У Александра Блока, в отличие от многих символистов и близких им писателей, неоднократно писавших о Чехове, нет ни одной посвященной непосредственно ему статьи, однако в художественном сознании поэта Чехов занимал совершенно особое место. Несмотря на очевидные различия между реалистической и символистской эстетикой и поэтикой, творчество Чехова и Блока сопоставимо, и прежде всего — по близости восприятия ими глубин жизни переходной эпохи.
Изживание старых форм жизни, разрушение прежних стереотипов, разобщенность людей в новом историческом времени, стремление человека осмыслить свою судьбу, тоска по иной, лучшей жизни, устремленность к будущему (при неясности его очертаний) — все это остро ощущалось и Чеховым, и символистами, из них в особенности — Блоком. «Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря...» — говорит чеховский персонаж» (С. XIII, 123). Спустя несколько лет Блок выражает эсхатологическое ожидание бури: «Я думаю, что в сердцах людей последних поколений залегло неотступное чувство катастрофы...» [Блок: V, 350]. В душах чеховских героев, охваченных неудовлетворенностью и предчувствием перемен, растет желание порвать с прежней жизнью, уйти «куда глаза глядят». Исследователи Чехова и Блока не раз отмечали у поэта преемственность темы «ухода», лежащей в основе сюжета лирической драмы «Песня Судьбы» и поэмы «Соловьиный сад» [Родина 1972; Паперный 1975; Сахарова 1982; Цилевич 1996]. Стремление персонажей Чехова вырваться из пут быта в большой мир, их тоска, смятение возведены Блоком уже «в основу психологической характеристики современного человека» [Родина, 1972: 181]. Об ощущении безбытность Блок пишет в статье «Безвременье» (1906), перекликающейся с «Песней Судьбы»: «Времени больше нет. Двери открыты на вьюжную площадь <...> Мы живем в эпоху распахнувшихся на площадь дверей, отпылавших очагов, потухших окон» [Блок: V, 70—71]. Как очень точно заметил З.С. Паперный, Блок начинает с того, к чему приходят герои поздних произведений Чехова — «Невесты», «Трех сестер», «Вишневого сада»: он «наследует... «изживание» дома...» [Паперный 1987: 135]. Можно добавить, что он наследует и чеховское отрицание уюта:
Нет! Лучше сгинуть в стуже лютой!
Уюта — нет. Покоя — нет.[Блок: III, 95]
Уют — тот же чеховский «футляр», отгораживающий от живой жизни, от мира, лирическому герою Блока он совершенно противопоказан. Естественно, близкие Чехову темы и мотивы разрабатываются поэтом в пределах своей художественной системы. Так, по-разному преломляются в творчестве писателей антиномичные образы-символы дома и сада (у Чехова их противопоставленность явлена в «Доме с мезонином», в «Невесте», в «Трех сестрах», более сложные взаимоотношения в «Вишневом саде»; у Блока — в «Песне Судьбы», в лирике II и III томов, в «Соловьином саде»). Чехов соотносит образы дома и сада не с двумя разными мирами, а с двумя сферами жизни: бытовой и поэтической [Батракова 1995; Петухова 2001]. В поэме «Соловьиный сад» оппозиция «дом — сад» соотнесена с оппозицией «мир — мечта», причем образ дома в реальном плане исчезает, так как хижина, открытая всем ветрам, — это уже не дом, а приют лирического героя. З.С. Паперный писал, что за садом в поэме «не просто иная жизнь, а инобытие» [Паперный, 1975: 116], однако этот символ может иметь и другое содержание. Для Блока понятие инобытия в течение многих лет было исключительно мистическим. «Соловьиный сад» закончен в 1915 году, когда мистицизм не был в такой степени присущ поэту, и сад в поэме символизирует претворенную мечту о счастье, заключающемся в гармонии любви и красоты, абстрагированных от реальности, но не «просвечивающих» иными мирами:
Чуждый край незнакомого счастья
Мне открыли объятия те,
И звенели, спадая, запястья
Громче, чем в моей нищей мечте.[Блок: III, 243]
Чеховский вишневый сад обращен в равной степени и к прошлому, и к будущему, новая жизнь не имеет ясных очертаний, она только брезжит вдали. Блоковский сад — обретенная мечта, «сад души», многими нитями связанный с ранней лирикой поэта: то счастье, о котором мечтал юный мистик, казалось бы, найдено, но это изолированное и «неподвижное» счастье, оказавшееся «нечеловеческим», и прошедший трудный путь «вочеловечивания» лирический герой отказывается от него, не переставая любить. Особую атмосферу в произведениях Чехова и Блока создают недомолвки, намеки, недоговоренность, имеющие, конечно, неодинаковую основу и вытекающие из различных художественных задач. Однако в атмосфере «недосказанности» у Чехова и «несказанности» у Блока коренится не только их различие, но и сходство [Паперный 1987: 135]: в художественной системе поэта нашло своеобразное развитие найденное Чеховым, ведь «несказанное» — следующий шаг за «недосказанным».
Творческие переклички, преемственность тем, созвучность мотивов обусловлены у Чехова и Блока глубинным родством восприятия основополагающих понятий человеческого бытия. Понятия того же счастья, например. Известно, как подозрительно относился Чехов к «счастливым» и к счастью: «Как порой невыносимы люди, которые счастливы, которым все удается!» (С. 17, 93). Счастье ведет к успокоенности, самодовольству, счастливые люди глухи. Настоящее счастье невозможно, а может быть, и не нужно: «Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом» (С. 10, 64). Блоковские представления о счастье и смысле жизни удивительно созвучны чеховским, «для него «живой человек» — это тот, кто не может быть довольным и счастливым, пока в мире существуют страдания...» [Головачева 1990: 107]. Для поэта тоже существует «более разумное и великое», чем счастье, это — правда, а счастье недостижимо и необязательно, ибо чаще всего оборачивается «уютом» и «покоем». В 1912 году Блок записывает в дневнике: «Я искал «удовольствий», но никогда не надеялся на счастье. Оно приходило само и, приходя, как всегда, становилось сейчас же не собою. Я и теперь не жду его, Бог с ним, оно — нечеловеческое» [Блок: VII, 123]. Опору в отказе от иллюзий о счастье он мог найти в Чехове. Отвержение «мирного счастья» не означало ни для Чехова, ни для Блока отрицания счастья в принципе — возможность истинного счастья связывалась ими с будущим. Будущее — важнейшая категория в мировоззрении обоих писателей. Чехов в период работы над пьесой «Три сестры» записывает: «Не рассчитывайте, не надейтесь на настоящее; счастье и радость могут получиться только при мысли о счастливом будущем...» (С. 17, 215). Блок в 1912 году приходит к аналогичному и закономерному для себя выводу: «Жить можно только будущим» [Блок: VII, 135]. Чеховские герои часто говорят о будущей прекрасной, как они надеются, жизни: Тузенбах призывает «приготовляться» к ней, Петя Трофимов убежден, что она скоро наступит, Аня радостно верит в это и готова работать ради будущего. Навстречу будущему уходит Герман из «белого дома» в «Песне Судьбы», надеждой на будущее нередко проникнут и лирический герой Блока.
В блоковских дневниках, наряду с многочисленными записями об ощущении пустоты, бессмысленности жизни, встречается высказанное почти чеховскими словами признание: «Жить страшно хочется» (у Чехова Вершинин говорит: «Хочется жить чертовски!...» (С. 13, 163)), перекликающееся с известными строками:
О, я хочу безумно жить:
Все сущее — увековечить,
Безличное — вочеловечить,
Несбывшееся — воплотить![Блок: III, 85]
Внутренне противоречивое осознание жизни одновременно как прекрасной и трагичной — «мир прекрасен и в отчаяньи» [Блок: VII, 138] — и тоска от жизни и желание жизни чеховских героев: «у меня страстная жажда жизни» (С. 13, 135) — разные явления, но их природа едина: естественное чувство жизни, прихотливо слитое с чувством родины. Возвращаясь в 1909 году из-за границы, Блок видит российскую действительность совершенно по-чеховски: «Та же все мокрая платформа, сплошные серые тучи, два телеграфиста и кричащая на ветер баба. <...> Уютная, тихая, медленная слякоть. Но жить страшно хочется («Три сестры»)» [Блок 1965: 152].
Сопоставимы с чеховскими видение и оценка Блоком реалий современности в ее социально-конкретном и философски-нравственном содержании. В статье «Безвременье» словно дорисовывается возникающая как угроза в финале «Вишневого сада» картина запустения и разрушения усадеб: «На равнинах, по краям дорог, в зеленях или в сугробах, тлеют, гниют, обращаются в прах барские усадьбы <...> Вокруг заброшенных домов все шире, уже забегая в спутанные куртины... разрастаются торговые села, зеленеют вывески казенной винной лавки, растут серо-красные постоялые дворы» [Блок: V, 74]. В то же время эта картина напоминает, что торжествует время, веяния которого, уловленные Чеховым, несколькими годами ранее были отражены в повести «В овраге». Однако утверждению в жизни новых, «ненормальных норм» противостоит у Чехова уверенность в «божьей правде», а болезненному расставанию с прошлым — надежда на жизнь светлую, прекрасную, хотя бы через двести-триста лет. Для Блока разрушение прежнего уклада означает наступление «безбытность» («это быт гибнет, сменяясь безбытностью»), а значит, открытость всем бурям, устремленность в большой мир и поиски нового пути.
Острое осознание неотвратимости крушения старых устоев жизни и строгий счет, предъявляемый интеллигенции в свете ее исторической ответственности, привели Блока к приятию идеи исторического возмездия. Прозвучавшие задолго до этого слова Пети Трофимова о жизни владельцев вишневого сада «на чужой счет», о необходимости «искупить... прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом» (С. XIII, 228) коррелируют с размышлениями Блока в статье «Интеллигенция и революция» (1918 г.): «Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? <...> Почему валят столетние парки? — Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть...» [Блок: VI, 15]. Параллельно дневниковые записи о разгроме дорогого ему имения отражают острые переживания, вызывающие ассоциации с горем Раневской при прощании с вишневым садом: «Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?» [Блок 1965: 439].
Блоковские записные книжки и письма свидетельствуют об укорененности Чехова в творческой памяти поэта: на протяжении многих лет в них упоминаются имя Чехова и чеховские произведения. Так, в 1901 году, в пик мистических настроений, Блок пишет своему студенческому другу А.В. Гиппиусу об участии в любительских спектаклях в Боблово — имении Менделеевых, среди прочих ролей он называет Ломова в чеховском «Предложении» и добавляет: «Последнее особенно улыбается мне» [Блок: VIII, 17]. В том же году он читал для рабочих мануфактурной фабрики рассказ «Хирургия». Начиная с середины 1900-х годов Блок особенно часто обращается к пьесам Чехова: тогда он сам работал над драмами (в 1908 году закончена «Песня Судьбы», в 1913 — «Роза и Крест»), а именно в драматургии Чехова многие усматривали его близость к символизму: «...в чеховском творчестве заложен динамит истинного символизма...» [Белый 1907: 11] — или тенденцию к синтезу реализма и символизма.
В 1909 году Блок однозначно определил свое отношение к Чехову: «А вечером я воротился совершенно потрясенный с «Трех сестер». Это — угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся <...> Чехова принял всего, как он есть, в пантеон своей души, и разделил его слезы, печаль и унижение...» [Блок: VIII, 281]. Эти строки написаны спустя два года после отшумевшей полемики, вызванной статьей поэта «О реалистах» (1907 г.). В статье, полемизирующей с «Грядущим хамом» Д. Мережковского, Блок выступил в защиту М. Горького, Л. Андреева и современных реалистов в целом, но его защита весьма своеобразна. Прежде всего, он проводит границу между литературной и жизненной родословной символистов и реалистов: символисты, «всосавшие «культуру» с молоком матери», смотрят на жизнь сквозь призму культуры, они не могут «просто и ясно» смотреть в глаза жизни, отсюда их страхи и сомнения. «И откуда было набраться такого страха нашим трем большим писателям — Чехову, Горькому и Андрееву? У них свой страх, их грузные корабли на свои мели садятся, и тоска и одиночество у них свои» [Блок: V, 102]. Блок учитывает различие жизненного опыта и предполагает право писателя изображать жизнь под своим углом зрения, но в пределах своих же творческих возможностей и метода: «Когда писатель-реалист берется за большее, чем описание трепета «жизни бедной», то у него не получается» [Блок: V, 115], — последнее относится к современным Блоку прозаикам-реалистам, литературными учителями которых он считал Чехова, Горького или Л. Андреева. Собственно Чехова Блок не защищает — Чехов не нуждается в защите; он исходит из Чехова в оценках творчества реалистов, причисленных к «чеховцам», а таких поэт видит большинство по сравнению с последователями Горького. Употребляя определения «чеховцы», «чеховское», «по-чеховски», «чеховщина», Блок вкладывал в них различный смысл, полностью им не проясненный. Литературно-критические статьи Блока, по определению Д.Е. Максимова, — «лирические статьи, в которых интуиция и непосредственно синтетическое восприятие имеют огромное значение и часто превалируют над анализом» [Максимов 1975: 178]. Именно «синтетическое восприятие» отличает блоковские замечания о Чехове, рассеянные в статьях, дневниках и письмах. Одним из важнейших критериев при оценке художественных произведений для Блока было наличие в них внутренне противоречивой жизненной основы. В Чехове, который «бродил немало над пропастями русского искусства и русской жизни», он высоко ценил «дух светлого противоречия» и «легкую плоть» [Блок: V, 116, 117]. У персонажей-«чеховцев» «заурядная плоть» и «заурядный дух», писатель-чеховец для Блока тот, кто видит только «бедную жизнь», он «наблюдает эту жизнь «по-чеховски» (то есть в мелочах — Е.П.), не имея на то чеховских прав и сил» [Блок: V, 115]. Внешнее заимствование приемов Чехова убивает искусство, чеховские лиризм, сочувствие мятущемуся, страдающему человеку оборачиваются у «чеховцев», по выражению Блока, «жалостливостью», даже «слезливостью». Решительно отделяя Чехова от плоских «бытовиков», он вместе с тем не отказывает в праве на литературное существование писателям «чеховского толка»: среди русских читателей, справедливо считает поэт, больше «чеховских душ» — неудовлетворенных, тоскующих, «и эту тоску, как в зеркале, отражают писатели чеховского толка» [Блок: V, 118]. Блок не видит среди современных ему реалистов истинных последователей Чехова, предвосхищая мнение А. Белого, написавшего через несколько месяцев после его статьи «О реалистах» об отсутствии преемников у писателя, которых и не может быть, ибо он завершил эпоху реализма в русской литературе, а «чеховцам остается лишь разработать детали им до конца пройденного пути» [Белый 1907: 13] — точка зрения, надолго закрепившаяся в критике.
В статье «О драме» (1907 г.) Блок пишет об особой роли Чехова-драматурга, который «предшественников не имел, последователи ничего по-чеховски сделать не умеют» [Блок: V, 169]. Недостатки современной драмы связаны, на взгляд поэта, с достижениями Чехова-драматурга, то есть он рассматривает недостатки как продолжение и итог чеховских достоинств: Чехов, пронизав русскую драму лирикой, «отнял» у нее внешнее действие, главного героя (в традиционном понимании) и острую борьбу противоречий. В результате русская драма «парализована лирикой», чеховские подражатели «зарылись в мелкие переживания» и, не умея обойтись без героя, совершенно отказались от него и «в этом смысле пошли чеховским путем. Но и «развязать ремня обуви» Чехова они не достойны» [Блок: V, 172, 176]. Блок, таким образом, в створе символистской поэтики оценивает чеховское новаторство, имеющее для реалистической литературы негативные последствия, причем он не пытался, как некоторые символисты, вписывать самого Чехова в художественную систему символизма, однако принадлежность Блока к символизму отразилась на его понимании чеховского творчества. В разные периоды жизни он обнаруживал близость Чехова тем или иным своим представлениям, идеям, часто воспринимая писателя сквозь призму собственных взглядов. В частности, это относится к идее, что душа истинного писателя должна быть сопричастна народной душе. Если отвлечься от образного строя статьи «Душа писателя» (1909 г.), то становится ясно, что в ее основе лежит мысль о проникнутости творчества народным чувством. В то время понятие «народ» поэт трактовал, исходя из своего понимания стихии, духа музыки, и в его сознании народ — это и сама иррациональная стихия, и «бессознательный носитель духа музыки», поэтому от писателя он требовал слушать «мировой оркестр» души народной» [Блок: V, 37—371]. Блок переносит на Чехова собственные мистические ощущения, наделяя его способностью слышать «мировой оркестр». То же и с чувством любви к родине: в поэзии Блока, как известно, образ России слит с образом женщины — жены («О Русь моя! Жена моя!»). Примерно таков для него и характер чувства Чехова к России: он любит, «как можно любить мать, сестру и жену в едином лице родины — России» [Блок: V, 321]. Получается, что, признавая иной характер мировосприятия реалистов теоретически (тоска и одиночество у них свои), творчески он воспринимал Чехова в преломлении символистского сознания, которое у Блока эволюционировало. Так, в 1910-е годы Блок стремится в чем-то опираться на Чехова. В процессе работы над драмой «Роза и Крест» и ее предполагаемой постановкой в Художественном театре он вспоминает чеховские спектакли Станиславского. Учитывая чеховский опыт, поэт обращает внимание на значимость конкретных деталей в пьесах: «Меня не развлекают, а мне помогают мелочи (кресла, уюты, вещи) в чеховских пьесах» [Блок 1965: 214].
В 1916 году, в период происходящей в нем напряженной внутренней работы, Блок читает последние письма Чехова — и они побуждают к глубоким раздумьям о своем пути, о будущем: «Предсмертные письма Чехова — вот что внушило мне на днях действительный ночной ужас. Это больше действует, чем уход Толстого <...> Непоправимость, необходимость. Все «уходы» и героизмы — только закрывание глаз, желание «забыться» <...> Надо еще измениться (или — чтобы вокруг изменилось), чтобы вновь получить возможность преодолевать матерьял» [Блок 1965: 292—293]. Близкая Чехову мысль об изменении «всего вокруг» и характерная блоковская об изменении себя совмещаются в сознании поэта, подошедшего к концу своего творческого пути. В последней статье «Без божества, без вдохновенья» он пишет о синтетичности русской культуры, в силу чего «писатель должен помнить о живописце, архитекторе, музыканте; тем более — прозаик о поэте и поэт о прозаике» [Блок: VI, 175]. Блок-поэт всегда помнил о прозаике Чехове. Сопряженность Чехова и Блока в ряде сущностных особенностей их мировосприятия и искусства способствует уточнению взаимоотношений Чехова с литературой «Серебряного века», отсюда тянутся нити и к разгадке востребованности Чехова литературой XX—XXI веков.
Литература
1. Блок А. Собрание сочинений: в 8 т. М.—Л., 1960—1963.
2. Блок А. Записные книжки. 1901—1920. М., 1965.
3. Родина Т.М. А. Блок и русский театр начала XX века. М., 1972.
4. Паперный З.С. «Вишневый сад» Чехова и «Соловьиный сад» Блока // Тезисы I Всесоюзной (III) конференции «Творчество А.А. Блока и русская культура XX века». Тарту, 1975.
5. Сахарова Е.М. Чехов и Блок // Чехов и литература народов Советского Союза. Ереван, 1982.
6. Цилевич Л.С. Стиль чеховского рассказа. Даугавпилс, 1996.
7. Паперный З.С. Блок и Чехов // Литературное наследство. Т. 92, кн. IV. М., 1987. С. 135.
8. Батракова С.П. Чеховский сад («Черный монах» и «Вишневый сад») // Чеховиана: Мелиховские труды и дни. М., 1995.
9. Петухова Е.Н. Оппозиция дом/сад в рассказе А.П. Чехова «Дом с мезонином» // Русский язык на рубеже тысячелетий: в 3 т. Т. 2. СПб., 2001.
10. Головачева А.Г. «Мира восторг беспредельный...» (о романтическом сознании героев Чехова и Блока) // Чеховские чтения в Ялте. Чехов: взгляд из 1980-х. Ялта, 1990.
11. Белый А. Чехов // В мире искусств. 1907. № 11—12.
12. Максимов Д.Е. Поэзия и проза Александра Блока. Л., 1975.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |