В доме и на дворе, действительно, было холодно. Дождь. Ветер. Пасмурно. П.Е. Чехов даже сочтет, что часы в столовой остановились из-за непогоды, а дорогу в Васькино назовет «подлой». Грязь, ухабы, вода в ямах.
Всего на один день приехал И.И. Левитан. Конечно, и погода не располагала, но он всегда не задерживается, торопится куда-то. К тому же у хозяев — весенние заботы. В саду сажали деревья, высаживали в клумбы цветы, сеяли в поле клевер, готовили к посеву картошку, начиналась пахота. Ждали конопатчиков, чтобы утеплить кухню и флигель.
Чехов заказывает доски для дверей школы, изразцы для печек, гвозди, железо. Без конца ездит в Талеж. Мужики начали таскать материалы со стройки и прячут у себя на подворьях. Через год только появится повесть Чехова «Мужики», но не в эти ли дни зарождались строки: «Кто держит кабак и спаивает народ? Мужик. Кто растрачивает и пропивает мирские, школьные, церковные деньги? Мужик. Кто украл у соседа, поджег, ложно показал на суде за бутылку водки? Кто в земских и других собраниях первый ратует против мужиков? Мужик. Да, жить с ними было страшно, но все же они люди, они страдают и плачут, как люди, и в жизни их нет ничего такого, чему нельзя было бы найти оправдания. Тяжкий труд, от которого по ночам болит все тело, жестокие зимы, скудные урожаи, теснота, а помощи нет и неоткуда ждать ее».
Чехов работает над повестью «Моя жизнь». Но «Мужики» уже явно брезжили в его сознании. Многолетние мелиховские впечатления, говоря его словами, остались на фильтре памяти. Все как бы вызывает повесть к жизни.
«Помощи нет и неоткуда ждать ее». Завершая повествование, Чехов вскоре напишет после этих слов: «Те, которые богаче и сильнее их, помочь не могут, так как сами грубы, нечестны, нетрезвы и сами бранятся так же отвратительно; самый мелкий чиновник или приказчик обходится с мужиками как с бродягами, и даже старшинам и церковным старостам говорит «ты» и думает, что имеет на это право. Да и может ли быть какая-нибудь помощь или добрый пример от людей корыстолюбивых, жадных, развратных, ленивых, которые наезжают в деревню только затем, чтобы оскорбить, обобрать, напугать».
Это было, если вспомнить чеховское выражение, «резкое» впечатление. Страшное для глаз, которые видели в дачный сезон сельские пейзажи, и где-то там, вдалеке, оставалась незримая и неслышимая деревенская жизнь. И непонятное для глаз, обозревающих только чеховский дом, чеховский возделанный, цветущий сад, каким он являлся гостям, оставившим трогательные, восторженные воспоминания о прелестном Мелихове. Лишь некоторые гости взглянули на то, что было за деревьями усадьбы, и запомнили дома, возле которых не было зелени; частоколы с развешанной стираной одеждой; поломанные кресты на могилах; брань из трактиров. Даже в дневнике П.Е. Чехова нет деревенской жизни. Он наблюдает близкое, красивое: «Цветут тюльпаны», «Начинают цвести груши и вишни», «Тучи ходили, и гром гремел, а дождя не было у нас».
Критика продолжала ругать «Дом с мезонином». И.И. Ясинский, посредственный, завистливый литератор, свысока писал в «Петербургской газете», что это неглубокое произведение.
До Мелихова доходят вести о событиях на Ходынском поле во время раздачи дешевых подарков по случаю коронации Николая II. А.С. Суворин записывает у себя в дневнике: «Многие хотели, чтобы Государь не ходил на бал французского посольства, то есть, иными словами, чтобы посольство отложило свой бал ввиду этого несчастья. Командир кавалергардов Шипов говорил: «Стоит откладывать бал из-за таких пустяков!»»
Чехов в мае почти не отправляет писем. Только самые неотложные, деловые. Школа и работа над трудной повестью отнимают силы и время. Он не пишет, подобно Потапенко, по множеству страниц в день. Работает кропотливо, напряженно, шлифует каждую строку.
А от Потапенко приходит известие из-за границы, из Карлсбада. Приятель зовет к себе, на курорт, заманивает природой и пивом («Две вещи, которые ты любишь, кажется, без оговорок»). Но это все мимо, мимо, а вот главное: «Чайка» застряла в цензуре. Цензор И.М. Литвинов насторожился: почему Треплев равнодушен к роману матери и Тригорина. Потапенко готов по возвращении внести изменения в текст.
Сомневаясь, получил ли Чехов письмо, Потапенко еще раз описывает положение с «Чайкой» и снова зовет в путешествие по Европе. Ответные письма неизвестны. Видимо, незачем было посылать по следам путешествующего Потапенко какие-либо распоряжения об изменениях.
Наступило некоторое затишье с «Чайкой». Чехов заканчивает «Мою жизнь». Но в Москве его ждет Суворин. 30 мая, сначала утром приняв (как попечитель) вместе с учителем и инспектором экзамен в Талежской школе, затем, по пути в Лопасню, осмотрев по просьбе земской управы мост через речку Люторку, требовавший ремонта после весеннего половодья, Чехов, наконец, приезжает в Москву. И останавливается в гостинице «Дрезден», где его уже ожидал Суворин.
Утром они поехали на Ваганьковское кладбище. Видели могилы погибших на Ходынке. Кресты стояли в ряд, и на каждом торопливые надписи карандашом, кто похоронен. В этот же день Чехов рассказал Суворину о цензурных претензиях к «Чайке», и умный, наблюдательный собеседник заметил, что Чехов очень расстроен.
Это беспокойство заметно и в письме к Алексею Алексеевичу Тихонову (Луговому), редактору беллетристического отдела журнала «Нива», куда Чехов предназначал новую повесть. Чехов боится за цензурное прохождение «Моей жизни». Уж если цензора останавливают любовные отношения писателя и актрисы, то что же будет с тяжкими, печальными размышлениями Мисаила Полознева о русской провинциальной жизни: «И как жили эти люди, стыдно сказать! Ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра; городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками, так что журналы и новые книги по месяцам лежали неразрезанными; богатые и интеллигентные люди спали в душных, тесных спальнях, на деревянных кроватях с клопами, детей держали в отвратительно грязных помещениях, называемых детскими, а слуги, даже старые и почтенные, спали в кухне на полу и укрывались лохмотьями...» И это одна из многих страниц повести. Опять пойдут разговоры, что таких городов нет, что Чехов мрачно видит жизнь. А у него рядом Серпухов, и он нагляделся на русскую провинцию, в которой, правда, все больше было людей, подобных герою его повести.
В начале июня двоюродный брат напишет из Таганрога, с каким интересом в местном клубе читают «Дом с мезонином». На книжку «Русской мысли» установилась очередь в несколько недель.
Между тем началось лето. Чередой шли летние работы, чередой тянулись гости. Приехал и уехал Иван Яковлевич Павловский, уроженец Таганрога, волею судеб оказавшийся в Париже и теперь писавший оттуда в «Новое время». Прикатил на велосипеде Н.М. Ежов. Гостила приятельница сестры Мария Тимофеевна Дроздова.
Это она оставила в воспоминаниях описание небольшого чеховского кабинета в Мелихове: «Два окна выходили в сад; в комнате стояли письменный стол, несколько венских стульев, старинный шкаф с книгами, затянутый под стеклом темной материей, шкафчик с медикаментами, часть которых стояла на окне из-за нехватки места в аптечке, небольшая библиотека — собрание классиков...»
А еще запомнила: «За воротами — к выходу в поле — была скамеечка, где по вечерам часто сидел Чехов, если только у него для этого находилось время».
Лето установилось благодатное. Жарко, но перепадали дожди, и все шло в рост. Сестра уехала погостить в Сумы, а Чехов вел привычный образ жизни: рано утром больные, потом работа, хозяйственные дела, гости, ужин. Вечером, при лампах, или ночью он не писал. Голова была уже отягощена дневной послеполуденной суетой. К тому же стали болеть глаза, зрение резко падало, и уже нельзя было оттягивать лечение и подбор подходящих линз.
Была у Чехова еще одна привычка, задававшая его жизни определенный ритм. Через некоторые промежутки времени он наводил порядок. В своей аптечке, в письменном столе, в переписке, в книгах. Из аптечки выбрасывал ненужное. Письма складывал по адресатам и годам, а книги упаковывал в ящики и отправлял в Таганрог. 10 июня послал два ящика, в том числе тома энциклопедического словаря Граната-Гарбеля. Вообще, постороннему его жизнь могла показаться очень размеренной.
На самом деле, если всмотреться в каждое событие, даже самое, кажется, незначительное, она импульсивна. И в ней были свои «перебои», свои «замирания». Так, например, летом 1896 года он то торопит себя, то тянет со встречами, с некоторыми делами. И явно нервничает, потому что нарушает свои же привычки.
Отправляет в «Ниву» первую треть будущей повести «Моя жизнь», чтобы Тихонов (Луговой) взглянул на нее с точки зрения цензуры, хотя не любил даже показывать незавершенные произведения. Назначает Лике встречу в Москве, и никак они не могут договориться, и Чехов замечает сам: «Впрочем, все перепутается. Я свои дела не умею завязывать и развязывать, как не умею завязывать галстук».
Пока Чехов никак не мог выпутаться из строительных дел: закончили ремонтировать мост, уже красили Талежскую школу, а Чехов рассылал по окрестным помещикам большие листы с подписями крестьян, заверенные тусклыми печатями и взывающие к пожертвованиям на колокольню.
Этим летом обострится и перепутается с другими недугами болезнь глаз. В Москве, где Чехов пробыл два дня 17 и 18 июня, окулист С.И. Мерков установит, что прошлогоднее недомогание и страшная боль в правом глазу не прошли даром. Это была невралгия, и теперь можно помочь глазам лекарствами и упражнениями, но совсем излечить — навряд ли.
Московские дни оставили ощущение спутанного времени, бестолкового говорения за обедами и того, что это уже было, было, было. А Чехова опять тянуло в новые места, хотелось «двигаться».
Но все равно в Мелихове было лучше, чем в городе. Цвели пышно любимые розы. Догорали последние, самые длинные в году дни. По утрам Чехов завершал свою печальную повесть.
Доходили вести из Сахалинского прошлого. Знакомый офицер писал, что начальство сменилось, а перемен к лучшему нет. Из Парижа отозвался на книжку о Сахалине И.Я. Павловский: «Мне кажется, что я сам побывал на этом проклятом острове. Мне чрезвычайно нравится нарочито сухой тон, под которым чувствуется столько негодования».
В разговорах и письмах Чехов вроде бы не вспоминает «Чайку», и можно подумать, что он отложил ее или охладел к ее судьбе. Но это явно не так. Его выдают отдельные фразы, живой отклик на темы театра.
Суворин упомянул о своих театральных намерениях, и Чехов говорит почти так, как говорит Треплев в «Чайке»: «Нужно все или ничего, т. е. нужно построить настоящий театр и вести дело en grand1 или же ничего не нужно». Так в 1889 году он говорил о драматургии, теперь о театре. Даже обещает Суворину написать новую пьесу для настоящего театра, лишь бы была порядочная труппа.
Между тем из Петербурга сообщали, что «Чайка» может быть пропущена цензурой и Литвинов готов сам внести изменение в злополучное равнодушие героя к роману матери с Тригориным, или пусть автор подправит это место.
Настроение Чехова тут же поднялось. Он не то чтобы обрадовался, но оживился. Теперь пьесу должен был рассмотреть Театрально-литературный комитет. Тот самый, что отверг «Лешего». Что-то будет на этот раз? И все-таки новая пьеса медленно двигалась к сцене, что повлияло на Чехова. Завершая письмо к Суворину с этой новостью, он прощается привычно: «Да хранят Вас ангелы небесные!» И вдруг спрашивает: «Верите ли Вы, что на небе живут ангелы?» Опять, наверно, Суворин говорил домочадцам, что нельзя понять, когда Чехов говорит серьезно, а когда шутит. Тогда как именно такой тон свойствен был Чехову в минуты оживленной тревоги, ожидания, внутреннего возбуждения.
С лугов плыл запах скошенных трав. Во двор возили сено, его убрали в этом году 117 возов, всего 1755 пудов. Солили огурцы, варили варенье, обмолотили первые пуды ржи и намололи муку из нового урожая. Заготавливали хворост. П.Е. Чехов с довольством пишет в дневнике: «Погода самая хорошая», а некоторые записи начинаются так: «Утро туманное».
20 июля Чехов все-таки пустился в краткое путешествие в Тверскую губернию, в местечко Максатиха, на дачу к Суворину. Пробыл он там несколько дней и уехал, кажется, в некотором раздражении. На пароходе, которым он плыл от Максатихи до Ярославля, некуда было деться от жары, ветра, звона кандалов на арестантах. Даже красивый Ярославль не изменил настроения, и, переночевав у брата, Чехов первым же поездом укатил домой. За окном вагона находили черные дождевые тучи.
Дожди не миновали и Мелихова. В доме говорили о том, что скошенный овес почернел и его нельзя вязать в снопы. Потом он высох между дождями, его связали, но опять началось ненастье.
В начале августа ожидали гостей. На 4-е число назначено освящение новой школы в Талеже, так что праздничного обеда не избежать. Поэтому в счете, присланном из торгового дома «А.В. Андреев и Ко», откуда в Мелихово доставляли продукты, кроме обычных чая, сахара, свечей, мыла, муки, пшена, солода, значились сардины, омары, анчоусы, шпроты, сиг копченый, сыр швейцарский. А всего — на 54 рубля 30 копеек.
В последний день июля Чехов поехал в Серпухов, на заседание Санитарного совета. На утреннем и вечернем заседаниях земцы слушали доклад комиссии по фабричным делам, потом о плохом состоянии Бадеевской школы, об эпидемиях в уезде, о переполненных помещениях, в которых живут рабочие местных фабрикантов. В перерывах Чехов встречался со знакомыми врачами, учителями, служащими земства. У него прибавилось забот. Местный почтмейстер и помещики из близлежащих поместий просили помочь открыть телеграф в Лопасне и похлопотать о шоссе.
В эти самые дни И.Л. Леонтьев (Щеглов) записывает в своем дневнике: «В моей нелепой и полунищенской жизни душевно радуюсь за Чехова — он один устроился толково и сообразно достоинству известного писателя». Приятель Чехова был в очередном приступе меланхолии, поэтому уточнил в скобках: «Вернее, ему одному судьба помогла так устроиться!!» Свои невзгоды Леонтьев (Щеглов) давно уже объяснял роком, судьбой, своей несчастной планидой и средой, против которой он бессилен.
О среде высказывался и Чехов. Приглашая на освящение школы доктора Владимира Ивановича Яковенко, он уговаривал его: «А нам с Вами надо бы почаще видеться. Ведь мы соседи. Быть может, вместе мы могли бы придумать что-нибудь, чтобы оживить нашу местность, которая закисает все больше и скоро, по-видимому, обратится в тундру. В частности, могли бы придумать что-нибудь для предстоящей зимы».
Наверно, мелиховские гости тоже толковали о своей провинции. Накануне Талежского события в Мелихово приехали С.И. Шаховской, В.С. Глуховской, И.Г. Витте, О.П. Кундасова, И.М. Сериков.
Воскресенье 4 августа 1896 года сохранилось в трех записях. Три взгляда на одно и то же событие. М.П. Чехова запомнила молебен, присутствие многих земских деятелей, гостей, всей чеховской семьи: «Один крестьянин — старик сказал очень хорошую теплую речь <...> и подношение и речь — очень тронуло брата». П.Е. Чехов записал в дневнике торжественно и красиво: «При крестном ходе и стечении народа состоялось освящение школы с 3-мя Священниками. Сельские старосты Попечителю подносили хлеб-соль и Икону Спасителя и говорили благодарные речи. Управляющий Орлова Черевин поднес букет Маше. Была закуска постная и скоромная. Певчие девушки пели многолетие». Все значимые для него слова мелиховский летописец, как всегда, пишет с заглавной буквы.
Сам Чехов оставил краткую запись: «Талежские, бершовские, дубеченские и щелковские мужики поднесли мне четыре хлеба, образ, две серебр<яные> солонки. Щелковский мужик Постнов говорил речь».
В письме к Е.З. Коновицеру, московскому адвокату, снимавшему дачу в Васькино, человеку, близкому к московским газетам, особенно к «Новостям дня», Чехов просит не говорить в Москве никому об открытии школы. Такое условие он ставил Иорданову — не говорить и не писать о том, что присылает книги для Таганрогской библиотеки. Не хочет газетного звона о своем попечительстве и участии в строительстве школы для крестьянских детей.
К тому же у Чехова были особые причины не любить «Новости дня». Эта газета почему-то не жаловала Чехова. Ее фельетонист Л.Г. Мунштейн не раз резвился в своих стихотворных рецензиях по поводу чеховских произведений. Если Буренин был груб, то здесь текст бывал фамильярно-«очарователен» и всегда с каким-то намеком на одному фельетонисту известные свойства Чехова. Что-то от стиля гоголевских дам, которые никогда не говорили: «я высморкалась», «я вспотела», «я плюнула», — а говорили: «я облегчила себе нос», «я обошлась посредством платка».
Неделю назад Мунштейн порадовал своих читателей новым фельетоном о Чехове, посвятив его ненапечатанной, непоставленной «Чайке».
Видимо, в этом был особый газетный шик, приятный «сюрприз» Чехову: «Летит к нам чеховская «Чайка». Лети, лети, родная, к нам, к пустынным нашим берегам! Антоша, милый, выручай-ка драматургический Бедлам» и т. д.
Чехов заметил новый пассаж: «Когда в этой милой газете я вижу свою фамилию, то у меня бывает такое чувство, будто я проглотил мокрицу. Брр!» Коновицер согласился: «Вы совершенно правы в своем отзыве о «Новостях дня». Знаменитые страницы про чеховскую «Чайку» вызвали тошноту не в Вас одних...»
Планы уехать в Феодосию, к Суворину, торопили Чехова, он ищет Потапенко, чтобы решить наконец цензурные затруднения с «Чайкой». Потапенко быстро откликнулся уже из Петербурга, и Чехов 11 августа пишет ему, что высылает экземпляр с исправлениями и напутствие: «Если же изменения сии будут отвергнуты, то наплюй на пьесу: больше нянчиться с ней я не желаю и тебе не советую». Дальше о своих делах, вопросы к приятелю, и вдруг прорывается: «Ведь еще комитет!!» Он все время помнит об этом.
В августе полыхали зарницы далеких и близких гроз. Пошли белые грибы. Собирать их — одно из любимых занятий Чехова, потому что, как уход за цветами, ужение рыбы, оно, видимо, позволяло ходить одному и думать. Может быть, в эти дни М.Т. Дроздова, приехавшая в Мелихово, видела то, о чем рассказала в своих воспоминаниях: «Вся усадьба замыкалась большой лужайкой, обсаженной старыми плакучими березами, под которыми водились белые грибы, а дальше вместо забора были еще посадки молодых елей, где в изобилии водились рыжики. Антон Павлович очень любил собирать рано по утрам грибы...»
Может быть, к этим же дням относится случай, запомнившийся М.Т. Дроздовой. В дневнике П.Е. Чехова есть запись за воскресенье 11 августа, что А.А. Михайлов с женой был в Мелихове. Она вспоминает тоже, что в одно из воскресений многочисленные гости отправились за грибами. Чехов веселил всех шутками. Вернулись домой и тут узнали, что был учитель с женой, но не дождались Чехова и, попив чаю, пешком пошли в Талеж, за восемь верст от Мелихова. М.Т. Дроздова запомнила досаду Чехова на домашних, не догадавшихся отправить немолодых уже людей домой на лошади. Разговор шел уже о другом, а он возвращался к случившемуся. Если это произошло именно в середине августа, то хорошего настроения у него не прибавилось.
Чехов явно томится в эти дни в Мелихове. Ни прекрасная погода, ни грибная охота не держат дома. Куда-нибудь, хоть на время, но куда-нибудь уехать! Но денег нет.
Присланная Сувориным ссуда в 1500 рублей ушла на школу, на колокольню, на мелиховское житье-бытье. Чехов просит «Ниву» выслать ему срочно аванс под переданную уже в редакцию повесть. И договаривается, куда высылать ему корректуру.
Вообще, складывается впечатление, что Чехов словно стремился выскочить из какого-то вихря, который незримо образовывался вокруг него. Потапенко шлет письмо за письмом, где рукопись «Чайки». Переводчик Б. Прусик спрашивает, узнав из газет о пьесе, где будет напечатана новая пьеса и можно ли ее перевести. А.А. Тихонов (Луговой) спешит поделиться первым впечатлением от повести «Моя жизнь»: «Вещь чудесная <...> Вся черновая работа подмалевки, грунтовки совершается самим читателем в уме, и когда Вы накладываете последний блик, он тем ярче выступает, потому что читатель ждет его с напряженным вниманием. Не знаю, будет ли таково впечатление читателей, но на меня эта недосказанность всегда производит самое лучшее впечатление». Что же до цензуры, то Тихонов надеется провести повесть, которую спешно набирают в типографии «Нивы».
15 августа в Мелихове собралась на именинах М.П. Чеховой большая компания молодых красивых женщин: Л.С. Мизинова, В.А. Эберле, М.Т. Дроздова. Одна из них, Варя Эберле, очень хорошо пела. К ужину приехали Коновицеры. По пути к Л.Н. Толстому в Ясную Поляну заехал и остался на два-три дня М.О. Меньшиков.
Они говорили о Леонтьеве (Щеглове), у которого Меньшиков был во Владимире в конце июля, и о его печальном настроении. Обсуждали литературные новости. И конечно, возвращались все время к Л.Н. Толстому. Чехов признался (об этом он писал уже в письме к Меньшикову), что хотел бы поехать к Толстому, но как вообразит толпу гостей, так отступает. Там, судя по газетам, и французы, и американцы, и еще Тищенко со своими повестями, которые он читает вслух.
Меньшиков горячо звал Чехова с собой в Ясную Поляну. Но не уговорил и 20 августа написал Чехову оттуда письмо о том, как восприняли у Толстых боязнь Чехова показаться навязчивым: «Львицы подняли вопль. Софья Андреевна со свойственной ей тонкостью заявила, что такое уж их несчастье, что целые толпы разной сволочи осаждают их дом, а люди милые и им дорогие стесняются приехать».
Далее Меньшиков передал свой разговор с Т.Л. Толстой: «Татьяна очень Вас любит, но чувствует какую-то грусть за Вас, думает, что у Вас очень большой талант, но безжизненное материалистич<еское> миросозерцание и пр. <...> «Скажите, он очень избалован? Женщинами?» — «Да, — говорю, — к сожалению, избалован». — «Ну вот, мы говорили об этом с Машей и советовались, как нам держать себя с ним. Эти дамы, противно даже, смотрят ему в глаза: «Ах, Чехов вздохнул, Чехов чихнул». Мы с Машей решили его не баловать», — прибавила Таня с прелестной откровенностью. Вы и представить себе не можете, как это мило было сказано. Я посмеялся и заявил, что непременно напишу Вам обо всем этом».
В этом письме есть интересное сопоставление Чехова с Лермонтовым. Его сделал Л.Н. Толстой. Он сказал, что если от молодого Лермонтова можно было ждать высвобождения из пут скептического миросозерцания, то за Чехова он боится. Боится надеяться на такое высвобождение. Оно интересно в свете других событий в жизни Чехова этих дней.
Получив наконец из «Нивы» гонорар, Чехов 19 августа вырвался из Мелихова. 22 августа Чехов в Таганроге. 23 августа уезжает в Ростов, посещает Нахичевань и уже 24 августа Чехов в Кисловодске.
Здесь передышка на неделю. Встречи с московскими и петербургскими знакомыми, ванны, шашлыки, музыкальные концерты. Видимо, Чехов перечитывал Лермонтова, потому что в записной книжке появилась цитата: «Мы почти всегда извиняем то, что понимаем». Это из предисловия к «Журналу Печорина» («Герой нашего времени»).
Странное совпадение. Толстой в Ясной Поляне сравнивает Чехова с Лермонтовым. Чехов почти в то же время, может быть, читает лермонтовский роман в Кисловодске.
Чуть выше этой цитаты строчка: «Дама с мопсом». Считается, что это запись к «Даме с собачкой». Может быть, один курортный роман, шедевр гения, о котором Чехов думает в эти дни, и какая-то деталь, видение из кисловодской толпы, действительно, резонируют и возникает замысел, слабый пока след, начало незримой работы над повествованием о другом курортном романе.
Давно и точно подмечено, что чеховские записные книжки — это самостоятельная книга. «Тихая книга». Если одно из первых изданий Чехова называлось «Пестрые рассказы», то этот свод — «Пестрые записи». Адреса, рецепты, хозяйственные дела, творческие заметки. В 1896 году книжек было несколько. Одни — специально для деловых записей, в других соседствовали различные заметки. И вот они дают частичное представление о «фильтре», который работал в его творческом сознании. Недоговоренность записной книжки, конечно, не та, которую почувствовал А.А. Тихонов в чеховской прозе. Но сродни ей. Книжка — тайный собеседник Чехова.
Принято говорить, и даже сложилось убеждение, что у Чехова не было друзей. Что он ни с кем не был откровенен до конца и не склонен был к исповедям, к самоанализу и потому не вел дневников. Но письма и записные книжки, видимо, и есть тот разговор с самим собой, с близкими людьми, который у других ведется в устных беседах, в дневниковых признаниях. Чехову, наверно, естественнее было не выговоренное голосом, а запечатленное пером, в уме произнесенное слово. Наблюдать, «резко» воспринимать все видимое, отбирать из всей картины главное, подмечать деталь, ощущать настроение минуты человека — в этом напряжении он, кажется, был постоянно, когда смотрел на собеседника или на все, что было доступно его взгляду в данный момент. Голос смолкал, работали глаза и мозг. Зато когда перед ним был чистый лист и он оставался наедине с ним, писал ли письмо, заносил ли что-то в записную книжку, — гасло внешнее зрение. Включались особый внутренний взгляд и внутренний голос, уже что-то отобравшие, творчески обработавшие увиденное и услышанное. Уже в письмах и записях начинается, наверно, разговор с читателем, со зрителем. Его адресаты были конкретно — Суворин, Лавров, Коробов, Шаховской, Шехтель, Потапенко, Мизинова, Леонтьев (Щеглов), Шаврова-Юст и одновременно некто, кто был за ними, к кому он обращался, не зная имен, не видя лиц. Границы не было. Как нет границы в сознании его читателей между текстом и самой жизнью. Она расплавлена творческим усилием Чехова. Может быть, поэтому в дневниковых записях Чехов почти не употребляет местоимения «я». Он сам растворен во всем происходящем. Вот запись от 28 августа: «Поездка на охоту с бароном Штейнгелем, ночевка на Бермамуте; холод и сильнейший ветер».
Там, на ветру и холоде, с Чеховым был Николай Николаевич Оболонский. Врач, давний знакомый, у которого Чехов был шафером на свадьбе и которому в 1889 году посвятил рассказ «Обыватели».
Чехов очень редко делал посвящения. Как правило, людям, душевно близким ему. Наверно, встретившись в Кисловодске, они вспомнили московское житие, дом в Кудрине, где жил Чехов, и дом на Петровке, где обитал Оболонский. Они тогда бывали друг у друга.
Но вряд ли вспоминали, что именно сюда, в Кисловодск, на дачу Жердевой, Чехов писал письма из Сум летом 1889 года, а потом прислал телеграмму: «Художник скончался. Подробности письмом или при свидании, а пока простите карандаш. Жму горячо Вам руку. Ваш душевно А. Чехов».
Оболонский лечил Н.П. Чехова, помогал Чехову выхаживать его в Москве. Тот год Чехов не любил вспоминать: смерть брата, провал «Лешего».
Нет, маловероятно, чтобы они вернулись памятью в тот год. Но не знали они и того, что через полгода, спустя четыре месяца после провала «Чайки» на Александринской сцене, Чехов в Москве пошлет Оболонскому записку: «Приезжайте, голубчик, сегодня в «Славянский базар» № 40, где остановился Суворин. Я заболел. Ваш А. Чехов». Оболонский тут же приедет. Через два дня он получит записку из «Большой Московской»: «Идет кровь. Больш<ая> Моск<овская> гостиница, № 5, Чехов».
Примечания
1. Широко, на широкую ногу (фр.).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |