Вернуться к А.С. Собенников. Творчество А.П. Чехова: пол, гендер, экзистенция

Глава XI. Гендерные роли и стереотипы в рассказах и повестях из народной жизни

Во всех произведениях Чехова после «Степи» есть точные социальные наблюдения и характеристики, но не только они определяют авторское видение мира. Главное — это акт проживания жизни героем. Акт проживания — понимание автором жизни как экзистенции. В этом аспекте есть и гендерное различие, и гендерное сходство. Экзистенциальная скука, экзистенциальное одиночество могут настигнуть как мужчину, так и женщину. Но реакции мужчин и женщин — различны. Гендерные роли и стереотипы, как мы выяснили, исторически изменчивы. Они неоднородны и в социальном аспекте. В предыдущих главах речь шла о мужчинах и женщинах в образованных слоях общества, в дворянских семьях, в семьях интеллигенции. А каковы они в народной среде: у мещан, крестьян, рабочих?

Любопытный материал содержится в повести «Бабье царство» (1894). Героиня родилась и провела детство среди рабочих на фабрике. Но хозяин фабрики, родной брат отца и родной дядя Анны Акимовны, за три года до смерти приблизил к себе брата и нанял гувернантку для племянницы. После смерти дяди и отца она стала хозяйкой миллионного дела. Мы знаем, что детство играет исключительную роль в становлении человека как личности, а с точки зрения родоначальников психоанализа, там нужно искать и причину неврозов. Присмотримся к тому, кем был её отец и каким человеком был дядя. Первое, отец был рабочим и был мастером на все руки: «Аким Иванович, знавший почти все ремесла, не обращая никакого внимания на тесноту и шум, паял что-нибудь около печки или чертил или строгал» (С. 8, 261). Второе, «отец был мягкая, расплывчатая душа, немножко фантазер, беспечный и легкомысленный; у него не было пристрастия ни к деньгам, ни к почету, ни к власти» (С. 8, 262). Отец, таким образом, был человеком творческим, и от отца Анна Акимовна унаследовала способность «фантазировать»: она много читает, играет на рояле, любит русские романсы.

Совершенно другим человеком был дядя: «кремень; во всем, что относилось к религии, политике и нравственности, он был крут и неумолим, и наблюдал не только за собой, но и за всеми служащими и знакомыми» (С. 8, 262). Уже в описании детства героини содержится подсказка для читателя: мягкий отец и кремень дядя, рабочая среда и среда промышленников, т. е. налицо социальное рассогласование. Оно дополняется гендерным рассогласованием: хозяйка миллионного дела должна быть по-мужски жесткой, а ей хочется по-женски любить, иметь мужа и детей. Окружающие (рабочие, просители, прислуга) признают её доминирование, а ей хочется подчиняться.

Время действия в повести — Рождество, и оно уже содержит подсказку (ложную) для читателя: впереди чудо рождественской ночи. В рождественском рассказе, жанре массовой литературы, в эту ночь бедные становились богатыми, влюбленные соединялись и т. д. Героиня Чехова, не сознавая этого, берет на себя роль волшебника в рождественском рассказе: хочет осчастливить бедное семейство1. Но Чаликов, опустившийся чиновник, вызывает у неё раздражение: полторы тысячи рублей она отдаёт не бедному семейству, а богатому адвокату, которому они не очень-то и нужны. Анна Акимовна мечтает о замужестве, пусть муж будет рабочим, как отец (по Фрейду), но она видит, что Пименов — чужой для её круга. И здесь чудо не состоялось.

Конечно, речь у Чехова идёт об иллюзиях героини, об оппозиции казалось/оказалось, об ««отчуждении» мнения от человека»2. Но гносеология, как всегда, соединена у Чехова с экзистенцией: с проживанием жизни. И в этом аспекте Рождество связывает героиню с детством, когда бессознательно ребёнок ждёт чуда и верит в него. «А когда она умывалась, остаток давнего детского чувства, — радость, что сегодня Рождество, вдруг шевельнулась в её груди, и после этого стало легко, свободно и чисто на душе, как будто и душа умылась или окунулась в белый снег» (С. 8, 269). И потом в течение всего дня она уже ждала своего женского «чуда»: «Вот влюбиться бы, — думала она, потягиваясь, и от одной этой мысли у неё около сердца становилось тепло» (С. 8, 277).

В разговоре с адвокатом Лысевичем эта тема будет продолжена. «Для себя лично я не понимаю любви без семьи. Я одинока, одинока, как месяц на небе, да ещё с ущербом, и, что бы вы там ни говорили, я уверена, я чувствую, что этот ущерб можно пополнить только любовью в обыкновенном смысле... Вот возьму и выйду замуж! — сказала она, сердито глядя на его сытое, довольное лицо. — Выйду самым обыкновенным, самым пошлым образом и буду сиять от счастья. И, можете себе представить, выйду за простого рабочего человека, за какого-нибудь механика или чертёжника», — говорит она Лысевичу (С. 8, 281—282). Но и в разговоре с Лысевичем, и в разговоре с действительным статским советником Крылиным героиня находится в психологическом состоянии Я-для-других, кроме того, эти другие — мужчины.

Повествование ведётся у Чехова в двух регистрах: есть безличный нарратор, а есть повествование «в духе и тоне героя», в нашем случае — героини. И ей всё время «казалось», она всё время «боялась», ей «хотелось, но...», т. е. социальное и гендерное рассогласование, о котором мы говорили, продолжается и во время приёма рабочих, и в разговоре с Лысевичем и Крылиным.

Тема замужества приводит к ситуации легкого флирта со стороны Лысевича, но это словесный флирт, ни к чему не обязывающий ни мужчину, ни женщину. Лысевич говорит: «Женщина fin de siècle, — я разумею молодую и, конечно, богатую, — должна быть независима, умна, изящна, интеллигентна, смела и немножко развратна. Развратна в меру, немножко, потому что, согласитесь, сытость есть уже утомление. Вы, милая моя, должны не прозябать, не жить, как все, а смаковать жизнь, а легкий разврат есть соус жизни. Заройтесь в цветы с одуряющем ароматом, задыхайтесь в мускусе, ешьте гашиш, а главное, любите, любите и любите...» (С. 8, 281). Лысевич — поклонник Мопассана, французской литературы, где отношения полов более свободны, чем в русской литературе3.

Разговор Анны Акимовны с адвокатом — ещё один пример разговора глухих: каждый говорит о своём, не слыша и не чувствуя другого. В Анне Акимовне есть староверская кровь («охватив колени руками, глядела на огонь и о чем-то думала, и в это время ему казалось, что в ней играет мужицкая, староверская кровь»). Но если в женщине есть эта мужицкая кровь, зачем говорить о разврате? С другой стороны, в психологической ситуации Я-для-других нет места исповедальному, и автор дает это понять читателю: «Анна Акимовна была рада, что высказалась, и повеселела. Ей нравилось, что она так хорошо говорила и так честно и красиво мыслит, и она была уже уверена, что если бы, например, Пименов полюбил её, то она пошла бы за него с удовольствием» (С. 8, 282—283). В этом фрагменте текста чувствуется легкая усмешка нарратора по поводу женского «честно и красиво мыслит». Такую же усмешку мы видим и в случае с Лысевичем: «Он, по его словам, любил Тургенева, певца девственной любви, чистоты, молодости и грустной русской природы, но сам он любил девственную любовь не вблизи, а понаслышке, как нечто отвлечённое, существующее вне действительной жизни. Теперь он уверял себя, что Анну Акимовну он любит платонически, идеально, хотя сам не знал, что это значит» (С. 8, 286—287). Героиня в этой главе всё ещё находится в ожидании чуда. Когда гости уехали, «она быстро сбросила платье, которое уже наскучило ей, надела капот и побежала вниз. И когда бежала по лестнице, то смеялась и стучала ногами, как мальчишка. Ей сильно хотелось шалить» (С. 8, 288).

В повести Чехова четыре главы: первая называется «Накануне» (канун праздника), вторая «Утро», третья «Обед», четвёртая «Вечер». Три первые главы посвящены социальным ролям и социальным стереотипам: героиня вынуждена помогать бедным, принимать поздравления, обедать с Лысевичем и с Крылиным. И только в четвёртой главе она может не притворяться, не разыгрывать ту или иную роль. Уже отмечалось в чеховедении, что пространство в повести организовано по вертикали: есть «низ» и «верх». Наверху, в парадных комнатах, героиня чувствует себя неуверенно, не знает, нужно ли дать деньги Крылину, там она в ситуации Я-для-других. И только внизу она чувствует себя свободно. И акт переодевания («надела свободный капот») в конце третьей главы подчёркивает смену состояний.

Четвёртая глава посвящена жизни низа. «Анна Акимовна была голодна, так как с самого утра ничего не ела. Ей налили какой-то очень горькой настойки, она выпила и закусила солониной с горчицей и нашла, что это необыкновенно вкусно» (С. 8, 289). Однако и внизу есть дискомфорт: «Но только одно было неприятно: от изразцовой печи веяло жаром, было душно, и у всех разгорелись щеки» (С. 8, 289). Внизу нет европейского чувства меры, в дворянских домах душно не бывает. Анна Акимовна оказывается в ситуации «между»: наверху — отчуждение, но и низ для неё уже не до конца свой.

Обратим также внимание на сообщение: внизу «любили, когда Анна Акимовна бывала в духе и дурачилась; это напоминало, что старики уже умерли, а старухи в доме не имеют уже никакой власти и каждый может жить как угодно, не боясь, что с него сурово взыщут» (С. 8, 289). Этими словами повествователь даёт понять читателю, что народную мужскую гендерную роль хозяина дома играть некому, внизу — бабье царство. Героиня окружена женщинами из народа, не случайно повесть называется «Бабье царство», а не «Женское царство». «Бабье» указывает на народный характер жизни в нем. Во второй главе героиню внизу встречали упрёками, «что она, образованная, бога забыла, проспала обедню и не приходила вниз разговляться» (С. 8, 270—271). Внизу бытовой уклад сохраняет черты патриархальности, это русский быт с иконами, киотами, русской кухней: «В нижнем этаже виноградных вин не употребляли, но зато было много разного рода водок и наливок» (С. 8, 288).

Присмотримся к его обитательницам. У каждой «бабы» своя женская история и своя судьба: «Анна Акимовна ходила по комнатам, а за нею весь штат: тётушка, Варварушка, Никандровна, швейка Марфа Петровна, нижняя Маша» (С. 8, 270). У героини есть тётя — Татьяна Ивановна, — братья при жизни держали её в черном теле, в то время она «была одета простой бабой», братья насильно «выдали её замуж за вдовца иконописца, который, слава богу, через два года помер» (С. 8, 290). Теперь она хозяйка низа: в ноябре выгнала за пьянство кучера Пантелея, в Рождество простила его. Тётушка держит себя с рабочими, в отличие от племянницы, свободно, она «говорила рабочим ты, угощала их непрерывно и, чокаясь с ними, уже выпила две рюмки рябиновой» (С. 8, 273).

Варварушка жила невенчанной с дядей героини, по словам тётушки, «её брат Иван Иванович и Варварушка — оба святой жизни — и бога боялись, а всё же потихоньку детей рожали и отправляли в воспитательный дом» (С. 8, 289). Когда-то она распоряжалась всем хозяйством, а теперь находится в ситуации приживалки. Она готовится к смерти, но в сундуке её, кроме савана, спрятаны «выигрышные билеты», оставшиеся от той, хорошей жизни. И в случае с Татьяной Ивановной, и в случае с Варварушкой значимы формы времени «прежде» и «теперь»: они имеют отношение и к возрасту женщин, и к социальному статусу, и к семейному статусу. «Варварушка, имевшая при стариках большую власть и следившая за нравственностью служащих, теперь не имела в доме никакого значения» (С. 8, 273).

В четвёртой главе женская тема замужества будет продолжена: «Говорили все о том, как теперь трудно стало выходить замуж, что в прежнее время мужчины, если не на красоту, то хоть на деньги льстились, а теперь не разберёшь, что им нужно, и прежде оставались в девушках только горбатые и кривые, а теперь не берут даже красивых и богатых» (С. 8, 289). «От всех этих разговоров Анне Акимовне почему-то захотелось замуж, захотелось сильно, до тоски; кажется, полжизни и всё состояние отдала бы, только знать бы, что в верхнем этаже есть человек, который для неё ближе всех на свете, что он крепко любит её и скучает по ней; и мысль об этой близости, восхитительной, невыразимой на словах, волновала её душу» (С. 8, 290).

И дальше у Чехова говорится «об инстинкте здоровья и молодости». Это биологический инстинкт продолжения рода, он в большей степени присущ женщине, чем мужчине. Дело мужа быть защитником, главой семьи, в этом его главная гендерная роль в народных представлениях. Героине Чехова «шел 26 год», повествователь так описывает её во второй главе: «Красивая, полная, здоровая, чувствуя на себе роскошное платье, от которого, казалось ей, во все стороны шло сияние, Анна Акимовна спустилась в нижний этаж» (С. 8, 270). И во внешнем облике героини, и в описании её внутреннего мира автор подчеркивает женственность. Современник Чехова А. Михновский так описывал «особенности души» женственной женщины: «мягкость, нежность, кротость (хотя бы фальшивая), сердечность, впечатлительность, отзывчивость. У ней мы видим чуткость души, психологический такт и деликатность в обращении с людьми»4.

И, действительно, мы видим, как героиня чувствует фальшь в общении с семейством Чаликовых, как она сочувствует верхней Маше, безнадежно влюбленной в лакея Мишеньку, как она «переменяет разговор», когда Жужелица нападает на Варварушку. И в повести Чехова у женственных женщин, действительно, нет достойных женихов. У главной героини есть в сюжете двойник — горничная Маша. У девушки великолепные рыжие волосы, тонкий стан. Маша любит лакея Мишу, но Мише нравится другой тип: «Свою будущую супругу Мишенька рисовал в воображении не иначе, как в виде высокой, полной, солидной и благочестивой женщины с походкой как у павы и почему-то непременно с длинною шалью на плечах, а Маша худа и тонка, стянута в корсет, и походка у неё мелкая, а главное, она была слишком соблазнительна и подчас сильно нравилась Мишеньке, но это, по его мнению, годилось не для брака, а лишь для дурного поведения» (С. 8, 276). Миша, по словам Лысевича, глуп. В какой-то степени его образ предваряет лакея Яшу из «Вишнёвого сада». Он презирает народный «низ» и с упоением играет роль слуги «наверху», обслуживая гостей хозяйки. По большому счёту на роль мужа рыжей Маши он не годится.

И Пименов не годится на роль мужа, когда Анна Акимовна, «сама того не желая, вообразила Пименова обедающего вместе с Лысевичем и Крылиным, и его робкая, неинтеллигентная фигура показалась ей жалкой, беспомощной, и она почувствовала отвращение» (С. 8, 295). Чуда рождественской ночи не произошло. Богомолка Жужелица предлагает бытовой вариант «греха»: «Найду-ка я тебе, знаешь, какого-нибудь завалященького и простоватенького человечка, примешь ты для видимости закон и тогда — гуляй, Малашка! Ну, мужу сунешь тысяч пять или десять, и пусть идёт, откуда пришёл, а ты дома сама себе госпожа, — кого хочешь, того любишь, и никто не может тебя осудить. И люби ты тогда своих благородных да образованных» (С. 8, 292—293). Но у героини Чехова уже высокий культурный уровень, такой вариант не может её устроить.

«Ритм жизни физиологической является естественно связанным с ритмом жизни психической», — писал современник Чехова Астафьев5. В нашем случае ритм женской физиологии требует любви, соития, рождения ребёнка, и этот ритм объясняет читателю психологическое состояние героини: её веселость, ожидание чуда в начале повести и её разочарование, чувство одиночества в конце. Критик Альбов задал вопрос: «Если её мечта о браке с простым рабочим оказалась нелепою, почему она не может устроить какую-нибудь новую другую жизнь? Ведь она богата, образована, ей все дороги открыты. Если нельзя устроить человеческой жизни в той яме, где она живет, почему она не может уйти из неё?»6

Но автор говорит в «Бабьем царстве» и о женском одиночестве героини, и об экзистенциальном одиночестве. Уход не спасёт её ни от первого, ни от второго одиночества. Поэтому не права и Е.В. Душечкина, когда говорит, что герои «Бабьего царства» «оказываются не в состоянии преодолеть обыденность томящей их жизни. Однажды на Рождество они получают шанс изменить свою жизнь к лучшему, придать ей гармонию, стать счастливыми, но они упускают этот шанс»7. Повесть Чехова связана с рождественским рассказом только хронотопом. Автор напоминает читателю о «чуде Рождественской ночи» как о факте литературном. «Живая жизнь» подчиняется иным законам — экзистенциальным.

В браке большое значение имеет равенство супругов, сходные взгляды на воспитание детей, общие ценности (аксиология). В «Бабьем царстве», как и во многих других произведениях, Чехов выступает против литературных клише, против литературности.

Однако в современной ему литературе мотив неравного в социальном плане брака мы можем найти у народников. Так, в повести Н.Н. Златовратского «Барская дочь» дворянка выходит замуж за мужика и счастлива в браке. По её словам, мужики её «многому научили... я только здесь, от них, узнала, как я глупа, невежественна в понимании самых простых вещей... И они меня научили понимать их»8. Но она из «редких людей» и уходит из семьи ради «дела».

В повести «Золотые сердца» Елизавета Николаевна «дочь богатого помещика, она, как дитя того периода, когда русская женщина жила «накануне» чего-то, увлеклась молодым Морозовым, жившим в качестве управляющего у соседнего помещика. Она страстно, беззаветно отрешилась от всего и во имя любви к нему, и во имя какой-то неопределённой идеи «новой жизни»; бросив отца, богатых женихов, роскошь окружавшей её обстановки, она ушла за Морозовым»9. «Бабье царство» — ответ Чехова новой «литературности», в которой законы гендерной психологии подменялись идеологией.

В «Бабьем царстве» на первое место выходит женская психология, в «Скрипке Ротшильда» (1894) — мужская. Вот размышления героя этого рассказа Якова по прозвищу Бронза: «Глядя на старуху, Яков почему-то вспомнил, что за всю жизнь он, кажется, ни разу не приласкал её, не пожалел, ни разу не догадался купить ей платочек или принести со свадьбы чего-нибудь сладенького, а только кричал на неё, бранил за убытки, бросался на неё с кулаками; правда, он никогда не бил её, но все-таки пугал, и она всякий раз цепенела от страха. Да, он не велел ей пить чай, потому что и без того расходы большие, и она пила только горячую воду» (С. 8, 299).

Его семейная жизнь прошла мимо, и когда умирающая жена вспоминает «ребёночка с белокурыми волосиками» и вербу, под которой они «песни пели», герой не может вспомнить ни ребёночка, ни вербы. Рассказ написан «в духе и тоне героя», внутренняя речь героя комична, но рассказ Чехова не об «убытках»; он о смысле жизни, об экзистенциальной тоске. Женщина в этом рассказе — лицо страдательное, и только она помнит о главном, что её женская роль не сыграна: нет продолжения рода. Похоронив жену, герой вспоминает, что «за всю свою жизнь он ни разу не пожалел Марфы, не приласкал. Пятьдесят два года, пока они жили в одной избе, тянулись долго-долго, но как-то так вышло, что за всё это время он ни разу не подумал о ней, не обратил внимания, как будто она была кошка или собака. А ведь она каждый день топила печь, варила и пекла, ходила по воду, рубила дрова, спала с ним на одной кровати, а когда он возвращался пьяный со свадеб, она всякий раз с благоговением вешала его скрипку на стену и укладывала его спать, и всё это молча, с робким, заботливым выражением» (С. 8, 302).

В этом воспоминании героя есть гендерные роли женщины: «топила печь», «варила и пекла». Но рубить дрова — не женское занятие, это мужская роль. И читателю понятно, что дело не в страхе перед мужем, главная деталь в этом фрагменте текста — «с благоговением вешала его скрипку на стену». Для женщины в любой социальной среде важно дело мужчины, нужно, чтобы муж был востребован, чтобы его ценили. А талант Якова Бронзы редкий — он великолепно играет на скрипке. И в мелодии, которую он сочинил перед смертью, оживает вся его жизнь с женой, и ребёночек, и старая верба: «Думая о пропащей, убыточной жизни, он заиграл, сам не зная что, но вышло жалобно и трогательно, и слёзы потекли у него по щекам. И чем крепче он думал, тем печальнее пела скрипка» (С. 8, 304).

Скрипка принадлежит Якову Бронзе, но почему тогда рассказ называется «Скрипка Ротшильда»? При жизни Якова Ротшильд в оркестре играл на флейте. И на этой флейте «даже самое веселое умудрялся играть жалобно». Жена Якова заболела тифом и умерла, Яков заразился от жены и перед смертью отдал скрипку человеку, которого всю жизнь ненавидел и обижал. Яков не отличался особой религиозностью, но на исповеди «вспомнил несчастное лицо Марфы и отчаянный крик жида». В городе не знают, «откуда у Ротшильда такая хорошая скрипка», у Чехова память о Якове — это мелодия: у Ротшильда «выходит нечто такое унылое и скорбное, что слушатели плачут» (С. 8, 305).

И уже в этом алогизме заложен главный мировоззренческий и философский принцип Чехова — принцип терпимости: гендерной, национальной, идеологической. Всю жизнь герой подсчитывал «убытки», этот трагикомический мотив соединяется у Чехова с экзистенциальным мотивом «пропавшей жизни». Только перед смертью герой увидел в жене — женщину, а в «жиде пархатом» — человека и талантливого музыканта. «Открытие» ведёт читателя к гносеологии, но не менее важной является у Чехова экзистенция. «Бытие открывается в предельной границе здесь-бытия, и бытийный исход для Чехова — в безысходности обыденной повседневности», — справедливо пишет В.С. Абрамова10.

У героини «Бабьего царства» было рабочее детство, Яков Бронза из городских мещан, а как живут крестьяне? Каковы гендерные роли и стереотипы в этой среде? Каковы представления о любви? В «Пословицах и поговорках русского народа» Вл. И. Даля отражена нелёгкая доля женщины из народа, её любовь, её судьба: «Баба — не квашня: встала да и пошла»; «молодица у старика — ни девка, ни баба, ни вдова»; «жена мелет, а муж спит»; «за плохим жить, только век должить»11 и др. И у Чехова в любовных и семейных конфликтных ситуациях, как правило, страдательным лицом является женщина. В рассказе «Егерь» (1885) Пелагея говорит мужу: «Грех, Егор Власыч! Хоть бы денёк со мной, несчастной, пожили. Уж двенадцать лет, как я за вас вышла, а... а промеж нас ни разу любови не было!» (С. 4, 81), её муж «брезгает» крестьянским занятием, он охотник, когда-то его пьяным женили на Пелагее. Жить с женой он не хочет. К тому же есть Акулина, которой герой «избу поставил». К Пелагее он равнодушен, а «её глаза наполняются грустью и нежной лаской», она «ловит взглядом каждый его шаг» (С. 4, 83). Пелагея находится в плену гендерного стереотипа: мужчина, с которым она обвенчалась в церкви, её муж и хозяин. Повествователь у Чехова не «обличает», а понимает и сочувствует.

В «Агафье» (1886) рассказчик становится свидетелем свидания огородника Савки с чужой женой. Мы уже говорили о том, что для женщины важен или социальный статус мужчины, или его личный статус. Под личным статусом понимается принцип «твёрдости», внутренняя свобода, бытийная существенность, в которой имеет значение и мужская красота. Савка — крестьянский вариант Дон Жуана, только он не субъект, а объект поклонения: женщины сами «просятся» прийти к нему ночью. Рассказчик так описывает героя: «Савка был парень лет 25, рослый, красивый, здоровый, как кремень. Слыл он за человека рассудительного и толкового, был грамотен, водку пил редко, но как работник этот молодой и сильный человек не стоил и гроша медного» (С. 5, 25). Его созерцательность, «сосредоточенная неподвижность», любовь к птицам — признаки внутренней свободы, он не такой, как все. «От всей его фигуры так и веяло безмятежностью, врождённой, почти артистической страстью к житью зря, спустя рукава» (С. 5, 25).

И женщины «жалеют» его за этот экзистенциальный выбор, носят еду, приходят ночью на свидание. «Кроме счастливой наружности и своеобразной манеры обращения, надо думать, имела влияние на женщин также ещё и трогательная роль Савки как всеми признанного неудачника и несчастного изгнанника из родной избы в огороды», — говорит рассказчик (С. 5, 32). Но рассказчик даже «привскочил от удивления», узнав, что этой ночью «просилась» Агафья Стрельчиха, «ещё молодая бабенка лет 19—20, не далее как год тому назад вышедшая замуж за железнодорожного стрелочника, молодого и бравого парня» (С. 5, 28). Агафья всего год живет с мужем, и то, что она идёт ночью на свидание, — косвенная характеристика семейной жизни женщины. Она неопытна в любовных делах, боится: «Увидев возле шалаша вместо одного двоих, она слабо вскрикнула и отступила шаг назад» (С. 5, 29). Героиня пытается соблюдать «приличия»: «Кланялся вам Яков и велел передать... вот тут что-то такое...» (С. 5, 29).

Савка же лишен эмпатии, он не чувствует состояния женщины, не думает о том, что ей нужно вернуться в избу к определённому часу. Он «срывается», бежит ловить соловья, т. е. подчиняется инстинкту мужчины-охотника. В ночном свидании важен мотив опьянения: Савка дает Агафье выпить водки, женщина, «опьянённая водкой, презрительной лаской Савки и духотою ночи, лежала возле него на земле и судорожно прижималась лицом к его колену. Она так далеко ушла в чувство, что и не заметила моего прихода» (С. 5, 32).

Современник Чехова писал: «Под влиянием сильных ощущений здравый взгляд на вещи у неё (женщины) ещё больше затемняется, нежели у мужчины»12. Агафья несомненно переживает «сильные ощущения», по-видимому в семейной жизни она лишена их. И действительно, она забывает про необходимость «здравого взгляда на вещи». Муж ищет жену, а «с огородов слышался в это время несдерживаемый смех: жена забылась, опьянела и счастием нескольких часов старалась наверстать ожидавшую её назавтра муку» (С. 5, 33). Финал у Чехова открытый: героиня переходит реку, её «будто корчило от взглядов мужа». Но «Агафья вдруг вскочила, мотнула головой и смелой походкой направилась к мужу. Она, видимо, собралась с силами и решилась» (С. 5, 34). Читатель может только догадываться, что ожидает женщину.

В рассказе «Бабы» (1891) героиня становится жертвой мужской сексуальности. Уже современники Чехова заметили, что в центре рассказа находятся вопросы пола в народной среде. А.П. Чудаков, автор комментариев, приводит цитату из письма И.И. Горбунова-Посадова В.Г. Черткову. Горбунов-Посадов спрашивал: «Читал ли в «Новом времени» рассказ Чехова из народной жизни (половые драмы)» (С. 7, 685). В центре — история Машеньки в восприятии нарратора, рассказчика Матвея Саввича, его слушателей. М.Л. Семанова заметила: «На пересечении этих различных точек зрения и оценок выявляется авторское понимание вещей»13. Каково же авторское понимание любви и брака в народной среде? Собственно говоря, история в «Бабах» «начинается с того, что хозяин постоялого двора заинтересовался Кузькой, а проезжий стал рассказывать, откуда тот «у него взялся»»14.

Из рассказа Матвея Саввича слушатели (и читатели) узнают историю Машеньки, которую выдали замуж за нелюбимого. Сватовство ничем не отличалось от многих других: «Позвали сейчас сваху, пятое-десятое, бабьи разговоры, и пошел наш Вася невест глядеть. Засватал он у вдовы Самохвалики Машеньку. Недолго думающи, благословили». Мужу «забрили лоб и погнали в Царство Польское» (С. 7, 343). О таких браках народ говорил: «Крестом любви не свяжешь». Машенька была «девочка молодая, лет семнадцати, маленькая, кургузенькая, но лицом белая и приятная, со всеми качествами, как барышня» (С. 7, 343). Рассказчик был соседом молодой женщины, он стал к ней захаживать, помогать по хозяйству. В его интерпретации «не прошло и года, как смутил меня нечистый дух, враг рода человеческого» (С. 7, 343). У Чехова герой не признает своей вины, что он соблазнил чужую жену; вину он перекладывает на женщину. «Не только мы, грешные, но и святые мужи совращались. Машенька меня от себя не отвадила. Вместо того, чтобы мужа помнить и себя соблюдать, она меня полюбила», — говорит он (С. 7, 344).

Тем самым он не выполняет главную гендерную роль мужчины — быть защитником любимой женщины. Муж Маши Вася «голубей породистых разводил», и когда с женой прощался, то «ничего, а как взглянул последний раз на сенник с голубями, залился ручьем» (С. 7, 343). Однако голуби — занятие для детей, а не для мужчины. В глазах молодой и одинокой женщины личный и социальный статус Матвея Саввича был выше, чем у мужа. В рассказе Чехова два гендерных мотива, поясняющих любовь женщины: первый — мужская помощь по хозяйству («Пять ломовых мужиков, народ все пьяный, озорной; лошади, дроги, там, гляди, забор обвалился или в трубе сажа загорелась — не женского ума дело»); второй мотив — женское одиночество, потребность в общении, в мужской ласке («Известное дело, не без того, зайдёшь в дом, чаю выпьешь, поговоришь») (С. 7, 343).

Соблазнение происходит на Святой неделе в ситуации бытовой, прозаической — героиня кормила уток. «Я не удержался и окликнул. Она подошла и глядит на меня сквозь решётку. Личико белое, глазки ласковые, заспанные... Очень она мне понравилась, и стал я ей комплименты говорить, словно мы не у ворот, а на именинах, а она покраснела, смеётся и всё смотрит мне в самые глаза и не мигает. Потерял я разум и начал объяснять ей свои любовные чувства... Она отперла калитку, впустила, и с того утра стали мы жить, как муж и жена» (С. 7, 344). В описании Матвея Саввича — Маша прелюбодейка и преступница. Это его личный способ восприятия опыта. И во всех дальнейших событиях — избиении жены мужем, вернувшимся со службы, его смерти от отравления — он принимает сторону формального правосудия. Мужчина стращает женщину, которую соблазнил, прячется за церковный авторитет: «Праведные, говорю, на том свете пойдут в рай, а ты в геенну огненную, заодно со всеми блудницами» (С. 7, 347). На суде одни «говорили, что она мужа отравила, а другие доказывали, что муж сам с горя отравился» (С. 7, 347). Читатель помнит, что в пересказе Матвея Саввича эта версия тоже имела право на существование: «Вася сидит в другой комнате, держится за голову и плачет: «Злодей я! Погубил я свою жизнь! Пошли мне, господи, смерть»» (С. 7, 347). Таким образом, факт убийства не был доказан, но Матвей Саввич в роли свидетеля обвинил жену, и Машу сослали в Сибирь на 13 лет, но она по дороге заболела и умерла.

В «Острове Сахалине» Чехов писал о женщинах-преступницах: «это в большинстве женщины с темпераментом, осужденные за преступления романического и семейного характера: «за мужа пришла», «за свекровь пришла»... Это всё больше убийцы, жертвы любви и семейного деспотизма» (С. 14—15, 246). Такой жертвой любви и стала героиня рассказа. В аспекте психоанализа она «нагрузила» образ Матвея Саввича «конструктивными, нежными и благожелательными чувствами»15, её возраст исключает объективную оценку, в 17 лет любовь представляется главной ценностью личного существования. Могла ли она развестись с мужем? Вот что говорил закон: «Брак может быть расторгнут только формальным духовным судом: 1) в случае доказанного прелюбодеяния другого супруга или неспособности его к брачному сожитию; 2) в случае когда другой супруг приговорён к наказанию, сопряженному с лишением всех прав состояния; 3) в случае безвестного отсутствия другого супруга»16. Героиня Чехова под эту статью не подпадает: муж ей не изменял, отсутствие его было «известное».

Драма любви у Чехова выходит за рамки стереотипа: ситуация любовного треугольника включает в себя мотив предательства. Героиня носит имя Божьей Матери, в христианской аксиологии — Бог есть любовь, но человек, которого она полюбила, предаёт её. Э. Берн писал: «Люди действуют и чувствуют не в соответствии с действительными фактами, а в соответствии со своими представлениями об этих фактах»17. Совершая предательство и в светском понимании, и в религиозном, мужской персонаж у Чехова тем не менее считает себя спасителем и праведником. В светском — он сохраняет семью, в религиозном — спасает две души — свою и женщины.

У Дюди два сына: старший Фёдор служит на заводе, у него есть жена Софья, «некрасивая и болезненная баба». Второй сын, «горбатенький Алёшка», пьяница, но его женили на красавице Варваре, «которую взяли из бедной семьи; это баба молодая, красивая, здоровая и щеголиха» (С. 7, 340). Эти женщины тоже несчастны в браке. Варвара «гуляет» с молодым поповичем. Она говорит Софье: «А пускай... Чего жалеть? Грех, так грех, а лучше пускай гром убьёт, чем такая жизнь. Я молодая, здоровая, а муж у меня горбатый, постылый, крутой, хуже Дюди проклятого. В девках жила, куска не доедала, босая ходила и ушла от тех злыдней, польстилась на Алёшкино богатство и попала в неволю, как рыба в вершу, и легче мне было бы с гадюкой спать, чем с этим Алёшкой паршивым. А твоя жизнь? Не глядели б мои глаза. Твой Фёдор прогнал тебя с завода к отцу, а сам себе другую завел; мальчишку у тебя отняли и в неволю отдали. Работаешь ты, словно лошадь, и доброго слова не слышишь. Лучше весь свой век в девках маяться, лучше с поповичей полтинники брать, милостыню собирать, лучше в колодезь головой...» (С. 7, 350). И Варвара говорит Софье, когда они легли спать: «Я бы своего Алёшку извела и не пожалела» (С. 7, 351). Но идея «извести» мужей остается ночной фантазией героини. Утро начинается с бытовых забот. «Раньше всех проснулась старуха. Она разбудила Софью, и обе пошли под навес доить коров» (С. 7, 351).

Любовная история, рассказанная Матвеем Саввичем, начинается с Кузьки, им и заканчивается. Ребёнок не знает, где его шапка: «Я тебе уши оборву! — крикнул Матвей Саввич. — Поганец этакий». Шапка нашлась на дне повозки. «Кузька рукавом стряхнул с неё сено, надел и робко, все ещё с выражением ужаса на лице, точно боясь, чтобы его не ударили сзади, полез в повозку» (С. 7, 352). Этот эпизод — последний штрих в характеристике рассказчика. Шапка — всего лишь бытовая подробность, её функция — «рисовать жизнь, по выражению Чехова, «как она есть»»18. Агафья и Машенька у Чехова — русские женщины, их судьбы типичны и в аспекте гендерной социологии, и в аспекте гендерной психологии. За сложной повествовательной структурой биографический автор (Чехов) скрывает собственное чувство жалости и сострадания к конкретной женской судьбе. «Мы, женщины, гордимся таким печальником и защитником», — писал автор статьи «Чехов о женщинах»19.

«За последние годы ни одно беллетристическое произведение не вызывало столько разговоров, как напечатанный в апрельской книжке «Русской мысли» рассказ Чехова «Мужики»», — писал в отзыве на повесть Н.К. Михайловский20. Ф.Д. Батюшков заметил: «Мне кажется, что наши критики совершенно ошибочно толковали основную мысль рассказа Чехова, как противоположение городского и сельского быта, как решение вопроса — кому и где лучше живётся: рабочему в городе или мужику в деревне»21. Сам Батюшков сопоставил повесть Чехова с романом Оноре де Бальзака «Крестьяне» и с романом Э. Золя «Земля»22. Современники увидели в повестях Чехова из народной жизни конфликт города и деревни, «идиотизм деревенской жизни», клевету на крестьянство, т. е. судили о тексте с определённых идеологических позиций. «Тема была современна — и широка. Вспомнили сусальных мужиков Златовратского, умственных мужиков — народ Г.И. Успенского, поставили рядом с ними обнищавших диких мужиков Чехова — и правда, ужасная правда, оказалась на стороне Чехова», — заметил М.В. Лавров23.

В социологическом аспекте «Мужики» Чехова — это «ужасная правда» о крестьянской жизни. Но нам близка точка зрения В.Б. Катаева: «Все его герои — мужик и профессор, студент и помещик, сапожник и офицер — в принципе уравнены по отношению к тем вопросам, которые стоят перед каждым человеком»24. В нашем случае — это жизнь как существование, «здесь-бытие», в котором «наблюдатель есть неотъемлемая часть наблюдаемого мира, так что само наблюдение им мира есть проявление жизни этого ми-ра»25. Повествователь у Чехова тоже «часть наблюдаемого мира». Повесть начинается с описания болезни Николая Чикильдеева, служившего лакеем в московской гостинице «Славянский базар»: «У него онемели ноги и изменилась походка, так что однажды, идя по коридору, он споткнулся и упал вместе с подносом, на котором была ветчина с горошком» (С. 9, 282). Болезнь — это экзистенциал, болезнь «исключает» человека из обыденного течения жизни26. И «ветчина с горошком» не просто «случайная деталь». «Она присутствует здесь затем, что явление видится и рисуется в индивидуальной разовости, во всей его цельности, со всеми его подробностями, важными и неважными», — заметил А.П. Чудаков27.

«Споткнулся» — означает крушение старой жизни и начало новой. Мы ничего не знаем о жизни семьи Чикильдеевых в Москве: свадьба, рождение ребёнка, служба в гостинице мужа и жены повествователя не заинтересовали. Желание больного вернуться в деревню объясняется просто: «Дома и хворать легче, и жизнь дешевле; и недаром говорится: дома стены помогают» (С. 9, 281)28. Но представление Николая о деревне оказалось иллюзией: вместо родственного чувства семьи и дома он встретил бедность. «Бедность» у Чехова не только социально-экономическая категория, это ещё и «пограничная ситуация». Один из сильнейших биологических инстинктов каждого индивида — инстинкт выживания. Бедность обеспечивает выживание на элементарном уровне. Вот описание родительского дома: «Печь покосилась, брёвна в стенах лежали криво, и казалось, что изба сию минуту развалится. В переднем углу, возле икон, были наклеены бутылочные ярлыки и обрывки газетной бумаги — это вместо картин» (С. 9, 281). С бедностью связаны глухая кошка, пьянство Кирьяка, беспокойство старухи, «как бы кто не съел лишнего куска».

Главная гендерная роль мужчины в семье — обеспечить выживание рода. Но по словам матери Николая, и отец, и брат Кирьяк не «добытчики». «Со своим стариком она обращалась неласково, обзывала его то лежебокой, то холерой. Это был неосновательный, ненадежный мужик, и, быть может, если бы она не понукала его постоянно, то он не работал бы вовсе, а только сидел бы на печи да разговаривал» (С. 9, 290). Повествование ведётся формально от третьего лица, но «в духе и тоне героя», мы как будто смотрим на мужа глазами жены. Согласно гендерному стереотипу муж должен быть главным в доме, но сын стариков Кирьяк становится главным только тогда, когда напьется. Он бьёт жену Марью, в чём и проявляется его доминирование. Обратим внимание на реакцию родителей: «Экой срам-то, срам, — бормотал старик, полезая на печь, — при гостях-то! Грех какой! А старуха сидела молча, сгорбившись, и о чём-то думала» (С. 9, 285). Мы видим, что родительский авторитет в семье Чикильдеевых тоже утрачен.

Пограничная ситуация — необходимость общего биологического выживания семьи — многое объясняет у Чехова: антисанитарию, жестокость по отношению к слабому, низкий общий культурный уровень крестьян. «Бабка верила, но как-то тускло; всё перемешалось в её памяти, и едва она начинала думать о грехах, о смерти, о спасении души, как нужда и заботы перехватывали её мысль, и она тотчас забывала, о чём думала» (С. 9, 306). Но у Чехова даже в пограничной ситуации человеку нужен общий смысл, оправдывающий его существование: «...мало кто верил, мало кто понимал. В то же время все любили священное писание, любили нежно, благоговейно, но не было книг, некому было читать и объяснять, и за то, что Ольга иногда читала евангелие, её уважали и все говорили ей и Саше «вы»» (С. 9, 306). Евангелие и становится таким общим смыслом. В описании религиозного праздника, когда носили икону «Живоносную», «все протягивали руки к иконе, жадно глядели на неё и говорили, плача: — Заступница, матушка! Заступница! Все как будто вдруг поняли, что между землёй и небом не пусто, что не всё ещё захватили богатые и сильные, что есть ещё защита от обид, от рабской неволи, от тяжкой, невыносимой нужды, от страшной водки» (С. 9, 307).

Михайловский счёл образ Ольги неудачей писателя. «Я не хочу сказать, что таких не бывает, но автор не сделал её вероятною, не представил в её пользу никаких оправдательных «человеческих документов». Ольга — сама кротость, ласка и приличие; она грамотная и любит читать евангелие; читает она его без всякого понимания и плачет от умиления при словах «аще» и «дондеже», но она и без понимания проникнута духом евангельской любви и всепрощения, в каковом духе и дочь свою, Сашу, воспитала. Всё это делает её каким-то светлым пятном на мрачном и грязном фоне жизни «мужиков». Но вас невольно берёт сомнение в правдивости этого образа», — писал он29. В качестве примера критик привёл очерк Н.И. Тимковского «Приват-доцент», в котором говорилось о «нравах в меблированных комнатах»30.

Михайловский рассуждал в духе «теории среды», что люди, живущие в меблированных комнатах, отличаются от семейных. Герой очерка приват-доцент Корнелиев приходит в Пасху в гости к старому приятелю Каринскому, с которым он учился в гимназии. Каринский живет в меблированных комнатах. Гости Каринского играют в карты, все пьяны и в «дезабилье». На вопрос о жизни приятель отвечает: «Шибко живу, шибко! Вот только женщины больно разоряют, провал их побери!.. Ну, а ты как? Всё монахом живешь?.. Постой, я покажу тебе альбомчик»31. Но художественная антропология Чехова иная — в личной экзистенции человека всё возможно.

В «Записях на отдельных листах» читаем: [Ольга в религиозном увлечении, забывала про всё и потом вспоминала, [и потом] точно делала радостное открытие, что у неё есть муж, дочь]. Авторитет Священного Писания, «религиозное увлечение» Ольги объясняет, почему она сохранила «душу живу». Пограничная ситуация приводит к тому, что мужики «победнее не боялись смерти. Старику и бабке говорили прямо в глаза, что они зажились, что им умирать пора, и они ничего» (С. 9, 307). А Марья даже «бывала рада», когда у неё умирали дети, т. е. материнский инстинкт, сильнейший у женщин, у неё был атрофирован условиями существования.

Любопытно отношение к браку, ситуация адюльтера в крестьянской среде. О Марье и Фёкле сказано: «Обе не любили своих мужей». У Фёклы мужа забрали в солдаты, и она каждую ночь ходит за реку «к приказчикам». В «Бабах», как мы помним, Варвара «гуляла» с молодым поповичем. Марья говорит о Фёкле: «Озорная и ругательная — страсть!» (С. 9, 287). В Фёкле автор подчеркивает женское, самочье начало: «Фёкла, чернобровая, с распущенными волосами, молодая ещё и крепкая, как девушка», она заходит в избу «розовая от холода, здоровая, красивая», ночью «особенно отчетливо обозначались её тёмные брови и молодая, крепкая грудь». В Марье женское начало убито мужем и условиями существования. «Марья считала себя несчастною и говорила, что ей очень хочется умереть» (С. 9, 298).

Фёкла же принимает жизнь такой, какая она есть. Фёкла невзлюбила Ольгу, которая, по её мнению, вела «правильную» жизнь жены своего мужа. Психологический анализ автора очень точен: Ольга приехала в деревню за мужем (за главой семьи), она защищает детей, она живет по Писанию, ей говорят в деревне «вы»; и Фёкла видит в ней чужую. Агрессия объясняется также угрозой «витальным интересам индивида»32. Ситуация выживания требует интенсивного труда, а «городские» к крестьянскому делу не приучены. «Погляжу, что вы тут будете есть, дворяне московские! — говорила она со злорадством» (С. 9, 298). После этого она бьёт Ольгу коромыслом по плечу. Но Ольга живёт по Писанию, и когда Фёклу ночью «озорники раздели», Ольга помогает ей и жалеет её. После этой сцены в тексте уже нет слов о ненависти, нет и проявлений агрессии со стороны Фёклы. В «Записях на отдельных листах» читаем объяснение: «её, вероятно, тронуло, что ей ничего обидного не сказали ни Марья, ни Ольга» (С. 17, 210).

Физическое насилие мы видим и в других сценах: «Кирьяк все три дня был страшно пьян, пропил всё, даже шапку и сапоги, и так бил Марью, что её отливали водой» (С. 9, 307). Бабушка высекла внучек за то, что они пустили в огород гусей. И когда Николай говорит матери «плачущим голосом»: «Вы не можете её бить!», Фёкла кричит на него «со злобой»: «Ну, околеваешь там на печке ледащий» (С. 9, 293). Власть тоже ведёт себя агрессивно: у Чикильдеевых за недоимку забирают главную ценность в семье (символ семейного единства) — самовар. «Было что-то унизительное в этом лишении, оскорбительное, точно у избы вдруг отняли её честь... Бабка кричала, Марья плакала, и девочки, глядя на неё, тоже плакали» (С. 9, 304). «Ольга вспомнила, какой жалкий, приниженный вид был у стариков, когда зимою водили Кирьяка наказывать розгами» (С. 9, 312).

Э. Фромм писал о человеческой агрессии: «Биологически неадаптивная, злокачественная агрессивность (т. е. деструктивность и жестокость) вовсе не является защитой от нападения или угрозы; она не заложена в филогенезе; она является спецификой только человека; она приносит биологический вред и социальное разрушение»33.

Вместе с тем бытие у Чехова, «жизнь, как она есть» не ограничивается сценами насилия, бедности, деструктивности. Это отметил ещё А.М. Турков: «Впрочем, и во всей повести облик деревни, сельской жизни, вопреки утверждениям критиков-народников, совсем не окрашен в одни лишь тёмные краски», — говорил он34. В описаниях жизни «мужиков» есть своя красота, естественные человеческие связи. Саша читает Евангелие, и растроганный дедушка «засуетился, чтобы дать внучке гостинца, но ничего не нашёл и только махнул рукой». И «соседи разошлись по домам, растроганные и очень довольные Ольгой и Сашей» (С. 9, 289). «Ольга пошла в церковь и взяла с собою Марью. Когда они спускались по тропинке к лугу, обеим было весело. Ольге нравилось раздолье, а Марья чувствовала в невестке близкого родного человека» (С. 9, 286). В финале, провожая Ольгу и Сашу в Москву, Марья будет плакать. А в 10 главе, не вошедшей в канонический текст, Ольга получит от Марьи письмо, в котором, «кроме поклонов и жалоб, она читала ещё о том, что в деревне теперь тёплые, ясные дни, что по вечерам бывает тихо, благоухает воздух и слышно, как в церкви на той стороне бьют часы; представлялось ей деревенское кладбище, где лежит её муж; от зелёных могил веет спокойствием, позавидуешь усопшим — и такой там простор, такое приволье» (С. 9, 347).

Девочки, сидящие и лежащие на печи, сравниваются с «херувимами в облаках». Старики, «потревоженные рассказами, взволнованные, думали о том, как хороша молодость, после которой, какая бы она ни была, остаётся в воспоминаниях одно только живое, радостное, трогательное, и как страшна, холодна эта смерть, которая не за горами, — лучше о ней не думать!» (С. 9, 300). Понятно, что подобные воспоминания и эмоции универсальны; они вне исторического времени и социального пространства. В этом же человеческом ключе сообщается, что бабка в больнице «говорила, что ей не 70, а 58 лет». Она думала, что если скажет правду, её лечить не будут. Но женщины всегда склонны приуменьшать свой возраст, ещё одна сцена, важная в аспекте гендерной психологии, когда больной муж «прижимался к Ольге, точно ища у неё защиты, и говорил ей тихо, дрожащим голосом: — Оля, милая, не могу я больше тут. Силы моей нет» (С. 9, 393). В этой сцене, совсем по Фрейду, мужчина ищет защиты у женщины-матери, он прижимается к ней, как ребёнок. В свою очередь, выживание заставляет настоящую мать больного кричать со злобой сыну, «которого любила и жалела»: «Почему он присылал так мало, когда сам же в письмах хвалился, что добывал в «Славянском базаре» по 50 рублей в месяц» (С. 9, 304). Учитель в земской школе получал в те годы 30 рублей.

Смерть Николая развязывает этот узел, даёт Ольге и Саше возможность начать новую жизнь. Канонический текст заканчивается сценой «ухода». Зиму Ольга с дочерью прожили в семье покойного мужа. И уход представлен как семейное решение: «А уж было решено, что она пойдет опять в Москву, в горничные, и с нею отправится Кирьяк наниматься в дворники или куда-нибудь» (С. 9, 311). Но это ещё и личное решение, экзистенциальный выбор героини. Как всегда у Чехова, человек включен не только в социум, он ещё и часть мира в целом. Закончилась суровая зима («О, какая суровая, какая длинная зима!»), пришла весна. Описание весеннего пейзажа символично: начинается новая жизнь.

В этом описании точка зрения повествователя предшествует восприятию героини. «Весенний закат, пламенный, с пышными облаками, каждый вечер давал что-нибудь необыкновенное, новое, невероятное, именно то самое, чему не веришь потом, когда эти же краски и эти же облака видишь на картине» — это повествователь. Едва ли Ольга ходила на выставки художников. «Журавли летели быстро-быстро и кричали грустно, будто звали с собою. Стоя на краю обрыва, Ольга подолгу смотрела на разлив, на солнце, на светлую, точно помолодевшую церковь, и слёзы текли у неё, и дыхание захватывало оттого, что страстно хотелось уйти куда-нибудь, куда глаза глядят, хоть на край света» (С. 9, 310). Это видение героини. И в этом совмещении — универсальность жизни в целом. Двойное восприятие, повествователя и героини, находим и в главном выводе: «Да, жить с ними было страшно, но всё же они люди, они страдают и плачут, как люди, и в жизни их нет ничего такого, чему нельзя было бы найти оправдания» (С. 9, 311).

В черновой рукописи неоконченного продолжения описывалась жизнь Ольги и её дочери в Москве. Им и в Москве нужно было выживать. Продолжение подробно проанализировано в статье З.С. Паперного. Исследователь обратил внимание на то, что ««Мужики» вырисовывались в творческом сознании Чехова как единая, целостная вещь, деревенская и городская части возникали в органическом сцеплении, в контрастном единстве, в выразительном сопоставлении материала»35.

Жизнь как существование и выживание дана и в московских сценах. Ольга служит в «Лиссабоне», и служба «отнимала у неё всё время». Спит она на стульях в коридоре, её сестра живет в доме в одном из переулков возле Патриарших прудов. Саша живет у тётки, которая прожила с мужем только год «и потом ушла от него, так как не чувствовала призвания к семейной жизни» (С. 9, 345). У Клавдии Абрамовны — древнейшая профессия, о её судьбе говорили девушки в прачечной, что в старости она будет «побираться на улице» и помрёт в больнице. Тётка и племянница живут в маленькой комнате доходного дома, Саша спит на полу.

Мы ничего не знаем о муже почтальоне, с которым жила Клавдия Абрамовна. От той жизни осталась только фотография; но были и другие фотографии, на которых тётка «была снята, как снимаются вообще женщины такого сорта, и с чёлкой на лбу, и завитою, как барашек, и в солдатском мундире с шашкою наголо, и в виде пажа верхом на стуле, причём её бедра, обтянутые в трико, лежали на стуле плоско, как две толстые варёные колбасы» (С. 9, 345). Телесный ряд будет продолжен в сцене, когда Саша принесёт ей поесть: «А Саша глядела на её папильотки, придававшие ей страшный вид, на поблекшие, уже старые плечи, глядела долго и печально, как на больную; и вдруг слёзы потекли у неё по щекам» (С. 9, 346). Проституция в случае с Клавдией Абрамовной — это её экзистенциальный выбор, но она говорит Саше: «Неприлично слушать прачек», т. е. считает себя выше прачек, «благородной». У Чехова нет осуждения, есть понимание.

В одном случае женщина вынуждена идти на панель, потому что иначе не выжить. О таких случаях Чехов писал в «Острове Сахалине»: «От постоянного проголода, от взаимных попрёков куском хлеба и от уверенности, что лучше не будет, с течением времени душа черствеет, женщина решает, что на Сахалине деликатными чувствами сыт не будешь, и идёт добывать пятаки и гривенники, как выразилась одна, «своим телом»» (С. 14—15, 257). В другом случае — это психотип, и его нужно рассматривать в аспекте гендерной психологии.

Ещё один эпизодический женский персонаж — соседка по квартире: «за третьей дверью жила молодая, худощавая, остроглазая женщина, с толстыми губами, имевшая троих детей, которые постоянно плакали. По праздникам её навещал иеромонах, ходила она от утра до вечера в одной юбке, непричёсанная, неумытая, но когда поджидала своего иеромонаха, то наряжалась в шёлковое платье и завивалась» (С. 9, 344). У Чехова целое мира складывается из таких вот эпизодов. В одном предложении — женская судьба, в которой нет мужа, но есть дети, есть желанный мужчина, и, скорее всего, он — источник денег. Ольга и Саша поддерживают родственные связи с семьёй покойного Чикильдеева, а Кирьяк даже был «гостем» тёти. Получив письмо от Марьи, мать с дочерью говорят о том, «что хорошо бы скопить два рубля и послать их в деревню: один рублик Марье, а за другой отслужить панихиду на могиле Николая» (С. 9, 347).

Финал у Чехова открытый: героини идут по ночному городу. В таком финале жизнь — главная ценность, и она продолжается. В черновых записях открывается другая возможность женской судьбы: «Ольгу рассчитали, потому что часто приходил к ней Кирьяк и криком беспокоил жильцов» (С. 17, 208). «Шестой день, как Ольга ушла из меблированных комнат, дома не ночевала; дочь беспокоилась; вечером томилась, плакала и в этот же вечер пошла добывать денег» (С. 17, 208—209). Но Сахалинский вариант судьбы Саши именно вариант, он дан как социальная возможность. В каноническом тексте его нет.

Какие выводы мы сделаем? В рассказах и повестях из народной жизни нет идеализации, а следовательно, мифологизации народа, чем грешили не только писатели-народники. «Народ» у Толстого, у Достоевского — это лучшая часть нации. Миф о народе формировался в недрах сознания творческой интеллигенции XIX в. Основные значения мифа о народе следующие: 1. народ — лучшая часть нации; 2. народ страдает, терпит, спасает; 3. народ — хранитель языка и национальной культуры; 4. народ жаждет Божьей правды.

Мотивы нищелюбия, страдания, долготерпения, спасения, которые мы находим и в творчестве Некрасова, и в творчестве Григоровича, и у Достоевского с Толстым, восходят к христианской аксиологии. Поскольку русская культура была литературоцентричной, то миф стал фактом общественного сознания, политики, идеологии. Чехов же преодолевает этот литературоцентризм. Его кредо — «живая жизнь» и «живые люди». И в людях из народа он ищет и находит общее с представителями других социальных групп: экзистенциальный выбор, экзистенциальное одиночество, жажду любви и счастья. Гендерные роли и стереотипы имеют много общего с другими социальными группами. Чеховская правда о крестьянской (мещанской) семье заставляла современников задуматься о женской роли в ней.

Примечания

1. Н.В. Капустин отметил, что семейство Чаликовых воспринимает приход Анна Акимовны «как явление Богородицы» (Капустин Н.В. «Чужое слово» в прозе А.П. Чехова... С. 53).

2. См.: Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. С. 145.

3. Этот персонаж относится у Чехова к числу тех, кто «бессознательно выбирают свои идеи из числа идеологических общих мест эпохи» (Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. С. 140).

4. Михновский А.К. Женственность. С. 2.

5. Астафьев П.Е. Психический мир женщины... С. 53.

6. Альбов В.П. Два момента в развитии творчества Чехова. С. 386.

7. Душечкина Е.В. Русский святочный рассказ: становление жанра. СПб., 1995. С. 227.

8. Златовратский Н.Н. Барская дочь // Златовратский Н.Н. Собр. соч.: в 3 т. Т. 3. М., 1897. С. 106.

9. Златовратский Н.Н. Золотые сердца // Златовратский Н.Н. Собр. соч.: в 3 т. Т. 3. М., 1897. С. 13. Даже Н.К. Михайловский отметил идеализацию и схематизацию: «...интеллигентные люди «Устоев» и «Золотых сердец», вообще говоря, опять-таки не столько живые люди, сколько схематические фигуры, вследствие чего добросовестный наблюдатель оказывается недостаточно правдивым художником». (См.: Михайловский Н.К. Литература и жизнь // Русское богатство. 1897. № 11. С. 134.)

10. Абрамова В.С. Опыт экзистенциально-феноменологического анализа прозы А.П. Чехова // Вестник Нижегородского ун-та им. Н.И. Лобачевского. Литературоведение. 2009. № 6 (2). С. 13.

11. Даль Вл.И. Пословицы и поговорки русского народа. М.: Вече, 2006. С. 99—109.

12. Патрик Дж. Психология женщины при свете новых фактов и теорий. СПб., 1900. С. 20.

13. Семанова М.Л. Чехов — художник. С. 64.

14. Чудаков А.П. Мир Чехова. С. 235.

15. Берн Э. Введение в психиатрию и психоанализ для непосвященных. СПб.: Изд-во Международного фонда истории науки, 1991. С. 46.

16. См.: Женский вестник. 1905. № 2. С. 51.

17. Берн Э. Введение в психиатрию... С. 44.

18. Чудаков А.П. Мир Чехова. С. 166.

19. Бл-ва М. (Блинова М.). Чехов о женщинах // Женский вестник. 1905. № 2. С. 45.

20. Михайловский Н.К. Литература и жизнь // Русское богатство. 1897. № 6. С. 116.

21. Батюшков Ф.Д. Критические очерки и заметки о современниках. Ч. 2. СПб., 1902. С. 16.

22. Отмечено Дональдом Рейфилдом в статье «Bauemfeind» или «Bauemfreund»: Чехов и крестьянство // Чеховиана: Взгляд из XXI века. М.: Наука, 2011. С. 113—122. В качестве возможного источника он называет также очерк И.С. Соколова «Дома» (Там же. С. 114).

23. М.Л. (М.В. Лавров). А.П. Чехов в девятидесятых годах: по личным воспоминаниям // Чеховиана: Из века XX в XXI. Итоги и ожидания. М.: Наука, 2007. С. 249.

24. Катаев В.Б. Чехов плюс... Предшественники, современники, преемники. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 152.

25. Мамардашвили М. Очерк... С. 234. Н. Берковский говорил, что Чехова интересует «жизнь в её обыденном течении, в её «самодвижении»» (Берковский Н. О русской литературе. М.: Худ. литература, 1985. С. 247).

26. М. Мамардашвили называл экзистенциалами «такие понятия, посредством которых «любую вещь» можно «увидеть в аспекте пограничной ситуации»» (Мамардашвили М. Очерк... С. 236).

27. Чудаков А.П. Мир Чехова. С. 151.

28. «Воспоминания и иллюзии детства на всех влияют одинаково: тёмные стороны жизни сглаживаются и остается в памяти лишь хорошее», — справедливо заметил Ф.Д. Батюшков. См.: Батюшков Ф.Д. Критические очерки... С. 17.

29. Михайловский Н.К. Литература и жизнь // Русское богатство. 1897. № 6. С. 118.

30. См.: Тимковский Н.И. Приват-доцент // Русская мысль. 1897. № 4. С. 87—128.

31. Там же. С. 104.

32. Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. С. 243.

33. Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. С. 243.

34. Турков А.М. А.П. Чехов и его время. С. 272.

35. Паперный З.С. «Мужики» — повесть и продолжение // В творческой лаборатории Чехова. М.: Наука, 1974. С. 61.