Вернуться к М.Ч. Ларионова, Н.В. Изотова, Е.В. Маслакова. Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст. 150 лет со дня рождения писателя

М.В. Литовченко. «Онегинский миф» в рассказе А.П. Чехова «Дом с мезонином»

Понятие «онегинский миф» введено в чеховедение В.А. Кошелевым [Кошелев 1998: 147—154], употребляющим его достаточно широко, подразумевая любое переосмысление традиций великого романа в творчестве А.П. Чехова: например, трансформацию образов Онегина, Татьяны, а также «обессмысливание» в устах чеховских героев пушкинских поэтических строк. Точка зрения исследователя основана на противопоставлении художественного мира пушкинского романа и современной Чехову «жизненной ситуации», для которой идеалы, воплощенные в «Евгении Онегине», оказываются недостижимым образцом. Исследователь утверждает, что к «онегинскому мифу» причастны практически все случаи использования Чеховым «онегинской» образности, служащие ее переведению из поэтического художественного плана — в иной, принципиально «прозаический». Мы же будем использовать данное понятие преимущественно в связи с типом «лишнего человека» — как трансформированным в творчестве Чехова образом Евгения Онегина.

Приметы «онегинской» ситуации можно обнаружить в рассказе «Дом с мезонином» (1896), при несомненном различии основного художественного конфликта. Сюжет этого произведения развивается по двум параллельным линиям: «идеологическая» (художник — Лида) и любовная (художник — Женя).

В характеристике главного героя рассказа — художника — отчетливо звучит тема «лишнего человека» («чувствовал себя безнадежно одиноким и ненужным»). Его духовный облик содержит ярко выраженные «онегинские» черты: «...меня томило недовольство собой, было жаль своей жизни, которая протекала так быстро и неинтересно, и я все думал о том, как хорошо было бы вырвать из своей груди сердце, которое стало у меня таким тяжелым» (С. IX, 178). Острое чувство одиночества и душевного холода является значимым признаком его мировосприятия, мешающим жить и творить. Не случайно современные писателю критики утверждали, что герой «Дома с мезонином» пополнил галерею чеховских «хмурых людей» (С. IX, 495).

Удел художника — «постоянная праздность», которая, в отличие от праздности Жени, совершенно лишена легкости и беззаботности. Отношение к праздности (а точнее, ее смысловое наполнение) выявляет существенное различие как между художником и Женей, так и между художником и пушкинским Автором. Состояние чеховского героя в начале рассказа, на первый взгляд, находит параллель в тексте «Евгения Онегина». Круг «занятий» художника таков: «По целым часам я смотрел в свои окна на небо, на птиц, на аллеи, читал все, что привозили мне с почты, спал. Иногда я уходил из дому и до позднего вечера бродил где-нибудь» (С. IX, 174). Этот фрагмент напоминает описание деревенской жизни автора-повествователя в I главе романа:

Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным
<...>
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
<...>
Цветы, любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.

[Пушкин 1994: 28]

Однако эти фрагменты высвечивают принципиальное различие внутреннего мира пушкинского Автора и чеховского героя. Прежде всего, их разделяет само понимание «праздности». В семантической структуре «Евгения Онегина» праздность выступает как необходимое условие творчества, состояние «творческого сна». «Ничегонеделание» художника — противоестественно; оно лишено какого-либо позитивного содержания и поэтому тяготит героя. Вдохновение возвращается к художнику только после встречи с Женей, когда он вновь постигает ощущение единства, гармонии с миром. Поэтому художественная роль Мисюсь напоминает одну из граней образа Татьяны, предстающей в «лирическом» сюжете в качестве музы Автора.

Семья Волчаниновых отчасти схожа с семьей Лариных: она состоит из матери и двух дочерей, совершенно разных по своему внутреннему складу. Волевая и деспотичная Лида, конечно, ничуть не походит на сестер Лариных — ни на посредственную Ольгу, ни, тем более, на Татьяну. Однако образ Жени воплощает важнейшие черты любимой пушкинской героини: прежде всего, это искренность и душевная чистота. Жизнь героини чеховского рассказа протекает как духовно насыщенная праздность. Женю характеризует богатое внутреннее бытие, свидетельством чего является ее любовь к книгам: «Она читала целый день, с жадностью глядя в книгу, и... потому, что взгляд ее иногда становился усталым, ошеломленным и лицо сильно бледнело, можно было догадаться, как это чтение утомляло ее мозг» (С. IX, 179). Книги выступают неизменным спутником и пушкинской Татьяны, воспитанной на романах. Праздность Жени — это постоянный праздник: ей присуще светлое и радостное, гармоничное мировосприятие. Чеховская героиня естественно связана с природой; духовное становление Татьяны Лариной также происходит на фоне широкой природной жизни, ее мир «космичен» — это звезды, луна, зори.

Между героинями просматривается и другая немаловажная параллель: их отличает вера в судьбу, в высшее предназначение («То в вышнем суждено совете... То воля неба...» — ср. у Чехова: «все зависит от воли Божией!»). Именно поэтому в пушкинском романе столь важное место занимает линия тайной душевной жизни Татьяны. Мысли чеховской героини направлены на постижение «вечного и прекрасного» — высшей тайны бытия, загадки человеческой жизни (она говорит с художником «о боге, о вечной жизни, о чудесном». С. IX, 180).

С этой особенностью связано трепетное отношение героинь к приметам, предсказаниям. Как известно, Татьяна «верила преданьям / Простонародной старины»: «...Вдруг увидя / Младой двурогий лик луны / На небе с левой стороны, // Она дрожала и бледнела. / Когда ж падучая звезда / По небу темному летела / И рассыпалася, — тогда / В смятеньи Таня торопилась, / Пока звезда еще катилась, / Желанье сердца ей шепнуть» [Пушкин 1994: 99]. В рассказе присутствует своеобразная семантическая «рифма» к этому фрагменту пушкинского романа. Чеховской героине, подобно Татьяне Лариной, свойственны особые «отношения» с небесными светилами, которые пророчат нечто, ясное ей одной: «...покрытая багровым облаком, восходила луна. <...> Часто падали звезды. Женя шла со мной рядом по дороге и старалась не глядеть на небо, чтобы не видеть падающих звезд, которые почему-то пугали ее» (С. IX, 188). Любопытно отметить эту необычную реакцию героини на падающие звезды: она не спешит загадать желание, ее томит необъяснимый, безотчетный страх, как будто Женя смутно предчувствует печальную развязку своего «любовного романа». Л.М. Цилевич отмечает, что звезды расширяют художественное пространство «до космических масштабов» и «вносят в эмоциональную атмосферу грусти, печали напряженность и тревогу страха, жути» [Цилевич 1976: 158—159]. Этот эпизод, пронизанный ощущением предосеннего холода и темноты, намечает дальнейшее сюжетное развитие — скорую разлуку художника и Мисюсь.

Влюбленный чеховский герой переживает стремительный духовный подъем, который оказывается сродни «эволюции» Онегина. В душах героев пробуждается вдохновение, стремление к творчеству. Разочарованный Онегин словно возрождается к новой жизни под влиянием своей любви: казалось бы, безнадежный скептик, он едва не приобщился к поэзии («Стихов российских механизма / Едва в то время не постиг / Мой бестолковый ученик»). Для художника чувство к любимой также является залогом творческого возрождения; темы творчества и любви сливаются в гармоническом единстве: «...мне страстно хотелось писать только для нее» (С. IX, 188—189).

Исследователями давно отмечено, что тема творчества раскрывается в пушкинском романе через понятие «сна» [Гершензон 1997: 226—234; Тархова 1982: 52—61]. «Смутный сон» выступает у Пушкина как состояние ирреальности, отрешенности от быта, погружение в духовную, творческую сферу. Это состояние доступно, прежде всего, самому Автору; неоднократно оно характеризует внутренний мир главных героев — Евгения и Татьяны. В чеховском рассказе мотив «сна наяву» звучит в самом начале сюжетного действия, после описания первой встречи художника с сестрами Волчаниновыми («И я вернулся домой с таким чувством, как будто видел хороший сон». С. IX, 175). Это чувство по-своему предвосхищает духовное обновление героя, его возвращение к искусству.

Весьма знаменательна такая деталь, возникающая в сознании героя: «...мне показалось, что... эти два милых лица мне давно уже знакомы» (С. IX, 175). (Кстати, «узнавание» знакомого в незнакомом характерно для восприятия Татьяны Онегиным: «Нашед мой прежний идеал...»). Однако предназначенность героев друг другу не воплощается в их судьбе. На пути художника и Жени встают и внешние преграды (неприязнь Лиды), и препятствия внутреннего характера (своеобразная «хмурость» героя). На наш взгляд, в данном аспекте интересно рассмотреть образ Белокурова, казалось бы, периферийный в развитии сюжета. Этот образ, представленный в яркой шаржированной манере, словно содержит в себе «зерна» двух указанных конфликтов.

С одной стороны, своим пристрастием к спорам Белокуров выступает как некий пародирующий «двойник» спорщицы Лиды, несмотря на всю их видимую противоположность (он — безвольный, Лида — деятельная и энергичная): герою присуща «манера всякий разговор сводить на спор» (С. IX, 177). Не случайно, в разговоре со своими гостями Лида больше обращается к Белокурову, чем к художнику.

С другой стороны, этот персонаж воплощает определенную ипостась личности художника, ведь именно Белокуров говорит о «болезни века — пессимизме» (правда, само рассуждение в тексте рассказа не приводится). Серьезность данной темы (необычайно актуальной для художника) в устах Белокурова дискредитируется; может быть, поэтому его слова вызывают такое раздражение у собеседника. Белокуровская «лень» предстает как сниженный вариант «праздности» художника. Примечательно, что настойчивые сетования помещика на свою «загруженность» («А все дела, дела!») семантически рифмуются с текстом «Евгения Онегина»: в романе Пушкина дважды звучат слова, напоминающие реплики чеховского героя: «Имея много дел...». Такая формула связана у Пушкина с духовно ограниченными персонажами (дядя Онегина и Зарецкий), которые, подобно Белокурову, являются помещиками, «устроителями» своих имений. Деловитость этих героев оказывается лишь словесным прикрытием их истинной бессодержательности.

Художник, несомненно, представляет собой чрезвычайно сложную, внутренне богатую личность. В его характере заложен значительный потенциал духовного обновления, но все же это — именно потенциал, нереализованная возможность. Потеряв Женю, художник вновь погружается в свое неизбывное одиночество; он возвращается к исходному «жуткому» состоянию: «Трезвое, будничное настроение овладело мной..., и по-прежнему стало скучно жить» (С. IX, 190—191). И.Н. Сухих справедливо замечает, что крах героя связан с глубинно-личностными причинами: «Любовь художника обречена, потому что... его дом разрушен, его вера — скептицизм и постоянное сомнение в себе. Поэтому потеря любимой воспринимается им как трагическая неизбежность, еще один удар судьбы...» [Сухих 1987: 127]. Эта трагическая обреченность его любви, надежд на счастье роднит чеховского героя с Евгением Онегиным. Чувство Онегина к Татьяне выступает как возможность, дарованная судьбой, — возможность, которой, однако, не суждено воплотиться в реальность. Семантическая «основа» обоих произведений в данном аспекте прочитывается как несвершенное событие, несостоявшееся счастье.

Литература

1. Гершензон М.О. Явь и сон // Гершензон М.О. Мудрость Пушкина. Томск, 1997. С. 226—234.

2. Кошелев В.А. Онегинский «миф» в прозе Чехова // Чеховиана: Чехов и Пушкин. М., 1998. С. 147—154.

3. Пушкин А.С. Евгений Онегин // Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: в 17 т. Т. 6. М., 1994.

4. Сухих И.Н. Проблемы поэтики А.П. Чехова. Л., 1987.

5. Тархова Н.А. Сны и пробуждения в романе «Евгений Онегин» // Болдинские чтения. Горький, 1982. С. 52—61.

6. Цилевич Л.М. Сюжет чеховского рассказа. Рига, 1976.