сознанием личного достоинства, с гордым сознанием независимости.
«Жизнь коротка и надо прожить ее получше», — говорит Ярцев. «Прожить получше» для Ярцева отнюдь не значит «пожить в свое удовольствие». Незаурядное жизнелюбие этого героя обусловлено органической связью его с новым общественным водоворотом. Желание Ярцева «всюду поспевать» — это как раз то новое чувство, которого недоставало интеллигенции 80-х годов, героям прежних произведений А.П. Чехова.
Философии пессимизма, становившейся в среде буржуазной интеллигенции все более модной, А.П. Чехов противопоставляет, в рассуждениях Ярцева о смерти, философию творческого жизнеутверждения. Ярцев и Лаптев, люди одного возраста, одного образования и одной эпохи, по разному относились к смерти. «Я почему-то стал часто подумывать о смерти», — говорит Лаптев. «А не хочется умирать, — говорит Ярцев. — Никакая философия не может помирить меня со смертью, и я смотрю на нее просто как на погибель» (8, 456).
Ярцев — интеллигентный трудящийся, которому некогда ни скучать, ни ныть. Его интересуют и волнуют самые различные вопросы современной ему жизни. Имея все данные для карьеры ученого в узкой области науки, он предпочитает оставаться в беспокойном водовороте жизни, живо отзываясь на многие ее животрепещущие запросы. Он — один из представителей нового поколения, которое учло печальный опыт старого поколения (вспомним «итоги» профессора Николая Степановича из «Скучной истории»). Ярцев — магистр химии, но его интересует история родины, потому что судьбы ее народа для него не безразличны; его интересует педагогика, потому что он много трудится над воспитанием подрастающего поколения, которому суждено обновить жизнь. «Хочется жить, мечтать, надеяться, всюду поспевать...», — говорит он (8, 457).
Личность Ярцева обаятельна не наивной непрактичностью, присущей многим чеховским героям, а деятельными чертами его натуры. К нему все тянутся, к его суждениям прислушиваются, он становится центром интеллигентного кружка, внимание которого занято не игрой в вист, не сплетнями и не модными декадентскими религиозно-спиритическими развлечениями.
Образ Рассудиной, отчасти дополняющий характеристику Ярцева, имеет в повести своеобразное значение. В ее характере, поступках, в некоторой нервозности и грубоватой прямолинейности А.П. Чехов полемически подчеркивает независимость и свободу трудовой интеллигенции от власти Лаптевых и Кумачевых. Подобно Ярцеву, средства к жизни она добывала собственным трудом, с презрением относясь к любому предложению со стороны даже интимно близкого ей человека Алексея Лаптева.
Образ Рассудиной позволяет читателю понять смысл «драмы», переживаемой Юлией Сергеевной. «На ком вы женились?» — спрашивала она Лаптева — «Где у вас были глаза, сумасшедший вы человек? Что вы нашли в этой глупой, ничтожной девчонке?.. Этой фарфоровой кукле нужны только ваши деньги!» (8, 422).
Суждение Рассудиной о поступке Юлии Сергеевны по форме, быть может, грубовато, и она, быть может, не все причины, побудившие девушку выйти замуж за нелюбимого ею человека, хорошо понимает, но главная причина — богатство Лаптева — правильно ею понята.
Рассудина обладает огромной внутренней силой сопротивления главному соблазну буржуазного мира, соблазну продать свою честь, совесть и достоинство гражданина. «Лаптеву было приятно итти за ней, повиноваться ей и слушать ее ворчание. Он шел и думал про нее: какова, должно быть, внутренняя сила у этой женщины, если, будучи такою некрасивой, угловатой, беспокойной, не умея одеться порядочно, всегда неряшливо причесанная и всегда какая-то нескладная, она все-таки обаятельна» (8, 455).
Рассудина категорически отказывается от предлагаемой Лаптевым материальной помощи. Свой отказ, ревнивое оберегание своей независимости, она объясняет не личным капризом, а следующим золотым и гордо сформулированным ею правилом рабочего класса: «У рабочего класса, к которому я принадлежу, есть одна привилегия: сознание своей неподкупности, право не одолжаться у купчишек и презирать» (8, 424). Знаменательно это стремление героини сознательно и в категорической форме подчеркнуть свою связь с рабочим классом, а не с классом презираемых ею «купчишек».
Вся повесть, сотканная из подобных ссылок, лирических отступлений, отдельных деталей, характеризующих новизну настроений указанных героев, устремлена в одном направлении — к той буре, которая готовилась разразиться над широкими просторами родины. Все в помести как бы подчинено обнажению гнойников, образовавшихся на теле «амбарной» цивилизации, показу читателям исторического права подлинного народа, права на господство в жизни, потому что все замечательное в России сделано руками и гением даровитого народа.
В свете завершающего повесть лирического эпизода, в котором говорится о народе и его будущем, становится ясной и логика лаптевского распада. «Когда вышли к заставе, на небе чуть брезжило. Продолжали молчать, Ярцев и Кочевой шли по мостовой мимо дешевых дач, трактиров, лесных складов... Когда дошли до Красного пруда, уже светало.
— Москва — это город, которому придется еще много страдать, — сказал Ярцев, глядя на Алексеевский монастырь.
— Что это вам пришло в голову?
— Так. Люблю я Москву.
И Ярцев, и Костя родились в Москве и обожали ее, и относились почему-то враждебно к другим городам; они были убеждены, что Москва — замечательный город, а Россия — замечательная страна...
— В самом деле, хорошо бы написать историческую пьесу, — сказал Ярцев, — но, знаете, без Ляпуновых и без Годуновых, а из времен Ярослава или Мономаха... Я ненавижу русские исторические пьесы все, кроме монолога Пимена. Когда имеешь дело с каким-нибудь историческим источником и когда читаешь даже учебник русской истории, то кажется, что в России все необыкновенно талантливо, даровито и интересно, но когда я смотрю в театре историческую пьесу, то русская жизнь начинает казаться мне бездарной, нездоровой, не оригинальной» (8, 452).
Замечательной стране, историю которой делали не Годуновы, а даровитый русский народ, и современные судьбы которой определяются не Лаптевыми, а все тем же народом, предстоит в недалеком будущем пережить, как об этом пророчески говорит Ярцев, «величайшее торжество». Вся логика самого образа Ярцева, смысл его мечты и рассуждений, характер сюжета повести в целом говорят о том, что под «величайшим торжеством» современные А.П. Чехову читатели могли понимать только социальную революцию. К подобному пониманию смысла ярцевских слов читатели были подготовлены и предыдущими произведениями писателя, особенно «Палатой № 6».
«Богата, разнообразна русская жизнь. Ах, как богата!». Говоря это, Ярцев, в частности, ссылается на подрастающее «замечательное поколение» (8, 457. Курсив мой — М.Г.), ссылается без всякого чувства зависти или сознания неполноценности своего поколения. Восторженный отзыв о «замечательном поколении» относится прежде всего к новой демократической интеллигенции, которая обрела свой путь в общем потоке начавшейся под руководством социал-демократического пролетариата активной борьбы народных масс. «Не ждать нужно, а бороться», — эти слова Кочевого напишут на своем знамени герои А.М. Горького, которым, вероятно, в 1894 году было не больше лет, чем ученикам Ярцева.
В повести «Три года» А.П. Чехов нарисовал исторически правдивую картину переломной эпохи в жизни своей родины и поставил важные вопросы. Решение этих вопросов А.П. Чехов намечал в духе тех перспектив, какие определялись в 1894 году программой борьбы российского рабочего класса. Однако социал-демократического понимания путей борьбы трудового народа у А.П. Чехова не было и на этом этапе его идейно-творческого развития. Подобное понимание поставленных жизнью задач принесет в художественную литературу буревестник революции М. Горький.
Примечания
1. Шавровой, 28 февраля 1894 г.
2. Суворину, 5 декабря 1894 г.
3. К нему же, 12 декабря 1894 г.
4. «Письма Суворина к В. Розанову». 4 сентября 1890 г.
5. В.И. Ленин. Соч., т. 2, стр. 474.
6. Суворину, 27 марта 1894 г.
7. В.И. Ленин. Соч., т. 5, стр. 399.
8. В.И. Ленин. Соч., т. 2, стр. 304.
9. В. Ермилов. А.П. Чехов, изд. 2-е, 1949, стр. 194—195.
10. «Новое слово», 1894, XII, стр. 1—3.
11. Суворину, 15 августа 1894 г.
12. «Вестник Европы», 1894, т. I, стр. 66.
13. Там же, т. II, стр. 539.
14. Там же, т. II, стр. 604.
15. «Вестник Европы», 1894, т. II, стр. 509.
16. Там же, т. III, стр. 487.
17. «Вестник Европы», 1894, т. III, стр. 517.
18. Чеховой, 22 сентября 1894 г. В. Гольцев — редактор журнала.
19. С. С-ой. — А. Чехов-лавочник. «Вестник Европы», 1908, XI, 193—194.
20. Указанное сочинение, стр. 31.
21. Там же, стр. 32.
22. 1894. X, стр. 899. О журнале «Русское обозрение» Чехов писал как о «святошеском» и «мрачном» журнале (Щеглову, 5.X 1895).
23. Чехов, т. 8, стр. 298. Ср. с Яковом Артамоновым («Дело Артамоновых» А.М. Горького).
24. См., напр., брошюры «Откуда взялись капиталисты и рабочие», «Кое-что о женщине-работнице».
25. Суворину, 7 августа 1893 г.
26. Количество только крупных фабрик на территории чеховского врачебного участка равнялось семи. Всего на крупных фабриках в Серпуховском уезде в 1894 году занято было 16802 рабочих (См. ст. «Очерки санитарной статистики» в «Русской мысли» за 1905 год, № 5, стр. 181).
27. См. журн. «Общественный врач», 1911, № 4, стр. 71.
28. Так, вопросу о штрафах, взимаемых с рабочих хозяевами, была посвящена брошюра В.И. Ленина «Объяснение закона о штрафах», изданная в 1895 году.
29. Опубликован в № 11 «Русской мысли» за 1895 год. А. Серафимович рассказывал о том, как он, знакомясь с «Расчетной книгой рабочего», увидел часто повторяющиеся, но не повышающиеся цифры 12—18 руб., которые определяли собою обычную зарплату шахтера. При этом книга «пестрела многочисленными штрафами и вычетами, понижавшими иной раз получку до десяти рублей».
30. Ср. с отзывом Фомы Гордеева о типографских рабочих («Фома Гордеев» А.М. Горького).
31. В.И. Ленин. Соч., т. 2, стр. 52.
32. Там же, стр. 66.
33. «Записки Николая Ираклиевича Воронова о событиях Владимирской губернии», г. Владимир, 1907, стр. 21—22.
34. Там же, стр. 33.
35. «Литература Московского рабочего союза. Документы и материалы». М., 1930, стр. 305.
36. «Чеховский сборник». Изд. «Общество А.П. Чехова и его эпоха». М., 1929, стр. 268.
37. Намеренно искажалась основная идея повести реакционной критикой. «Лиц интересных в рассказе много, — читаем в газете «Гражданин» (1895, 2, III), — но для чего они понадобились автору, неизвестно. Случайные лица с случайными разговорами, и поставлены они в случайные комбинации». В «Русском обозрении» этот взгляд на сюжет повести был высказан в более резкой форме: «В ней есть начало и есть герой с героиней и как бы даже намечен определенный план для дальнейшего логического развития, но затем все это намеренно спутывается, контуры размазываются, всякая определенная нравственная идея вытравляется, логика событий заменяется каким-то бессмысленным их водоворотом, на первый план выступают лица, которые тотчас же исчезают, как только мы ими начинаем интересоваться, и весь рассказ внезапно обрывается как раз там, где он вступает в новый наиболее интересный фазис» (1895, V, стр. 449).
38. В.И. Ленин. Соч., т. 12, стр. 263. «Проект речи по аграрному вопросу во второй государственной думе». Подчеркнуто В.И. Ленивым.
39. Наша мысль о том, что Ярцев противопоставлен Лаптеву, находит себе подтверждение в следующих строчках первой редакции: «главным правилом у Ярцева было «стараться быть выше своих инстинктов и жить сознательно» (см. Р.М. 1895, 1).
40. К. Маркс. Капитал, т. I, гл. 13.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |