Вернуться к Л.Д. Опульская, З.С. Паперный, С.Е. Шаталов. В творческой лаборатории Чехова

Л.М. Долотова. Мотив и произведение («Рассказ старшего садовника», «Убийство»)

«В записных книжках много сотен заметок, но лишь небольшая часть их относится к произведениям, написанным Чеховым. Остальные являются материалом к неосуществленным замыслам»1, — так определила Е.Н. Коншина степень соответствия записей Чехова его произведениям. Разделение творческих заметок на реализованные и нереализованные не отражает в полной мере сложность их соотнесенности с творчеством Чехова. Помимо этого можно выделить в записных книжках особую группу: творческие записи, которые сопутствуют созданию, хотя и не входят в текст. Это записи, так сказать, второго плана по их приближенности к будущему произведению, но они возникают в одном ключе с ним, в одном русле; часто они составляют целый пласт.

В творческих заметках ощутимо то, что связано с представлением о человеческой мысли: течение, поток. Затем происходит как бы кристаллизация замысла; по кристаллы эти выпадают из движущегося потока, и поток мыслей не обрывается. Иногда он выливается в новый замысел, а иногда в записных книжках тянется след раздумий, связанных с прежним, уже завершенным. Заметки, возникающие «по касательной» к рассказу, помогают установить преемственность проблематики, ее истоки. Наблюдения над записями такого рода отнюдь не имеют целью «размыть» границы произведения и нарушить его художественную целостность. Они лишь помогают расширить перспективу и уяснить некоторые внутренние процессы творчества.

В 1894 г. Чехов работал над двумя рассказами об убийстве — «Рассказ старшего садовника» и «Убийство».

Первый из них был напечатан в 1894 г. («Русские ведомости», № 356, 25 декабря). О времени возникновения замысла и его реализации можно судить по косвенным, но довольно точным приметам. Вопрос о смертной казни и ее влиянии на нравственность общества был поставлен Чеховым в главе XXI книги «Остров Сахалин»; эта глава была закончена в середине июля 1894 г.

Ранее вопрос о смертной казни служил предметом беседы Чехова с критиком Л.Е. Оболенским в Ялте, где они познакомились в марте 1894 г. Оболенский продолжал обсуждать интересовавшую его проблему в письме Чехову от 31 марта 1894 г.: «Представьте себе, многоуважаемый Антон Павлович, что я до сих пор думаю о вопросе, который возник во время нашей последней беседы, т. е. можно ли доказать с точки зрения утилитарной вред смертной казни? Я не успел на пароходе высказать мою мысль об этом до конца, и мне хочется сделать это теперь».

Юрист по образованию, Оболенский в своем письме разбирает так называемые утилитарные «теории уголовного права, стремящиеся доказать вред смертной казни для самого государства <...> К числу этих теорий относится и статистическая, доказывающая, что после каждой казни увеличивается число преступлений, однородных с тем, которое наказано». Из доводов Оболенского важно, в связи с чеховской постановкой вопроса, еще «одно соображение: всякая смертная казнь есть убийство, т. е. подрывает то благоговение перед чужой жизнью, которое также является в душе преступника одним из мотивов contra преступления». Но в целом Оболенский считает логические доводы против смертной казни бессильными в сравнении с аргументами государства в защиту ее и поэтому апеллирует «к ряду эмоций, называемых разными именами (симпатией, альтруизмом, моральным инстинктом, моральными чувствованиями и т. п.) <...> И вот эти-то чувствования вопиют в нас против смертной казни; на них нужно действовать, их развивать, чтобы она стала невозможной. Но это могут сделать только люди религий и люди искусства».

Круг вопросов, затронутых Оболенским, близок к проблематике «Рассказа старшего садовника», герой которого своеобразно примиряет цели утилитарные с нормами общественной нравственности: «Пусть оправдательный приговор принесет жителям городка вред, по зато, посудите, какое благотворное влияние имела на них эта вера в человека...». В письме Оболенского содержались и некоторые конкретные замечания, например: «Если бы я был таким огромным художником, как Вы, Антон Павлович, я <...> взял бы самого отвратительного преступника, совершившего самые возмутительные злодеяния, и изобразил бы моменты его душевного состояния (а также душевного состояния всех исполнителей и свидетелей казни) так, чтобы люди пришли в ужас от своего преступления, ибо казнь есть преступление более тяжелое, чем целый ряд убийств, совершенных самым закоренелым убийцей»2. В чеховском рассказе преступник не столько злодей, сколько человек без всяких нравственных понятий, но убивает он человека невинного и благородного, и этим самым преступлению придан характер «возмутительного злодеяния».

Вероятно, замысел «Рассказа старшего садовника» возник у Чехова одновременно с обдумыванием и писанием главы XXI книги «Остров Сахалин», одновременно с обсуждением вопроса о смертной казни с Оболенским или вслед за этим, т. е. весной — осенью 1894 г. Рассказ был написан в ноябре—декабре 1894 г., как это определяется совокупностью фактов. В декабре 1894 г. вышел сборник «Повести и рассказы». Издатель сборника И.Д. Сытин, посылая корректуру 1 сентября, просил Чехова увеличить объем. Чехов прочитал корректуру сборника в октябре; «Рассказ старшего садовника» в сборник не вошел — очевидно, не был еще написан. 8 ноября Чехов в письме И.И. Ясинскому сообщал о своих ближайших планах: «Пишу повесть для «Русской мысли», надо писать для «Артиста», которому я должен, нужно писать в «Русские ведомости»...». Это последнее может быть по времени отнесено только к «Рассказу старшего садовника».

Работа над вторым рассказом на ту же тему — «Убийство» — длилась долго. 17 марта 1895 г. Чехов заверил В.М. Лаврова, что этот рассказ, уже обещанный ранее, он пришлет в конце марта; 9 апреля вновь обещал Лаврову прислать его «вскорости»; рассказ был напечатан только в ноябрьской книжке «Русской мысли» за 1895 г. Неудивительно, что уже в марте 1895 г. рассказ «Убийство» казался автору близким к завершению — он длительно обдумывался, многие заметки к нему были внесены в Первую записную книжку еще до октября 1894 г.

Высказывалось предположение, что рассказ «Убийство» соотносится в полемическом плане с рассказом Л. Толстого «Хозяин и работник» и его статьей «Религия и нравственность»3. Однако работа над рассказом «Убийство» началась гораздо раньше.

Детальная датировка записей Чехова затрудняется, когда страницы книжек заполняются подряд творческими заметками. В данном случае дело облегчается тем, что на с. 56 Первой записной книжки Чехов внес адрес А.П. Мальцева, настоятеля русской посольской церкви в Берлине, с которым он познакомился в начале октября 1894 г., во время поездки за границу. По возвращении в Москву Чехов попросил А.С. Суворина, старого знакомого Мальцева, прислать его адрес (письмо Суворину от 15 октября 1894 г.). До того, как в Первой записной книжке появился адрес Мальцева, 15 страниц уже были заполнены преимущественно заметками к рассказу «Убийство». Таким образом, рассказ «Убийство» не мог быть откликом на произведения Л. Толстого, появившиеся в начале 1895 г. Впрочем, и без уточнения хронологии творческой истории «Убийства» можно утверждать, что «противостояние» Чехова Толстому в вопросах религии и нравственности не носило в данном случае характера прямой полемики; было бы вернее сказать — Чехов не противостоит, а стоит особняком в решении этих вопросов.

Публикацию текста записных книжек Чехова Е.Н. Коншина сопроводила краткими пояснениями4. К рассказу «Убийство» отнесены многочисленные заметки в Первой записной книжке на с. 42—47, 49—53, 57—62. С «Рассказом старшего садовника» в этой публикации не поставлена в связь ни одна запись; и это правильно в том смысле, что в записных книжках Чехова нет ни тождественного сюжета, ни заметок к образам рассказа. В стороне, однако, осталась одна запись, датируемая началом 1894 г.: «Убийство. Труп в овраге. Следователь молодой, неопытный. Маленький городок. Ищет убийцу долго и не находит. Сосед-лавочник приходит и говорит: «Дай тысячу рублей, найду убийцу; у меня много знакомых». Получив тысячу: я убийца... И смеется. Следователь не может доказать, что он убийца, и подает в отставку» (II зап. кн., с. 14—15).

В примечаниях Е.Н. Коншиной сказано: «Заметка является единственной литературной записью, не использованной Чеховым в законченном произведении и не перенесенной в I книжку»5. В данном случае наблюдение, в основе своей очень существенное, не получило должного истолкования. Во вторую книжку Чехов вносил записи разного свойства — адреса, взносы в пользу голодающих, рецепты, расходы на хозяйственные нужды в Мелихове, и только иногда — творческие записи; из Второй книжки записи литературного характера он переносил в Первую записную книжку, а если они так и не были реализованы — переписывал их из Первой в Четвертую записную книжку. Поэтому Е.Н. Коншина справедливо отметила этот факт как заслуживающий внимания: Чехов не переписал творческую запись со с. 14—15 Второй записной книжки, хотя и не использовал ее. Это, однако, не совсем так.

Сюжет рассказа об убийстве, возможно, потому и не был приобщен к своду неиспользованных творческих записей, что он был перекрыт работой Чехова над двумя рассказами, где та же тема разрабатывалась иным образом, — «Рассказ старшего садовника» и «Убийство».

Сюжетная линия, намеченная в этой записи, не совпадает ни с одним из чеховских рассказов, но, помимо темы убийства, обстановка — «Маленький городок» — и деталь — «Труп в овраге» — предвещают «Рассказ старшего садовника», где читаем: «В одном маленьком городке поселился...»; «Окровавленный, с пробитым черепом, он лежал в овраге...». Связь с «Рассказом старшего садовника» — не прямая, но запись фиксирует поиски сюжета рассказа об убийстве и отдельных деталей.

Запись близка к «Рассказу старшего садовника» и темой нравственной ответственности вершителей правосудия. Следователь, не в силах доказать виновность лавочника, сознавшегося в убийстве, выходит в отставку, отказываясь от решения. В «Рассказе старшего садовника» тот же мотив звучит как предостережение: «Смотрите, как бы не вышло ошибки; ведь случается, что улики говорят неправду!» В случае же ошибки смертная казнь из кары за преступление превращается в убийство. Осуждает на смертную казнь государство, но оно также лишает человека жизни; только убивает в этом случае не человек, а машина правосудия.

Тема убийства возникает у Чехова в двух аспектах — как убийство человека человеком и как смертная казнь, т. е. в индивидуально-человеческом аспекте и в государственно-правовом, хотя в этом последнем случае не устранен момент личной нравственной ответственности судебных исполнителей.

Мотив судебной ошибки — один из самых навязчивых у Чехова; по-видимому, мысль об этом была для него душевно мучительна. Рано возникает и проходит через многие его произведения этот мотив — обвинения и наказания невиновного человека («Драма на охоте», 1885, Урбенин). В рассказе «В суде» (1886) мелькает вдруг у всех «мысль о могущей быть роковой случайности». О такой роковой ошибке идет речь в рассказе Егора («Остров Сахалин»), в рассказе Фирса («Вишневый сад», ранняя редакция).

«Процессу, в которых возможны были судебные ошибки или неправомерное наказание, его мучили и волновали, — писал впоследствии Б. Лазаревский. — Как идеальный юрист, Чехов не мог назвать преступлением какой бы то ни было поступок, если он был сделан без умысла принести зло, и мысль, что в жизни это не всегда так бывает, давила его. Такие вещи, как «Беда», «Злоумышленник», и особенно «Рассказ старшего садовника», мог написать только человек, много, упорно и совершенно самостоятельно думавший над этими вопросами»6.

Проблематика «Рассказа старшего садовника» связана не только с книгой «Остров Сахалин», она обнаруживает родство и с чеховской прозой досахалинского периода. Вопрос о смертной казни, о праве государства лишить человека жизни за совершенное им преступление был поставлен в рассказе «Пари» (1888), где «кто-то из гостей» высказывает мысль о «безнравственности» смертной казни. Отрицание смертной казни с точки зрения естественного права было провозглашено в свое время Ч. Беккариа в § XVI трактата «О преступлениях и наказаниях» (1764). В России интерес к книге Беккария не ослабевал, поддерживаемый борьбой за отмену смертной казни. Выходили труды, толкующие с разных сторон этот вопрос7.

Чехов был знаком с книгой Беккария — в его библиотеке хранился один из ранних переводов ее8. Тезис, который высказывает в рассказе «Пари» «кто-то из гостей», ближе не к самому тексту книги Беккария, а к тому, как было сформулировано одно из главных ее положений в юридической литературе того времени: «Жизнь не составляет блага, даруемого человеку государством, а потому государство и не имеет законного права отнимать эту жизнь; жизнь есть дар божий, ее прекращение или продление зависит только от воли Творца, и государство, самовластно прекращая таковую, присвоивает себе не принадлежащее ему право»9.

Вопрос о наказаниях за преступления и о самом тяжелом — смертной казни — вновь возникает в книге «Остров Сахалин». Из сферы отвлеченно-теоретической вопрос переключается в область сугубо конкретных и множественных фактов. Смертная казнь описана в главе XXI: «Нравственность ссыльного населения. — Преступность. — Следствие и суд. — Наказание. — Розги и плети. — Смертная казнь». Несмотря на то, что смертная казнь рассматривается Чеховым на основе личных впечатлений и многочисленных фактов, в этой главе нет однозначного ответа на самый вопрос, необходима ли, неизбежна ли смертная казнь в иных случаях, или она должна быть отменена. Следует, конечно, принять во внимание цензурные условия, при которых глава XXI была первоначально не допущена к публикации. На повествовании в этой главе лежит отпечаток и общего тона книги «Остров Сахалин» — тона констатации фактов, а не нормативных оценок и предлагаемых решений. Чехов как бы не претендует на решение вопроса о смертной казни в правовом, юридическом смысле; но смертная казнь, так же, как и тяжелые телесные наказания, рассмотрена с точки зрения физического и нравственного состояния осужденного, с одной стороны, и исполнителей приговора — с другой. Причем большое внимание уделено именно тому тяжелому влиянию, которое оказывают на нравственность исполнителей и даже присутствующих тяжелые телесные наказания и смертная казнь. Мысль об огрублении, ожесточении, вносимых в общество расправой с преступниками, сближает «Рассказ старшего садовника» с книгой «Остров Сахалин».

Вместе с тем постановка проблемы смертной казни в «Рассказе старшего садовника» возвращает нас в какой-то степени и к абстрактно-этическим категориям рассказа «Пари». Нам хотелось прочертить эту линию, чтобы дать ощущение «протяженности» проблем в чеховском творчестве. Наблюдения эти не опровергают факта эволюции в творчестве Чехова начала 1890-х годов, после поездки на Сахалин; но ведь смену явлений можно наблюдать только на фоне установленного единства.

Рассказ «Убийство» никогда не привлекал специального внимания критиков и исследователей. Очевидно, он не укладывался в теоретические построения, воспринимался как факт единичный и обособленный в творчестве Чехова. «Только один раз (курсив наш. — Л.Д.) Чехов поставил пред собою прямую задачу писательского исследования области религии, — как бы задачу художественной монографии на тему о значении веры для русского простого человека и о тех результатах, какими она может сказываться», — писал А. Измайлов10. Восприятие «Убийства» как рассказа прежде всего о вере, о религии не способствовало его изучению — тема эта, привлекавшая зарубежных исследователей, в нашем литературоведении только в последнее время стала предметом специального анализа11.

С сюжетной стороны рассказ представлялся историей убийства, за которое виновные поплатились если не жизнью, то свободой, попав на каторгу и в ссылку на Сахалин. Рассказ «Убийство» рассматривался как прямое отражение впечатлений Чехова от поездки на Сахалин. Определение бесспорное, но почему-то оно не давало материала для дальнейших суждений. Не случайно, например, Г. Бердников, отправляясь от общего положения о том, что рассказы «Гусев», «Бабы», «Убийство» «непосредственно навеяны сахалинскими впечатлениями», оставляет рассказ «Убийство» в стороне, делая окончательный вывод: «Трагизм положения в том и состоит, что каторжные кандалы грозят именно незаурядным людям, которые не мирятся с ложью, грязью и неволей, стремятся к свободе и счастью»12. Действительно, к героям рассказа «Убийство» эти слова трудно отнести. Но таким образом остается необъяснимым, откуда родилась у Чехова потребность именно художественного воссоздания самого страшного, что только есть в жизни, — убийства человека человеком.

Неисследованность проблематики рассказа «Убийство», ее истоков связана с неразработанностью общего вопроса об отражении поездки на Сахалин в чеховском творчестве. Картина представляется приблизительно следующей: глубоко гуманные и общественно прогрессивные побуждения заставили Чехова отправиться на «каторжный остров», а впечатления о поездке отразились в его творчестве. Значение поездки Чехова на Сахалин, его личного знакомства с жизнью ссыльных и каторжных действительно огромно, и отражение сахалинских впечатлений в творчестве Чехова становится предметом специального внимания13.

Но для нас несомненно и то, что корнями своими рассказ «Убийство» связан с творчеством Чехова второй половины 1880-х годов. Связь проблематики рассказа с досахалинским творчеством Чехова менее изучена. Разобщенно рассматриваются творчество Чехова до поездки на Сахалин, его поездка на Сахалин как гуманный, общественно-прогрессивный акт и затем — его творчество послесахалинского периода со следами личных впечатлений о «каторжном острове». Внутренняя связь между «сахалинскими» произведениями и творчеством 1880-х годов до сих пор не раскрыта. Между тем здесь не было обрыва цепи. Попытаемся показать это на примере одной записи Чехова.

В период между апрелем и концом августа 1894 г. Чехов записывает для памяти: «Спросить у Сабанеева «Ландсберг на охоте». Быть может, тогда же на охоте, при виде зверских операций определилось уже будущее Ландсберга» (II зап. кн., с. 17). Запись связана с личными впечатлениями Чехова от поездки на Сахалин и, как кажется на первый взгляд, имеет отношение только к книге «Остров Сахалин». Во второй главе книги Чехов описывает, как в Александровской слободке он зашел к «ссыльно-поселенцу Л., бывшему гвардейскому офицеру, осужденному лет 12 тому назад петербургским окружным судом за убийство». Знакомство было впечатляющим — 11 сентября 1890 г. Чехов писал А.С. Суворину: «У Ландсберга я обедал, у бывшей баронессы Гембрук сидел в кухне... Был у всех знаменитостей».

Имя Карла Христофоровича Ландсберга приобрело известность после нашумевшего процесса14. 25 мая 1879 г. Ландсберг убил своего старого знакомого Власова, которому не мог возвратить взятые в долг 5 тысяч рублей; убил и его кухарку; убийство было обдуманно подготовлено и хладнокровно совершено. После допроса у следователя Ландсберг представил 12 июня 1879 г. «подробную записку с анализом своего душевного состояния»15. Как объяснил Ландсберг, привычка к уничтожению людей на войне (русско-турецкая война 1877 г.) помогла ему «убедить себя в правильности и безупречности задуманного преступления». А.Ф. Кони вел процесс Ландсберга, и от него Чехов мог знать дело в подробностях.

С Л.П. Сабанеевым, редактором журнала «Природа и охота», Чехов был знаком с 1883 г. и, очевидно, рассчитывал услышать от него рассказ о поведении Ландсберга на охоте или получить какие-то неизвестные нам материалы. Однако Чехова интересовала уже, по-видимому, психология убийцы сама по себе, вне связи с книгой «Остров Сахалин»: вторая глава была напечатана в журнале «Русская мысль» еще осенью 1893 г., при подготовке же отдельного издания книги текст о Ландсберге не менялся.

Конечно, образы Сахалина, размышления, связанные с ними, не оставляли Чехова по мере написания и печатания отдельных глав книги «Остров Сахалин», он продолжал жить ими, но в этой записи виден угол зрения чисто творческий. Чехов стремится воссоздать то, что могло предопределить преступление Ландсберга: мысль его направляется по пути исследования фактов повседневной жизни человека, которые могут привести впоследствии к преступлению, — так же как и в рассказе «Убийство». Убийцы в этом рассказе не обдумывают действий, не вынашивают самой идеи преступления. «Не выделены, поставлены в один ряд с бытовыми эпизодами и события трагические <...> Убийство происходит во время стирки, за ужином, во время укачивания ребенка. Орудие убийства не припасено заранее и не вдето в петлю под пальто, оно — бутылка с постным маслом, утюг, ковш с кипятком («В овраге», «Убийство», «Спать хочется»)»16. Недаром самая страшная деталь в рассказе «Убийство» — «вареный картофель в крови» — построена на скрещении будничных, обиходных занятий с трагическим событием. Убийство совершается будто бы непредвиденно, из ссоры, скандала, из вспышки раздражения; но накапливается это раздражение постепенно, в ежедневной жизни.

Наряду с записями к рассказу «Убийство», которые намечают отношения персонажей (ссоры из-за денег, из-за различного отношения к вере и религиозным обычаям), многие записи с самого начала очерчивают общую атмосферу жизни, повседневный быт Тереховых. «Брат еретик от скуки рассматривает дома изразцы на печке», «Около трактира осенью и весной всегда грязь...», «Сестрица все полы моет и сердится. В трактире парадные верхи запирались, все жили внизу, так что слышно было, когда пьяные ругались» — все записи такого рода обозначают не события, не взаимоотношения, а черты ежедневной жизни — жизни дикой, мрачной, нудной. Поэтому столь важное место в записях к рассказу занимает погода — она как будто участвует в беспросветности жизни: «Когда сильная буря качает деревья, то как они страшны!», «Весь март и начало апреля валил снег», «Все эти дни была отвратительная серая погода, располагающая к унынию и злобе». Позже, в тексте рассказа, окружающая природа приобретет нечто бесовское, в соответствии с восприятием мира братьями Тереховыми. Но и в повествовании, не отмеченном сознанием героев, природа, погода предстает как важный элемент: «Погода располагала и к скуке, и к ссорам, и к ненависти». К трагическому событию протянуты нити от самых, казалось бы, простейших слагаемых ежедневной жизни.

В книге «Остров Сахалин» Чехов подчеркивает, что «тяжкие преступники» в дуйской тюрьме — это «самые обыкновенные люди», они «обыкновенно присылаются за убийство в драке лет на 5—10», и «преступления почти у всех ужасно неинтересны, ординарны, по крайней мере, со стороны внешней занимательности...» (гл. VIII). Нам представляется, что в этой характеристике сказался специфический для Чехова творческий угол зрения. Для создания в будущем рассказа «Убийство» было важно не столько то, что на Сахалине Чехов повидал страшного убийцу с внешностью злодея по фамилии Терехов, а то, что он увидел в убийцах самых обыкновенных людей, что его внимание обратилось именно на заурядные преступления, — все это вело к исследованию истоков самых страшных и жестоких поступков в ежедневном течении жизни.

При немотивированности логическими доводами, «идеей», преступление не рождается стихийно у чеховских героев; оно, в сущности, подготовлено растущим тяжелым физическим или нравственным самочувствием — смертельной усталостью, скукой, раздражением, доходящим до злобы и ненависти; и нарастание это совершается постепенно, в ежедневной жизни, и в какой-то особенно острый момент приводит к агрессивному акту. Убивает ребенка, задушив его, «нянька Варька, девочка лет тринадцати» («Спать хочется»). Почему? — да ведь спать хочется, «ужасно хочется!» Убивает ужа Дымов («Степь»), и убивает жестоко: «Судя по движениям его плеч и кнута, по жадности, которую выражала его поза, он бил что-то живое». Пусть не смутит читателя, что поставлены рядом убийство ребенка и ужа. Уж, как сказано в повести, — «тварь тихая, безвинная»; эти слова обвиняют Дымова. Недаром этот эпизод с его последствиями занимает в повести несколько страниц. О Дымове и дальше сказано: «Его шальной насмешливый взгляд скользил по дороге, по обозу и по небу, ни на чем не останавливался и, казалось, искал, кого бы убить от нечего делать и над чем бы посмеяться». К этому эпизоду тянутся нити от тех чувств ненависти, злобы, отвращения, которые начинает испытывать к Дымову Егорушка: «Он вспомнил убийство ужа, прислушался к смеху Дымова и почувствовал к этому человеку что-то вроде ненависти». Так Чехов уже в 1888 г. искал корни агрессивных поступков в будничном течении жизни, в том, как она сложилась.

К теориям мгновенного и психологически ничем не подготовленного преступления Чехов относился скептически, по-видимому, еще в молодости. В повести «Драма на охоте» (1885) Камышев говорит: «Убил я под влиянием аффекта. Теперь ведь и курят, и чай пьют под влиянием аффекта <...> Жизнь есть сплошной аффект...». В объяснении Камышева просвечивает авторская ирония. Хотя окончательный акт — убийство — совершается действительно внезапно и на фоне случайных обстоятельств, подготовлен он бывает тяжелой атмосферой ежедневной жизни, нарастанием агрессивных чувств в отношениях между людьми. В этом смысле и нелепо говорить об аффекте как причине убийства. Состояние аффекта — вещь кратковременная, но к этому мгновенному забвению всего человеческого будущий преступник приближается еще до совершения преступления.

Запись Чехова о Ландсберге в записной книжке, казалось бы, сделана в ином ключе размышлений. Причем тут человек, хладнокровно обдумавший и совершивший свое преступление в корыстных целях? Но чеховский угол зрения заметен и здесь, при взгляде на реальное лицо: «Быть может, тогда же на охоте, при виде зверских операций определилось уже будущее Ландсберга». Чехов ищет в занятиях охотой объяснение хладнокровной жестокости, с которой Ландсберг совершил два убийства. Запись эту нельзя трактовать как непосредственно относящуюся к рассказу «Убийство». Но связь ее с потоком размышлений на ту же тему несомненна.

Помимо заметок, предназначенных для рассказа «Убийство», можно обнаружить записи, так сказать, «второго плана» по близости к рассказу, хотя и образующие целый большой пласт. Это записи «в потоке», «в русле» мыслей Чехова; не связанные прямо с образами и фабулой рассказа, они идут в одном ключе с ним.

Это группа записей о вере, о способности человека верить, о веротерпимости, об атеизме, о крайностях отношения к религии. В едином потоке с заметками к рассказу «Убийство» возникают такие, например, мысли: «Между «есть бог» и «нет бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из двух этих крайностей, середина же между ними ему неинтересна, и он обыкновенно не знает ничего или очень мало». Суждение это стоит в Первой записной книжке в самой гуще записей к рассказу «Убийство», оно было зафиксировано Чеховым в середине 1894 г., а в начале 1897 г. переписано в дневник. Бесспорно, оно носит самостоятельный характер и в текст рассказа никак не могло войти. Но это и есть пример записей, возникших в том же ключе, что мысли и образы рассказа. Идет речь о том, что вечные вопросы человеческого бытия можно решать только всерьез, с затратой душевных и умственных сил, а не походя выбирая одну из крайностей. В рассказе «Убийство» нет ни одного «истинного мудреца», но речь идет о постоянных исканиях истинной веры Тереховыми и тут же говорится о людях, у которых нет «никакой веры» (Дашутка, Сергей Николаевич, жандарм — см. конец гл. IV рассказа и запись в I зап. кн., с. 62).

Следующая запись, идущая «по касательной» к рассказу, также имеет самостоятельное значение; она переписана Чеховым из Первой записной книжки в Четвертую. Она трактует вопрос о вере в плане веротерпимости, уважения к убеждениям другого человека: «Взрослые дети, говоря за обедом о религии, критикуют посты, монахов и проч. Старуха-мать сначала выходит из себя, потом, очевидно привыкнув, только усмехается, и потом наконец неожиданно заявляет детям, что они убедили ее, что она ихней веры. Дети почувствовали себя нехорошо, и им было непонятно, что теперь старуха станет делать». Запись эта идет в записной книжке вслед за словами: «Вообще у нас беспричинно, даже свободомыслящие и равнодушные к вере, ненавидят верующих по-своему» (I зап. кн., с. 58). Эта мысль в рассказе «Убийство» (конец гл. II) несколько изменена: «Якова Иваныча не любили, потому что когда кто-нибудь верует не так, как все, то это неприятно волнует даже людей, равнодушных к вере».

Нетрудно заметить при сравнении, что в записи суждение еще не вылилось в форму, отвечающую рассказу, хотя выше и сказано, что «Терехова 1-го все не любили». Фраза «Вообще у нас...» носит характер скорее жизненного наблюдения самого Чехова, и в этом виде более заметна связь ее с последующей записью, которая осталась в стороне от рассказа, — о верующей матери и взрослых детях — атеистах. Угол зрения тот же: речь идет об агрессивности поведения, а именно — об агрессивной проповеди своих атеистических убеждений. Рассказ «Убийство», собственно, об этом и написан: не о религии как таковой, а о поведении людей, верующих по-разному, об их неспособности согласовать собственные убеждения с уважением к человеку. По Чехову, и вера, и безверие, если они приобретают агрессивный характер, нарушают нравственные законы существования. Для Чехова важно прежде всего то, как проявляются у человека его убеждения, в каких формах жизненного поведения17.

Вопросу об отношении Чехова к религии посвящена статья В.Б. Катаева «О «врожденной религиозности» Чехова», о которой говорилось выше. Автор статьи безусловно прав в том, что, при отсутствии у Чехова веры, он не был «принципиально непримиримым к людям с религиозными убеждениями»18. В Первой записной книжке есть две записи: одна — о вере, другая — о безверии, о равнодушии к вере. Одна из них говорит о том, что в вопросах веры «равнодушие у хорошего человека есть та же религия» и поэтому нужно «уважать свое равнодушие и не менять его ни на что» (I зап. кн., с. 68). Другая запись, более поздняя: «Вера есть способность духа. У животных ее нет, у дикарей и неразвитых людей — страх и сомнения. Она доступна только высоким организациям» (I зап. кн., с. 101). Общее в этих записях — тон уважения к убеждению «хорошего человека», к верованию мыслящей, высокоорганизованной личности. Но всякое ли убеждение заслуживает такого отношения? Нет, только то, которое не вступает в противоречие с нравственными законами человеческого существования, не обращается против людей.

В «Убийстве» в той или иной мере агрессивны все: агрессивны Яков и Аглая Тереховы, но ведь и Матвей тоже агрессивен — это не так очевидно из-за его роли жертвы, но нарастание атмосферы злобы, ненависти происходит не без его участия. При всей своей кротости, благостности Матвей не может терпимо относиться к тому, что брат и сестра веруют на свой лад. Сам подверженный «мечтаниям» и колебаниям в вере, заблуждавшийся в прошлом, Матвей присваивает себе роль судьи и наставника: «Почти каждый день во время молитвы он входил в молельную и кричал: «Образумьтесь, братец! Покайтесь, братец!» От этих слов Якова Иваныча бросало в жар, а Аглая, не выдержав, начинала браниться». И хотя в словах Матвея заключены справедливые упреки Якову Ивановичу в ростовщичестве, жадности, гордыне, Матвею присуща та же фамильная непримиримость, сознание себя проповедником истинной веры. Веротерпимость, столь необходимая, по Чехову, для нормальных нравственных отношений между людьми, столь же не свойственна Матвею, как и Якову Терехову. В записях к рассказу это наследственное упорство в своей вере выражено у Матвея Терехова сильнее, чем в рассказе; ср. «Терехов 2: хочу наставить братца и сестру, хочу» (I зап. кн., с. 50) и в окончательном тексте: «Все наставляю братца и сестрицу и укоряю их».

Уверенность в знании единственной, непреложной истины не присуща героям Чехова, близким автору. Вот известные строки об архиерее: «Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но все же не все было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и все еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то...» («Архиерей»). Как противоположны этому слова о Якове Терехове, даже после его душевного переворота на Сахалине: «Все уже он знал и понимал, где бог и как должно ему служить...». Что же это — наконец найденная абсолютная истина или проявление все того же свойственного герою деспотизма и догматизма, заставляющего его считать свое убеждение единственно справедливым? В записи к рассказу «Убийство» Яков Терехов на каторге будто бы приближается к веротерпимости, чуждой ему раньше: «Прошло уже 5 лет. Он, Терехов, понял на Сахалине, что главное — возноситься к богу, а как возноситься — не все ли равно?» (I зап. кн., с. 50). В тексте рассказа финал более соотнесен с характером героя: понятно, что суд, каторга, жизнь с разными людьми, в том числе и с иноверцами, ужасы и страдания — все это перевернуло душу Якова Иваныча и сообщило ему «простую веру», которой ему раньше так недоставало, но вместе с тем он остался в чем-то и прежним человеком, столь же непреклонным в сознании, что он владеет истиной. А догматизм — основа агрессии; ведь в «Убийстве» вся вражда возникает именно из-за несогласия в том, как веровать.

Мысли о веротерпимости не кончаются в записной книжке Чехова с публикацией рассказа «Убийство». О молоканстве, например, идет речь в записи 1903 г.: «Помещик N. ссорится постоянно с соседями-молоканами, судится, ругает их, клянет; но когда наконец они переселяются, он чувствует пустое место, он быстро старится и чахнет» (I зап. кн., с. 126). Через несколько записей — вновь та же тема: «Логика С.: я за веротерпимость, но против веродопустимости, нельзя допускать того, что не православно в строгом смысле» (I зап. кн., с. 127).

Защита веротерпимости включается у Чехова в его общую систему противостояния всякого рода догматизму, фанатизму как источникам ненависти и разъединения людей. Страшна, по Чехову, не религия сама по себе, а узость, несвобода воззрений, деспотизм в отстаивании своей исключительной точки зрения. «На примитивные, грубые натуры, не тронутые светом просвещения, — пишет Ф.И. Евнин, — религия может оказать самое пагубное в моральном отношении действие — явно хочет Сказать своим рассказом Чехов: порождая фанатизм и изуверство, она превращает иногда человека в дикого зверя, лишенного совести и чести»19. Для Чехова существенно важным является именно то, на какой почве возникли религиозные взгляды, важны нравственные и широко гуманные основы человеческого существования; без этого и вера, и атеизм одинаково могут послужить к ненависти и разъединению людей. Не только религиозные взгляды, но любое воззрение, доведенное до исключительности, является источником ненависти между людьми и агрессии. Стоит сравнить два рассказа — «Скрипка Ротшильда» (1894) и «Убийство», — чтобы убедиться в однотипности средств, которыми Чехов рисует бессмысленную, но исступленную ненависть, побуждающую людей к агрессивным поступкам. Поводы к ожесточению, злобе не одинаковы: в одном случае это национальная рознь, в другом случае — религиозная, но для Чехова причины агрессивных поступков Якова Бронзы и Якова Терехова коренятся в одном и том же. В сущности, вопрос Якова Бронзы после душевного переворота — «Зачем вообще люди мешают жить друг другу?» — относится и к героям «Убийства».

«Убийство» — не столько «художественная монография на тему о значении веры» (Измайлов), сколько рассказ об агрессивности, о ненависти, рожденной фанатической уверенностью в своей правоте. Нити от этого рассказа тянутся и к «Скрипке Ротшильда», и к более ранним произведениям Чехова. Что разъединяет людей, препятствует им попять друг друга — разная вера, несходство убеждений, социальное неравенство или узость взглядов, недостаток человечности, широкой гуманности, деспотизм и эгоизм, иногда попросту — озабоченность личными нуждами, несчастьями («Враги», «Почта» — 1887).

Поиски истоков проблематики рассказов об убийстве обращают нас к концу 1880-х годов — времени, предшествующему поездке Чехова на Сахалин. Уже в 1887—1888 гг. перед ним встали нравственные вопросы человеческого существования: о свободе и насилии, о широкой гуманности и догматизме, о праве одного человека распоряжаться жизнью другого. Много верного заключено в словах И. Эренбурга о единстве, цельности духовного развития Чехова: «Конечно, Чехов менялся, духовно рос; но мне кажутся искусственными попытки некоторых биографов разделить облик писателя на различные периоды — до и после письма Григоровича (1886 год); до и после поездки на Сахалин <...> Что касается «перелома» в творчестве Чехова, связанного с поездкой на Сахалин, то и он мне представляется условным»20.

Надо сказать, что в своей статье И. Эренбург не только не умаляет значения поездки Чехова на Сахалин для его жизни и творчества, но, напротив, раздвигает рамки влияния ее. Полемическое замечание И. Эренбурга направлено лишь против поспешно определяемых «переломов» и «сдвигов» — этому должно предшествовать проникновение в целостность и единство развития творческой индивидуальности.

Круг проблем, связанных с рассказами Чехова об убийстве, помогает, как нам кажется, уяснить это единство в развитии творчества писателя конца 1880-х — первой половины 1890-х годов.

Примечания

1. Е.В. Коншина. Записные книжки как материал для изучения творческой лаборатории А.П. Чехова. — В кн.: А.П. Чехов. Сборник статей и материалов. Вып. 2. Ростов н/Д, 1960, с. 115.

2. Государственная биб-ка СССР им. В.И. Ленина, Отдел рукописей, ф. 331 (А.П. Чехов). В дальнейшем ссылки даются в тексте, с указанием: ГБЛ.

3. Ф.И. Евнин. Чехов и Толстой. — В кн.: Творчество Л.Н. Толстого. Сборник статей. М., Гослитиздат, 1959, с. 430—431.

4. Из архива А.П. Чехова, с. 130—131 и 148.

5. Из архива А.П. Чехова, с. 139.

6. Б. Лазаревский. А.П. Чехов. Личные впечатления. — «Журнал для всех», 1905, № 7, с. 428.

7. «Исследование о смертной казни. Сочинение А. Кистяковского, приват-доцента уголовного права в Киевском университете». Киев, 1867; «Беккария о преступлениях и наказаниях в сравнении с главою X-ю Наказа Екатерины II и с современными русскими законами». С. Зарудного». СПб., 1879; Маркиз Беккария. О преступлениях и наказаниях. Киев, изд. С.Я. Беликова, 1889.

8. Беккария. Рассуждение о преступлениях и наказаниях. Перев. с итал. на франц. Андреем Мореллетом, а с оного на российский Дмитрием Языковым. СПб., 1803 (Сб. «Чехов и его среда», с. 327).

9. «Лекции по русскому уголовному праву, читанные Н.С. Таганцевым». Часть общая. Выпуск IV и последний. СПб., 1892, с. 1436.

10. А. Измайлов. Чехов. 1860—1904. Жизнь. — Личность. — Творчество. М., 1916, с. 544.

11. В.Б. Катаев. О «врожденной религиозности» Чехова. (Б. Зайцев и другие о рассказе «Архиерей»). — В сб. «Русская литература в оценке современной зарубежной критики. (Против ревизионизма и буржуазных концепций)». М., МГУ, 1973, с. 163—176.

12. Г. Бердников. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания. Изд. 2. Л., «Художественная литература», 1970, с. 270 и 275.

13. См., например, статью А.Ф. Захаркина «Сибирь и Сахалин в творчестве А.П. Чехова» — «Ученые записки Мос. гос. пед. ин-та», 1966, т. 248. Вопросы русской литературы, с. 291—332. Тщательно проанализирован с этой стороны рассказ «Убийство» в комментариях Э.А. Полоцкой в т. XI Академического полного собрания сочинений и писем Чехова.

14. Материалы следствия публиковались в газетах. См., например, «Новое время», 1879, с № 1170 от 3 июня.

15. А.Ф. Кони. Ландсберг. — В кн.: Собр. соч. в 8 томах, т. 1. М., 1965, с. 140—150.

16. А.П. Чудаков. Поэтика Чехова. М., «Наука», 1971, с. 220.

17. См. статью В.Б. Катаева «Герой и идея в произведениях Чехова 90-х годов» («Вестник МГУ», Филология, 1968, № 6, с. 35—47), и книгу И. Гурвича «Проза Чехова. (Человек и действительность)». М., 1970, глава «Люди и взгляды», с. 56—76.

18. Указ. выше статья, с. 175.

19. Указ. статья, с. 434.

20. И.Г. Эренбург. Сахалинская страница. — В кн.: Антон Павлович Чехов. Сб. статей. Южно-Сахалинск, 1959, с. 165.