Вернуться к Л.Д. Опульская, З.С. Паперный, С.Е. Шаталов. В творческой лаборатории Чехова

Е.М. Сахарова. Судьба революционера и ее отражение в творчестве Льва Толстого и Чехова

«Чтоб произведение было хорошо, надо любить в нем главную, основную мысль»1, — говорил Л. Толстой. Именно сообразуясь с этой главной мыслью, художник отбирает нужный ему материал в богатой и разнообразной массе жизненных впечатлений. Для утверждения своей идеи ему может пригодиться и услышанный где-то разговор, и прочитанная книга, и случайная встреча, и давнее воспоминание. Проследить, какие изменения претерпевали в творческом сознании писателя почерпнутые из жизни впечатления, как, в соответствии с замыслом, менялись прототипы и реальные ситуации — задача увлекательная, но и необыкновенно трудная, а в известной части, ввиду сложности и в какой-то мере недоступности предмета изучения — до конца невыполнимая.

О прототипах Толстого написано очень много. При этом — и совершенно закономерно — исследователи опирались на высказывания самого писателя. Они многочисленны и подчас противоречивы. Так, широко известно письмо Толстого своей родственнице, княгине Л. Волконской, интересовавшейся тем, с кого был «списан» князь Андрей: «Спешу сделать для Вас невозможное, т. е. ответить на Ваш вопрос. Андрей Болконский — никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей или мемуаров. Я бы стыдился печататься, ежели бы весь мой труд состоял в том, чтобы списать портрет, разузнать, запомнить»2. И в то же время сам Толстой очень часто указывал на определенные прототипы своих героев. Часто цитируется его высказывание о Наташе Ростовой: «Я взял Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа»3. Можно привести еще и следующее замечание Толстого: «Я часто пишу с натуры. Прежде даже и фамилии героев писал в черновых работах настоящие, чтобы яснее представлять себе то лицо, с которого я писал. И переменял фамилии, уже заканчивая отделку рассказа»4.

По имеющимся свидетельствам Толстого, в основу сюжета своих произведений он нередко брал какое-либо действительное происшествие («Воскресение», «Власть тьмы», «Живой труп»).

Особенно много о прототипах Толстого сообщали его мемуаристы, причем, многие из них утверждали, что тот или иной образ прямо взят с натуры. Материалов такого рода оказалось настолько много, что В. Шкловский счел нужным «защитить» писателя и со свойственным ему полемическим жаром утверждал в своей книге о Толстом: «Толстой отрицает прототип»5. А. Чичерин полемизировал со Шкловским, отстаивая права прототипа6.

По сравнению с Толстым, о прототипах чеховских героев написано немного. Чехов безжалостно и последовательно уничтожал свои рукописи, и то немногое, что сохранилось, уцелело просто чудом. Он не оставлял записей, объясняющих творческую историю произведений, очень редко и неохотно касался этих вопросов в разговоре с родными и знакомыми. А если иногда и заговаривал, то делал это очень кратко, а подчас — загадочно.

Между тем, поиски прототипов у Чехова так же, как и у Толстого, важны, как одна из форм изучения связей писателя с реальной действительностью. При этом особенно интересно проследить, как найденные прототипы помогают выявлению того главного, ради чего и писалось произведение.

Из воспоминаний А.И. Сурата (литературный музей А.П. Чехова, Таганрог) видно, как близок их автор герою чеховского рассказа «Перекати-поле».

В архиве известного советского литературоведа А.И. Роскина сохранилась не использованная им запись. Роскин увидел в путевом очерке «Перекати-поле» восхитившую его чеховскую «смелость приема-мысли: сделать еврея одним из тысяч русских скитальцев» (Архив Н.А. Роскиной, Москва).

Размышляя о только что услышанной истории своего случайного соседа по номеру в монастырской гостинице, Чехов подчеркивает ее типичность: «Не далее как на аршин от меня лежал скиталец; за стенами в номерах и во дворе, около телег, среди богомольцев не одна сотня таких же скитальцев ожидала утра, а еще дальше, если суметь представить себе всю русскую землю, какое множество таких же перекати-поле, ища где лучше, шагало теперь по большим и проселочным дорогам или, в ожидании рассвета, дремало в постоялых дворах, корчмах, гостиницах, на траве под небом...» (VI, 213).

А.И. Сурат, при всей исключительности обстоятельств его жизни, заинтересовал Чехова именно потому, что его судьба связывалась в авторском сознании с главной проблематикой «степных» рассказов 1887 г. В них звучала исконно чеховская мысль о широте степных просторов, о необъятной и могучей родине и о несовершенстве общественных отношений, о неутоленном стремлении человека найти смысл жизни, счастье, свое настоящее место.

А.И. Сурат был не единственным, узнавшим себя среди персонажей Чехова. Родственник писателя А.П. Евтушевский, прочтя рассказ «Холодная кровь», сказал: «Это он меня описал в Яше»7.

Говоря о «Холодной крови», важно уяснить, как горестные жалобы таганрогского родственника, замучившегося с перевозкой скота, преломились в творческом сознании писателя, создавшего один из своих самых значительных рассказов 80-х годов.

Читателя «Холодной крови» поражает та подробность, та степень детализации, с которыми изображено путешествие купца Малахина с сыном Яшей. Сам Чехов, говоря о «Холодной крови», замечал в письме к брату, Александру Павловичу, что рассказ «написан (по свойству своей темы) боборыкинской» скорописью» и что в этом рассказе он старался не отклоняться от истины (21 октября 1887 г.).

«И все правда, и телеграммы посылали, и жалобы писали, и взятки давали», — подтверждал упоминавшийся уже А.П. Евтушевский. Эта точность изображения была отмечена известным в свое время критиком Е. Ляцким как явление негативное. Он назвал рассказ «прозаическим донельзя и словно специально написанным для путейского ведомства»8. А между тем это «скучное» повествование о дорожных неполадках несколько раз перечитывал Л. Толстой9, а Вл. Немирович-Данченко привел восторженную оценку Д. Григоровича: «Поместите этот рассказ на одну полку с Гоголем»10.

Какова же главная мысль «Холодной крови», ради которой понадобились Чехову многие мелкие подробности, сообщенные его незадачливым родственником?

По справедливому замечанию советского исследователя Н. Берковского, этот рассказ «написан на генеральную тему времени — о собственности, о деньгах, о наживе и поражает своеобразием трактовки»11. Это своеобразие заключено в смелом, новаторском приеме Чехова — чем подробнее, скрупулезнее перечисляются деловые операции купцов, тем очевиднее делается полная их бессмысленность.

В этой статье будет сделана попытка проследить, как у двух великих художников преломлялись явления действительности, как один и тот же материал способствовал раскрытию для каждого из них своей основной мысли.

Есть повесть у Чехова и рассказ у Толстого, главными героями которых являются революционеры-террористы, причем пережившие душевный перелом и разочаровавшиеся в своей прежней деятельности. Это «Рассказ неизвестного человека» Чехова и «Божеское и человеческое» Толстого. Исследователь, пожелавший проследить творческую историю чеховской повести и поставивший ту же задачу в связи с «Божеским и человеческим», окажется не в равном положении. О начале и важнейших этапах работы Толстого над «Божеским и человеческим» имеется довольно много данных. Так, известно, что замысел рассказа был вызван казнью в Одессе в 1879 г. трех революционеров-террористов (запись Толстого в дневнике от 13 декабря 1897 г. — т. 53, с. 170).

Один из казненных, Д. Лизогуб, привлек особое внимание Толстого. В неиспользованных набросках для «Воскресения» появляется имя революционера Синегуба, человека необычайной душевной красоты и неотразимого обаяния, предвосхищающего образ Светлогуба в рассказе «Божеское и человеческое». В конце 1903 г. Толстой начинает писать «Божеское и человеческое», «главная мысль» которого связана, прежде всего, с личностью Светлогуба, одного из самых любимых героев позднего Толстого, выразителя авторской позиции в рассказе. Считая, согласно своим убеждениям тех лет, что зло нельзя победить насилием, Толстой приводит Светлогуба к «воскресению», открывшемуся ему благодаря Евангелию. Толстой работал над «Божеским и человеческим» в 1903—1905 гг. Об углубленном, самозабвенном труде автора свидетельствуют сохранившиеся рукописи, насчитывающие 636 листов. Исследование этих материалов уже сделано и результаты его освещены в книге В. Жданова12, частично — в более ранней статье Н. Замошкина «Приемы творческой работы Л.Н. Толстого (Опыт анализа рассказа «Божеское и человеческое»)»13. Серьезной основой изучения творческой истории рассказа служат материалы, опубликованные в 42-м томе Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого (рукописи, обстоятельный комментарий Н. Гудзия и Е. Серебровской).

Такой основательной базы для исследования истории создания «Рассказа неизвестного человека» нет. Из письма Чехова к Л. Гуревич от 22 мая 1893 г. мы узнаем, что Чехов начал писать «Рассказ неизвестного человека» «в 1887—88 г., не имея намерения печатать его где-либо, потом бросил». Вернулся писатель к своей повести лишь в 1891 г. Что послужило исходным моментом творческого замысла, каковы были этапы работы, что сохранилось в окончательном тексте от задуманного в 1887 г., почему Чехов оставил работу и какие обстоятельства заставили его вернуться к ней — обо всем этом можно судить лишь предположительно, сопоставляя многие материалы, относящиеся к творческой биографии писателя. Мы сейчас не ставим перед собой этой задачи, равно как не собираемся анализировать авторские изменения в тексте14.

Задача настоящей статьи — выявить «толстовскую линию» в чеховской повести и те жизненные источники, которые могли быть общими для Толстого и Чехова.

В 1887 г., когда Чехов задумывал свою повесть, он находился под сильным влиянием Толстого. В конце 80-х годов им был создан целый цикл «толстовских рассказов» («Казак», «Встреча», «Хорошие люди», «Нищий», «Миряне» и др.). Заканчивал Чехов «Рассказ неизвестного человека» в то время, когда «гипнотизм» этого влияния активно преодолевался им. В известном письме к А.С. Суворину 27 марта 1894 г. Чехов писал: «Для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет... Я свободен от постоя». В «Рассказе неизвестного человека» можно обнаружить и «толстовское», и следы его преодоления. Есть основания полагать, что «толстовского» больше в журнальном варианте. И, надо думать, еще больше его было в первоначальном замысле. Чехов в 80-х и 90-х годах внимательно читал Толстого — не только художественные произведения, но и философские, и религиозные труды. Известные реминисценции их можно найти в тексте «Рассказа неизвестного человека». Так, в высказываниях молодого Орлова о женщинах (журнальный вариант) видим почти точные цитаты из речей Позднышева — героя «Крейцеровой сонаты»15.

Многие рассуждения «неизвестного» содержат отголоски идей Толстого, высказанных в трактатах «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?» (1882, 1884—1885). Чехов писал, что его особенно привлекла «толстовская манера выражаться». Не только близкие Толстому мысли, но и весь строй и стиль рассуждений «неизвестного» в чеховской повести напоминают Толстого. Приведем несколько примеров. В трактате «Так что же нам делать?» Толстой рассказывает, как после посещения московских ночлежек и знакомства с людьми «дна» его особенно поражала роскошь господской жизни. Взглянув на жизнь своего круга глазами нищего, обездоленного народа, Толстой ужаснулся. «Неизвестному» в довести Чехова не надо «опрощаться» — в силу сложившихся обстоятельств он вынужден временно стать одним из бесправных и униженных. И в его словах о логической несообразности жизни мы слышим интонацию Толстого. Вот, например, как глазами «неизвестного» воспринимается завтрак его хозяина Орлова: «Он сидел за столом, пил кофе и перелистывал газеты, а я и горничная Поля почтительно стояли у двери и смотрели на него. Два взрослых человека должны были с самым серьезным вниманием смотреть, как третий пьет и грызет сухарики» (VIII, 174—175). Сравним это с мыслями Толстого, вернувшегося после посещения ночлежного дома, потрясенного увиденной там нищетой: «Дома я вошел по коврам лестницы в переднюю, пол которой обит сукном, и, сняв шубу, сел за обед из 5 блюд, за которым служили два лакея во фраках, белых галстуках и белых перчатках» (т. 25, с. 190)16.

Приведем еще один пример.

«Неизвестный» с горечью наблюдает за тем, как милая и добрая Зинаида Федоровна бездумно тратит большие деньги на свои туалеты. Это вызывает у него горькие чувства:

«Мне особенно памятно одно новое платье, которое стоило четыреста рублей. За лишнее, ненужное платье отдавать четыреста рублей, когда наши поденщицы за свой каторжный труд получают по двугривенному в день на своих харчах, и когда венецианским и брюссельским кружевницам платят только по полуфранку в день в расчете, что остальное они добудут развратом; и мне было странно, что Зинаида Федоровна не сознает этого, мне было досадно» (VIII, 204—205).

А вот отрывок из трактата «Так что же нам делать?»:

«Ведь каждая из женщин, которая поехала на бал в 150-ти рублевом платье, не родилась на бале... а жила и в деревне, видела мужиков, знает свою няню и горничную, у которой отцы и братья бедные, для которых выработать 150 рублей на избу есть цель длинной трудовой жизни, — она знает это; как же она могла веселиться, когда она знала, что она на этом бале носила на своем оголенном теле ту избу, которая есть мечта брата ее доброй горничной... Ведь она не может не знать того, что швея, которой она была так недовольна, совсем не из любви к ней делала ей это платье; поэтому не может не знать, что все это делалось для нее из нужды, что так же, как ее платье, делались и кружева, и цветы, и бархат» (т. 25, с. 304).

Разочаровавшись в своем прошлом и чувствуя настоятельную потребность уяснить смысл жизни и указать путь к возрождению любимой женщине, «неизвестный» в мучительных поисках стремится найти прибежище в толстовстве. Когда в Ницце, измучившаяся, опустошенная Зинаида Федоровна спрашивает «неизвестного», что ей Делать, и просит научить ее жить, в голове у него вдруг мелькает мысль, которая, как ему кажется, может спасти их обоих. «Я теперь крепко понял мозгом, своей изболевшей душой, что назначение человека или ни в чем, или только в одном — в самоотверженной любви к ближнему. Вот куда мы должны идти и в чем наше назначение! Вот моя вера!» (VIII, 242—243). Последняя фраза вызывает прямую ассоциацию с названием известного трактата Толстого «В чем моя вера?»17.

Казалось бы, путь указан. Но вслед за этой горячей тирадой чеховского героя идут слова, говорящие о том, что выход в «толстовство» не был его твердым убеждением, а лишь случайно возникшей мыслью, той соломинкой, за которую пытается ухватиться утопающий. «Дальше я хотел говорить о милосердии, о всепрощении, но голос мой вдруг прозвучал неискренно, и я смутился.

— Мне жить хочется! — проговорил я искренно» (VIII, 243).

Два слова — в одном случае «неискренно», в другом — «искренно» — значат чрезвычайно много.

Обращаясь к жизненным источникам, питавшим двух авторов, когда они работали над произведениями о революционерах-террористах, можно выделить две основные группы. Первая — это те события общего характера, которые волновали всю страну и сообщения о которых заполняли страницы газет. Достаточно напомнить об убийстве Александра II 1 марта 1881 г., о бесконечных покушениях на крупных государственных чиновников, о громких судебных процессах над революционерами-террористами, о казнях и репрессиях. Сюда же нужно отнести начавшийся в конце 80-х годов отход от идей революционного народничества; поиски новых путей служения обществу, с одной стороны, и волна ренегатства, приход в лагерь самодержавия — с другой. Все это не могло не волновать и не вызывать отклик в душе и творчестве таких больших художников, как Толстой и Чехов. Оставляя в стороне круг перечисленных проблем, требующих самостоятельного и обстоятельного изучения, сосредоточим свое внимание на более конкретном и узком вопросе, на той второй группе жизненных впечатлений, которую составляют личные контакты авторов «Божеского и человеческого» и «Рассказа неизвестного человека» с представителями интересовавшей их социальной среды. Такие контакты, безусловно, были. Заметим, в частности, что Чехов учился в Таганрогской гимназии одновременно с активным деятелем революционного народничества Всеволодом Гончаровым и с В. Таном (Богоразом), который был делегатом Южнорусского съезда — последнего в истории «Народной воли». Таганрогским гимназистом был в прошлом и казненный в 1879 г. Валериан Осинский, описанный Степняком-Кравчинским в книге «Подпольная Россия». Их судьба, безусловно, могла вызвать глубокий интерес у автора «Рассказа неизвестного человека», особенно, если учесть, что именно в 1887 г. — год, когда Чехов начинал работу над своей повестью, — он посетил Таганрог. Прежде всего внимание Чехова должны были привлекать судьбы тех, кто по тем или иным причинам отходил от революционного движения. Чехова интересовала история ренегатства Льва Тихомирова (см. письмо Чехова А.Н. Плещееву 11 февраля 1889 г.). Примечательна судьба таганрожца П. Шедеви. Свободомыслящий человек, тесно связанный с южным центром «Земли и воли», он после разгрома таганрогского отделения организации поправел, купил особняк, стал добропорядочным обывателем18. Одним из возможных прототипов чеховского героя мог быть И. Павловский19. Он жил в семье Чеховых в Таганроге в 1869—1871 гг., обвинялся в 1874 г. в организации народнического кружка в Таганроге, судим по «делу 193-х», заключен в Петропавловскую крепость, затем сослан в Сибирь, откуда бежал в Америку, переехал в Париж, где стал корреспондентом реакционного «Нового времени».

Но ни один из названных выше участников движения не напоминает чертами своего облика характер героя «Рассказа неизвестного человека».

В связи с этим особенный интерес представляет сообщение Н.Ф. Бельчикова, высказанное автору настоящей работы в 1969 г. По свидетельству Н.Ф. Бельчикова, В.Н. Фигнер в разговоре с ним, сделав ряд критических замечаний, касающихся чеховской повести, упомянула о том, что у героя ее был определенный прототип, ей известный. Изучение многочисленных материалов по истории революционного народничества позволило выявить то лицо, которое, очевидно, имела в виду Фигнер20.

В 1884 г., с 24 по 28 сентября, проходил так называемый «Процесс 14-ти», или «Процесс В.Н. Фигнер». Среди обвиняемых находился И.П. Ювачев, морской офицер. История его вкратце такова: в 1880 г., по окончании Технического училища Морского ведомства в Петербурге, Ювачев был направлен в черноморский флот, в г. Николаев, где по предложению полковника М.Ю. Ашенбреннера, связанного с В.Н. Фигнер, вступил в 1882 г. в военную организацию «Народной воли». В Николаеве, а затем в Морской академии Петербурга Ювачев проявил себя как талантливый пропагандист и организатор подпольных кружков морских офицеров. На суде Ювачев в числе других обвинялся «в принадлежности к террористической фракции..., поставившей себе целью ниспровержение существующего строя в России» и совершении «ряда преступных посягательств» на царя, а равно «убийств и посягательств на жизнь высших государственных сановников...»21.

Ювачев вначале был приговорен к смертной казни через повешение, которая затем была заменена Шлиссельбургской крепостью и ссылкой на каторжные работы сроком до 15 лет.

Во время одиночного заключения в крепости произошел переворот, коренным образом изменивший прежнее мировоззрение Ювачева. По словам В. Фигнер, «политические убеждения Ювачева за год заключения совершенно изменились: из борца, завоевателя свободы насильственным путем он превратился в миролюбца в духе Толстого»22. Ювачев в тюрьме «стал выказывать болезненный уклон в сторону религиозной экзальтации»23, находил утешение в чтении Евангелия и Библии. Начальство, чрезвычайно обрадованное такой переменой, даже предложило Ювачеву постричься в монахи и сменить тюремную камеру на монастырскую келью.

Ювачев стал таким убежденным противником террора, что думал даже рассказать властям то, что ему было известно о готовившемся покушении на Александра III. В этом Ювачева удалось разубедить Н. Морозову, его товарищу по тюремным прогулкам.

В сентябре 1887 г. Ювачев был отправлен на сахалинскую каторгу в селение Рыковское. Учитывая его отход от прежних убеждений, начальство создало ему сравнительно сносные условия существования. Чехов во время посещения Сахалина в 1890 г. встретился с Ювачевым и, судя по тем строкам, которые посвящены Ювачеву в «Острове Сахалине», имел с ним обстоятельную беседу: «В Рыковском есть школа, телеграф, больница и метеорологическая станция имени М.Н. Галкина-Враского, которою неофициально заведует привилегированный ссыльный, бывший мичман, человек замечательно трудолюбивый и добрый; он исправляет еще также должность церковного старосты» (X, 125)24.

В «Рассказе неизвестного человека» можно найти определенную связь с биографией Ювачева. Несколько раз на страницах повести говорится о том, что «неизвестный» — моряк: «я — отставной лейтенант нашего флота; мне грезилось море, наша эскадра и корвет...» (VIII, 175); «Я когда-то стаивал на вахте по четыре часа в бурные зимние ночи...» (VIII, 184). Пережив перелом, «неизвестный» делается, по его словам, мечтателем. Мечтает он и о том, чтобы «уйти в монастырь, сидеть там по целым дням у окошка и смотреть на деревья и поля» (VIII, 175). Особенно существенным в данном случае представляется то «толстовское» — в элементах мировоззрения, «системе выражаться», которое было в Ювачеве и проявилось в «неизвестном». И, наконец, попытка чеховского героя найти выход в толстовском учении о непротивлении и любви к ближнему («Назначение человека или ни в чем, или только в одном — в самоотверженной любви к ближнему» — VIII, 243).

Но взгляды Ювачева, «ставшего миролюбцем в духе Толстого», не были близки Чехову. Не сложились и личные отношения между Чеховым и Ювачевым. Во всяком случае, когда Ювачев решил указать Чехову на небольшую фактическую ошибку в книге «Остров Сахалин», он обратился с письмом к их общему знакомому М.О. Меньшикову (см. письмо Чехова к М.О. Меньшикову 4 августа 1895 г.).

Дальнейшая жизненная дорога привела Ювачева к Л.Н. Толстому. Единомышленник и последователь Толстого, он мечтает о встрече с великим писателем и философом. 25 февраля 1900 г. Ювачев обратился к Толстому с просьбой о разрешении посетить его. В своем письме Ювачев приводит некоторые, на его взгляд, интересные Толстому факты своей биографии: «В 1897 г. я вернулся в Россию и в настоящее время под псевдонимом И.П. Миролюбов осмелился выступить в «Историческом вестнике» с воспоминаниями о моем пребывании на Сахалине (посылаю Вам две первые книжки»25).

Ювачев обеспокоен тем, что, возможно, Толстому рекомендовали его «как узкого церковника». Он же, хотя и является сторонником «православной догматики», не одобряет, что церковники «силятся с кафедры связать воедино и царство божие, и существующие формы государственной жизни».

Восторженно говорит Ювачев о романе Толстого «Воскресение»: «В Вашем «Воскресении», как в зеркале, я нашел все мои думы и желания. Ни одна современная книга не сказала так полно и в такой силе все, что я сам бы громко провозгласил...».

Представляет интерес и следующая фраза из письма: «Меня лично Вы не знаете, но, вероятно, слышали иногда кое-что о моем аресте, суде и ссылке от моего товарища по морскому корпусу М.О. Меньшикова»26.

Встреча Толстого и Ювачева произошла лишь 27 ноября 1905 г. В «Яснополянских записках» Д. Маковицкого сохранились ценные сведения об этом и состоявшейся обстоятельной беседе: «Пришел поговорить со Л. Н-чем о вере. Он (Ювачев) близок к православию, верит в личного бога. Отрицает насилие и знает многих бывших революционеров, которые отрицают насилие и ужасаются его» (ГМТ). Последние слова могут представлять интерес при изучении творческой истории «Рассказа неизвестного человека» — ведь Чехов встречался и говорил с Ювачевым в то время, когда он уже начал работу над повестью об изверившемся в терроризме революционере.

Подробно описывал Ювачев в этой беседе с Толстым одиночное заключение, свои переживания в это время, говорил о религиозных исканиях. «Про себя Ювачев рассказывал, что мальчиком он был очень религиозен, юношей стал атеистом, а в заключении опять вернулся к религии. Первая книга, которую ему дали в одиночке, было Евангелие. Он очень обрадовался ему. Особенно понравилось ему Евангелие Иоанна. Потом ему дали и Библию. Товарищи считали его возвращение к религии сумасшествием.

После объявления смертного приговора он ждал 5 дней казни <...> Когда его посадили в Шлиссельбург, он решил следить за собой, чтобы не грешить, не думать о том, что вводит в грех, не лгать, не сердиться, не ненавидеть <...> Подробно рассказывал Ювачев, сколько его товарищей перевешали, сколько умерло, сошло с ума, и какие это все были самоотверженные, энергичные, чистые люди».

Д. Маковицкий в тот же день, 27 ноября, делает запись в дневнике: «То, что Ювачев рассказывал о своем процессе и сидении в Шлиссельбурге, очень похоже на то, что Л.Н. описал Светлогуба в «Еще три смерти» (одно из названий «Божеского и человеческого»).

На следующий день, 28 ноября, в дневнике появляется следующая примечательная запись: «После обеда я сказал Л. Н.-чу:

— Какое сходство между тем, что переживал в одиночном заключений Ювачев и Светлогуб, изображенный Вами в «Божеском и человеческом».

— Я читал описание одиночного, заключения Ювачева, — сказал Л.Н.»

Что же имел в виду Толстой? Письмо к нему Ювачева 1900 г. такого материала не содержало. Между тем, в 1902 г. в № 1 «Исторического вестника» были напечатаны воспоминания Ювачева «В заточении». Вероятно, Толстой получил этот номер журнала от самого Ювачева, который, как видно из его письма к Толстому 4900 г., посылал почитаемому им писателю номера «Исторического вестника» со своими статьями27. Сравнивая текст «В заточении», опубликованный в 1902 г., с рассказом «Божеское и человеческое», можно заключить, что очерк Ювачева был одним из источников, которым пользовался Толстой в работе над этим рассказом.

«Через месяц после моего ареста...», — так начинает свой рассказ Ювачев, отвечая на вопрос, что помогло ему перенести ужас одиночного заключения («Ист. вестник», с. 121); «Светлогуб второй месяц сидел в одиночном заключении и за это время пережил многое» — начало III главы рассказа, где впервые появляется Светлогуб (т. 42, с. 199).

«Никогда не забуду, как я, будучи еще в первой тюрьме, несколько дней подряд просил какую-нибудь книгу для чтения. Наконец, мне подали с ехидной улыбочкой крошечное засаленное Евангелие» («Ист. вестник», с. 184); «В один из мучительно однообразных дней заключения второго месяца смотритель при обычном обходе передал Светлогубу маленькую книжку с золоченым крестом...» (т. 42, с. 201).

«Никогда ни раньше, ни после я не замечал в себе такой способности к мышлению, как в тюрьме» («Ист. вестник», с. 186); «Чтение... вызвало в нем не только умиленное состояние..., но и такую работу мысли, которой он прежде никогда не сознавал в себе» (т. 42, с. 203).

«Замечательно, когда вспоминаешь прошлое, то сильнее всего жалеешь о том, что не проявил своей любви к ближнему там, где мог бы это сделать. Сидя в тюрьме, страстно хочется загладить свои промахи именно в этом смысле <...> Через три года отчуждения от людей в сердце не ощущаешь ни малейшей тени злобы к ним. Они на известном пространстве времени кажутся светлыми ангелами. Так бы вот и заключил в свои объятия весь мир! <...> И мне казалось под впечатлением этих дум: чтобы помочь мне, — надо помочь всему миру. Тогда только я утешусь» («Ист. вестник», с. 197); «Он, Светлогуб, думал о том, почему люди, все люди не живут так, как сказано в этой книге. Ведь жить так хорошо не одному, а всем. Только живи так — и не будет горя, нужды, будет одно блаженство» (т. 42, с. 203).

До сих пор принято считать, что прототипом Светлогуба был казненный в 1879 г. Д.А. Лизогуб. Сам замысел рассказа (запись в дневнике «Казнь в Одессе») несомненно связан именно с личностью Лизогуба. Толстому была знакома книга С. Степняка-Кравчинского «Подпольная Россия» (в лондонском издании 1893 г.), в которой один из очерков посвящен Лизогубу28.

В распоряжении Толстого была и посланная неизвестным лицом копия статьи «Дмитрий Андреевич Лизогуб» (напечатана в «Народной воле», 1881, № 5)29. Само имя героя — Светлогуб — связывает его именно с Лизогубом. Но вряд ли можно на этом основании видеть в Светлогубе точный портрет Лизогуба. Если обратиться к названным и использованным Толстым источникам, содержащим материал о Лизогубе, то станет ясно, что сходство между Светлогубом и Лизогубом не такое уж близкое. Обратимся к биографическому очерку о Лизогубе, опубликованному в «Народной воле» и бывшему в распоряжении Толстого. Автор очерка, хорошо знавший Лизогуба, пишет о его «несообщительном характере», угловатых манерах, о том, что он не любил ни одной женщины, называет его человеком строгого логического мышления, которого «логика сделала... социалистом». Как человек, «не отступающий перед логическими выводами, он сделался террористом».

В описании Лизогуба, данном Степняком-Кравчинским в «Подпольной России», находим те же сведения: «Семьи у него не было. Ни разу в жизни он не испытал любви к женщине»30. Ювачев в своем очерке «В заточении» вспоминает родных, сестру, тоскует о семье. Светлогуб в толстовском рассказе нежно любит мать, мысли его часто обращаются к девушке, любящей его, он мечтает о женитьбе, о Простой, радостной, светлой жизни с женой. Ни в «Подпольной России», ни в очерке, опубликованном на страницах «Народной воли», нет и намека на то, что Лизогуб в тюрьме пережил переворот, отказался от прежних убеждений и принял новую веру. А ведь именно это и составляет главную, самую дорогую для автора «божескую» мысль в рассказе Толстого.

Н. Замошкин в статье «Приемы творческой работы Л.Н. Толстого (опыт анализа рассказа «Божеское и человеческое») весь свой анализ строит на том, что в Светлогубе Толстой описал Лизогуба — и только Лизогуба.

Довольно частые случаи несовпадений Н. Замошкин вынужден объяснять тем, что Толстой по тем или иным причинам «исказил действительность». Например, известно, что Лизогуб не был террористом, Светлогуб же у Толстого «отдался террористической деятельности». «Искажение действительности» в этом случае объясняется тем, что «обращение террориста-убийцы к религиозному сознанию, к всепрощению, несомненно, повышало значение проповеди Евангелия и еще более увеличивало, по Толстому, пропасть между «божеским» и «человеческим»31. По мысли исследователя, Лизогуб — идеальная личность, но идеальность его реальная. Надо было заменить этот реализм «человеческий» идеализмом «божеским» — что Толстой и сделал.

Между тем, создавая образ Светлогуба, Толстому не надо было «искажать действительность» — он искал и находил в жизни то, что подтверждало его главную мысль. Светлогуб — не фотография, а художественный образ, вобравший и нравственный опыт самого писателя, результаты его многолетних наблюдений и изучения многих материалов, касающихся деятелей революционного народничества, в числе которых были и Лизогуб, и Ювачев32, и, вероятно, не только они.

Рассказ «Божеское и человеческое», может быть более полно и ясно, чем другие художественные произведения позднего Толстого, выражает главную для автора мысль, высказанную неоднократно в философских и теоретических трудах: «Истинное социальное улучшение достигается только религиозно-нравственным совершенствованием отдельных личностей» (т. 36, с. 156).

Как и в трактате «Так что же нам делать?», в рассказе «Божеское и человеческое» Толстой использует подчеркнуто разящую силу контраста. То, что дорого писателю, что выражает его учение, что может служить для других образцом, окрашено светлой краской и так или иначе связано со Светлогубом, с найденной им верой. В Светлогубе сосредоточен тот фокус света, добра, духовной красоты, который освещает мрак жизни и который может, по мнению Толстого, спасти мир. На другом полюсе — слуги жестокой государственной машины, которая творит зло, казня Светлогуба, и революционеры старого и нового толка, проповедующие насилие. С ними связано все злое, суетное, мелкое, жалкое, не достойное высокого имени человека.

Толстой, восхищаясь Чеховым, любя его как писателя, часто с огорчением замечал, что у Чехова нет религиозного миросозерцания, что он никуда не ведет своих героев.

«У него нет ничего твердого и совершенно нет окна в религиозное»33, — говорил Толстой о Чехове. В «Чайке» Толстой не находил «никакой общей мысли, никакой идеи»34. Не понравился ему при первом чтении и «Рассказ неизвестного человека» — думается, по той же причине. Беседуя с Г.А. Русановым весной 1894 г., Толстой заметил, что «Рассказ неизвестного человека» — плох»35.

Действительно, пожалуй, трудно найти другие два произведения, написанные на близкие темы и такие далекие по тем выводам, к которым приходят их создатели. Чеховская повесть, так же как «Дуэль», «Жена», «Палата № 6», с необычайной силой показывает «уклонения от нормы», заблуждения и ошибки, совершаемые людьми в поисках правды. И в то же время в «Рассказе неизвестного человека», как и в названных рассказах и повестях 90-х годов, звучит страстный призыв к поискам верного пути, настоящей правды. В «Рассказе неизвестного человека» нет героя, который нашел бы эту правду. Главная мысль повести ярче всего выражена в словах «неизвестного», сказанных во время его последнего свидания с Орловым: «Я верю, следующим поколениям будет легче и видней, к их услугам будет наш опыт. Но ведь хочется жить независимо от будущих поколений и не только для них. Жизнь дается один раз и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю, чтобы те же поколения не имели права сказать про каждого из нас: то было ничтожество, или еще хуже того...» (VIII, 248).

Если Толстой в «Божеском и человеческом» прибегает к подчеркнуто контрастному распределению света и тени, то для Чехова такое противопоставление неприемлемо. Признав ошибкой свое прошлое революционера-террориста, «неизвестный» не может ухватиться ни за одну из намечаемых им для себя перспектив выхода из тупика. Сознавая это, он не в состоянии, как это хотелось бы ему и как это следовало бы, обличить «азиатчину» и эгоизм Орлова. «Неизвестный» и Орлов — в человеческом, нравственном отношении — антиподы. Один во имя служения идее «испытал голод, холод, болезни, лишение свободы» (VIII, 224), отказался от личного счастья, а утратив веру, посвятил свою жизнь сначала брошенной Орловым женщине, после ее смерти — родившемуся у нее ребенку. Другой живет «мягко, уютно, тепло, удобно» (VIII, 224), его отношения к женщине циничны, он бесконечно эгоистичен, ему даже и в голову не пришло бы жертвовать собой во имя каких-либо высших целей. И в то же время Чехов как бы сглаживает противопоставление этих двух героев. «Вы и я — оба упали и оба уже никогда не встанем», — с такими словами обращается «неизвестный» к Орлову, покидая его дом. Вряд ли, опираясь на это высказывание, следует, как это иногда делается, ставить знак равенства между «неизвестным» и Орловым. Речь может идти только о том, что прямого, открытого противопоставления в этой повести Чехов избегает. «Неизвестный», не решивший самого важного вопроса, поставленного жизнью, не может, не имеет права считаться героем. Главная мысль повести не в том, чтобы показать образец для подражания, а в том, чтобы возбудить в человеке активность. И, вероятно, ни в одном произведении Чехова конфликт, определяемый страстным стремлением к поискам «общей идеи», цельному мировоззрению, способному дать смысл жизни человека и тем самым спасти его от гибели, не выражается в такой острой форме, как в этой повести.

Но, говоря об идейном различии Чехова и Толстого в трактовке «неизвестного» и Светлогуба, нельзя не сказать о том, что их сближает. Это прежде всего неприятие той действительности, тех жизненных норм, когда хорошо и удобно живется духовно мертвым, равнодушным, жестоким людям, это чувство авторской симпатии, с которым нарисованы те, кто не удовлетворен, кто беспокоится, ищет, страдает.

Примечания

1. Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1860—1891. М., 1928, с. 37 (запись 3 марта 1877 г.).

2. Л. Толстой. Полн. собр. соч. в 90 томах, т. 61. М., 1953, с. 80. В дальнейшем при ссылках на это издание в тексте указываются том и страница.

3. П. Бирюков. Биография Л.Н. Толстого, т. 2. М., 1913, с. 32.

4. А. Мошин. Ясная Поляна и Васильевна. СПб., 1904, с. 29.

5. В. Шкловский. Лев Толстой. М., «Молодая гвардия», 1960, с. 395.

6. А.В. Чичерин. Роль прототипов в творчестве Льва Толстого. — «Ритм образа». М., «Советский писатель», 1973, с. 102—125.

7. «День», № 177, 2 июля 1914 г.

8. «Вестник Европы», 1904, № 1, с. 145.

9. «Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников», т. 1. М., 1960, с. 547.

10. В. Немирович-Данченко. Из прошлого. М., 1936, с. 4.

11. Н. Берковский. Статьи о литературе. М.—Л., Гослитиздат, 1962, с. 427—428.

12. В. Жданов. Последние книги Л.Н. Толстого. М., «Книга», 1971, с. 217—240.

13. Н. Замошкин. Спутники нашей жизни. М., «Советский писатель», 1964, с. 267—285.

14. Рукописи «Рассказа неизвестного человека» до нас не дошли. В распоряжении исследователя имеется лишь журнальный вариант — первая публикация в «Русской мысли» (1893, № 2, 3) и окончательный текст авторизованного издания А.Ф. Маркса.

Имеется также несколько небольших рукописных отрывков (написанных в одно время и на одной бумаге), которые предположительно можно отнести к «Рассказу неизвестного человека». Все они опубликованы в Полном собрании сочинений А.П. Чехова (XII, 299—301). Причем, только один из них до сих пор относился комментаторами к «Рассказу неизвестного человека» («...как глупо, а главное — фальшиво <...> и пустим в нее клеветой...»). Представляется обоснованным мнение З.С. Паперного, считающего, что отрывок: «Внутреннее содержание этих женщин <...> значит льстить их невежеству», — относится к III главе повести, где его место логически допустимо перед фразой: «Девочки-подростки развращены и уже знают все». Э.А. Полоцкая соотносит с XVIII главой повести «Рассказ неизвестного человека» отрывок: «Если вы зовете вперед, то непременно указывайте направление, куда именно вперед. Согласитесь, что если, не указывая направления, выпалить этим словом одновременно в монаха и революционера, то они пойдут по совершенно различным дорогам». Основанием для такого предположения, помимо мотива, указанного Э.А. Полоцкой (герой повести мечтает найти высокий смысл жизни, но не находит дороги), может быть и свидетельство о том, что «неизвестный человек» временами думал о том, чтобы уйти в монастырь.

15. Об этом см. в кн.: Г. Бердников. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания. М.—Л., 1961, с. 340—341.

16. В библиотеке Чехова (см. описание библиотеки, сделанное С. Балухатым в кн.: «Чехов и его среда». Л., 1930, с. 301—302) имелось Собрание сочинений Л. Толстого (в 12 томах. Изд. 6. М., 1886). В 12-м томе этого издания с некоторыми сокращениями опубликован трактат «Так что же нам делать?» под названием «Мысли, вызванные переписью».

17. Книга эта (женевское издание 1888 г.) имелась в библиотеке Чехова. В ней есть чеховские пометки (Дом-музей А.П. Чехова в Ялте).

18. В. Седегов. Чехов и Таганрог. — «Великий художник». Сборник статей. Ростов н/Д, 1959, с. 364.

19. М. Семанова. Тургенев и Чехов. — «Ученые записки Ленингр. гос. пед. ин-та. Кафедра русск. лит-ры», № 134, 1957, с. 191.

20. Об этом было сообщено в моем докладе на чеховских чтениях в Ялте в апреле 1971 г. (опубл. в кн.: «Чеховские чтения в Ялте». М., 1973, с. 57—71) и более подробно — см. в комментариях к IX тому Академического собрания сочинений А.П. Чехова.

21. М. Коваленский. Русская революция в судебных процессах и мемуарах, кн. 3. М., «Мир», 1924, с. 179.

22. В. Фигнер. Полн. собр. соч., т. 2, ч. 2. М., 1929, с. 120.

23. В. Селиванов. Моряки-народовольцы. М., 1929, с. 140.

24. О встрече И.П. Ювачева с Чеховым на Сахалине говорится в статье М. Теплинского «Новые материалы о сахалинском путешествии А.П. Чехова» (в кн. Антон Павлович Чехов. Сборник статей. Южно-Сахалинск, 1959, с. 182). О политических ссыльных Сахалина, в том числе и о Ювачеве, имеется материал в книге И. Сенченко «Революционеры России на Сахалинской каторге» (Южно-Сахалинск, 1963).

25. Государственный музей Л.Н. Толстого в Москве — в дальнейшем ГМТ. Воспоминания И.П. Ювачева под названием «Восемь лет на Сахалине» печатались в журнале «Исторический вестник», 1900, № 1—7.

26. Письма Ювачева, сохранившиеся в архиве ИРЛИ (Пушкинский дом), свидетельствуют о том, что во многих — не только религиозных — вопросах жизни Ювачев искал ответа у Толстого. Например, в письме своему знакомому А.В. Круглову 30 августа 1905 г. Ювачев сообщает: «Я начинаю склоняться к горячей проповеди Л.Н. Толстого о возврате земли народу» (ф. 139, № 364, архив А.В. Круглова).

27. Из письма С.А. Толстой Ювачеву от 1 марта 1906 г. мы узнаем о полученных от Ювачева книгах, об их чтении в Ясной Поляне, о высказываниях Толстого: «как хорошо пишет», «как просто», «как прочувственно» (ЦГАЛИ, ф. 1958, оп. 1, ед. хр. 19). Среди присланного — и воспоминания Ювачева о Шлиссельбурге (очевидно, очередная публикация в «Историческом вестнике», 1906, февраль, с. 464—492). Книга Ювачева «Шлиссельбургской крепость» вышла в 1907 г. Все это произошло после окончания «Божеского и человеческого». В комментариях Л. Кузиной (Л.Н. Толстой. Собр. соч., т. 14. М., «Художественная литература», 1964, с. 545) говорится о том, что для художественного замысла «Божеского и человеческого» имел значение «рассказ шлиссельбуржца И.П. Ювачева (Миролюбова), побывавшего у Толстого в Ясной Поляне в ноябре 1905 г.» Но Ювачев был в Ясной Поляне 27 ноября 1905 г., а к этому времени не только рассказ был написан, но работа над его корректурой заканчивалась.

28. См. комментарий А. Одульского в кн.: Л. Толстой. Собр. соч., т. 14. М., 1953, с. 339.

29. Там же, с. 339.

30. С. Степняк-Кравчинский. Сочинения, т. 1. М., 1958, с. 424.

31. Н. Замошкин. Спутники наших дней. М., «Советский писатель», 1964, с. 272.

32. И.П. Ювачев прожил долгую жизнь. В «Морском сборнике» (1927, № 10) были опубликованы написанные им в советские годы мемуары «Из воспоминаний старого моряка» — о первом периоде его жизни, до духовного перелома. В рукописном отделе ГБЛ имеются письма Ювачева 30-х годов (дату его смерти пока установить не удалось). На страницах недавно вышедшего романа Ю. Давыдова «Глухая пора листопада» (М., Молодая гвардия», 1970), рассказывающего о трагических днях революционного народничества, о предательстве С. Дегаева, аресте В. Фигнер и других участников движения, появляется и мичман Ювачев.

33. Г. Русанов, А. Русанов. Воспоминания о Льве Николаевиче Толстом. Воронеж, 1972, с. 190.

34. Там же, с. 177.

35. Там же, с. 104.