Новый, 1897, год начался южным ветром, снегом, небольшой оттепелью и инеем на деревьях. Оборвался он пасмурным днем с туманом и дождем, когда почти растаяла зимняя дорога, в мелиховские пруды обильно бежала вода и скворцы занимали скворечники. Даже по вечерам уже особенно не подмораживало. Таким был день 22 марта, суббота. Чехов послал записку Н.Н. Оболонскому: «Приезжайте, голубчик, сегодня в «Славянский базар» № 40, где остановился Суворин. Я заболел. Ваш А. Чехов».
Во время обеда у Чехова хлынула горлом кровь. Кончилась одна жизнь, и началась другая. Календарное летоисчисление оставалось для природы, для домашних, для мелиховского дома, которому хватило нового «счастья» только до марта 1897 года.
С тех пор для многих остается неразрешимым вопрос: можно ли было предотвратить этот день вообще или оттянуть его на несколько лет?
Ответ или путь к ответу таится в зиме 1897 года. И начинается он в письме, написанном в первый день нового года. Чехов отвечал на поздравление Е.М. Шавровой-Юст. Она была в Москве, видимо, надеялась на встречу с Чеховым. В своем послании желала ему здоровья, любви, «безбрежной, безмятежной, нежной» и «200 тысяч дохода в месяц. Уже желать, так желать!»
Он ответил ей пожеланием всего того же и добавил: «А главное, желаю того, что Вы забыли пожелать мне в Вашем письме, — желания жить».
Его жизнь складывалась в это время так: «Я занят, занят по горло: пишу и зачеркиваю, пишу и зачеркиваю, а тут еще разные «обчественские» дела, перепись in spe1, поездки, пациенты и тьма-тьмущая гостей... Голова кружится!» В трех строках весь образ и суть жизни.
Во всех январских письмах отказ от визитов, от сотрудничества, от поездок в Москву оправдывается одним: занят, занят, занят («Работы много...»; «не пустят дела...»; «у меня много гостей, много разговоров, работать трудно...»; «у меня весь январь перепись...»; «трудно будет уехать...»).
В жизни Чехова есть какие-то особые времена (дни, недели, месяцы), необъяснимые, кажется, ни с какой точки зрения. Зима 1897 года из таких периодов. Почему он не отказывал Галяшкину и, в сущности, за него руководил переписью в окрестных деревнях? Отчего умные, деликатные друзья, врачи, заинтересованные в издании журнала «Хирургия», стесняются адресоваться к издателю И.Д. Сытину, с которым Чехов уже все обговорил, но просят Чехова переговорить еще раз? Отчего в дневнике П.Е. Чехов упомянет о своем недомогании, о нездоровье Е.Я. Чеховой, но болезнь сына не замечена?
Видимо, Чехов, перемогаясь, делал вид, что здоров, хотя грипповал тяжелее всех. Простуженный, он переписывает 11 января крестьян деревни Бершово. Одно из впечатлений этого трудного дня он описывает так: «С утра хожу по избам, с непривычки стукаюсь головой о притолоки, и как нарочно, голова трещит адски; и мигрень, и инфлюэнца. В одной избе девочка 9 лет, приемышек из воспитательного дома, горько заплакала оттого, что всех девочек в избе называют Михайловнами, а ее, по крестному, Львовной. Я сказал: «Называйся Михайловной». Все очень обрадовались и стали благодарить меня. Это называется приобретать друзей богатством неправедным».
12 января Чехов переписывает население села Мелихова, но не успевает и продолжает назавтра. Ему, конечно, не в диковинку то, что он видит в крестьянских избах, что видел в тесных помещениях для фабричных рабочих. Но, видимо, работа в эти дни над повестью «Мужики» держала Чехова в настроении, которое прорывается в отклике на известие о чуме в Индии: «Если придет, то едва ли напугает очень, так как и население, и врачи давно уже привыкли к форсированной смертности, благодаря дифтериту, тифам и проч. Ведь и без чумы у нас из 1000 доживает до 5-летнего возраста едва 400, и в деревнях, и в городах на фабриках и задних улицах не найдете ни одной здоровой женщины».
В эти дни Чехов читал корректуру повести «Палата № 6» для отдельного издания и пьесу «Дядя Ваня» для сборника пьес. На столе лежала рукопись «Мужиков». Три произведения, видимо, невольно и случайно объединившись в сознании Чехова, определяли его душевное состояние. А нездоровье, уже несколько раз за последнее время угнетавшее Чехова, усиливало этот настрой души.
17 января Чехову исполнилось 37 лет. Приехала сестра, заглянули по делам Галяшкин и Семенкович. К обеду пришли отец Николай и псаломщик Иван Николаевич Даниловский. А наутро опять перепись, перепись...
В Чехове, судя по некоторым, не очень заметным признакам, нарастает какое-то недовольство. В его речи прорывается слово, которое как бы разрывает своей резкостью обыкновенный, установившийся к 30 годам наружно спокойный стиль. Это слово — подохнуть. Он редко прибегал к нему. Лишь в состоянии скрываемого отчаяния. Так, весной 1889 года, в нелюбимом им марте, он сказал Леонтьеву (Щеглову): «Погодите, через 3—4 года я дам Вам пять тысяч. У меня уже есть 1½ тысячи, а через 3—4 года я постараюсь иметь в 10 раз больше, если не подохну от тифа или чахотки».
В январе 1895 года Чехов говорил Суворину, что ему нужно для здоровья уехать бы куда-нибудь надолго, иначе он издохнет. 23 января 1897 года Чехов, передавая Н.М. Ежову свои впечатления о жизни московской голытьбы, пишет: «В городских больницах в Москве лечится, главным образом, голь, которая, выписавшись, заболевает вновь и погибает, так как не имут одежды, достаточно не дырявой, чтобы можно было жить на морозе и в сырости. Ослабленные болезнью дети и выпущенные из больниц дохнут по той же причине. Отсюда: необходимы благотворительные учреждения при больницах — общества, ясли и проч. и проч.»
Во всех трех случаях ситуация, хотя речь идет о разном, в сущности, одинакова: Чехов понимает безвыходность положения, но не может не говорить о каком-то выходе из него. Ясно, что никогда у него не будет много денег, что никогда он не сможет бросить семью, что судьбу всех нищих не изменить частной благотворительностью. Но даже в таких условиях он хочет что-то делать: утешить приятеля и себя надеждой; все-таки совместить свою семейную жизнь и творчество; не всем, но хотя бы кому-то помочь реальным делом. Однако ощущение неуклонного, общего, от него не зависящего течения: и русской жизни вообще, и его собственной — как трагического течения, кажется, вдруг на секунду открывается в этом резком откровенном слове.
Это ощущение трагического хода жизни было неясно многим читателям Чехова. Скабичевский теперь уже не писал, что Чехова может настигнуть смерть под забором, но осуждал, как ему казалось, любимый чеховский тип: человека нравственно больного, надломленного, психопатического. В статье «Больные герои больной литературы», опубликованной в январе 1897 года, он удивлялся герою рассказа «Дом с мезонином». Почему он не бросился искать Мисюсь: «Ведь Пензенская губерния не за океаном, а там, вдали от Лиды, он беспрепятственно мог бы сочетаться с Женею узами брака <...> В лице героя перед нами с головы до ног чистопробный психопат и к тому же эротоман». Через несколько лет так же будут недоумевать зрители «Трех сестер»: почему сестры Прозоровы не купят билеты и не уедут в Москву, куда так стремятся?
Чеховское глубинное ощущение жизни воспринималось некоторыми читателями как болезнь, как отступление от общепринятой нормы. Наверно, так же порою думали о самом Чехове и окружающие его люди.
Только что закончив дела по школе в Талеже, попросив земскую управу подвести итог расходам на ее строительство, Чехов едва ли не в тот же день обращается туда же, в управу, с вопросом: поможет ли ему земство выстроить новую школу в Новоселках? (Вскоре он получит эти сведения: Талежская школа обошлась по счетам в 3236 рублей 79 копеек.) Чехов знает, что его ждет, по опыту талежской стройки, но упорно следует какой-то своей потаенной мысли. Ни безденежье, ни трудности, ни нездоровье — ничто не останавливает Чехова, и 2 февраля он пишет: «С марта я уже начинаю строить школу; в июне она уже будет готова».
А рядом шла другая жизнь. Обыденная, домашняя. Съели за ужином гуся, прочли свежие газеты. П.Е. Чехов с умилением писал в дневнике 26 января: «Воскресенье. Утро. −17°. В Давыдовскую пустыню ездил к обедне. Служба монастырская, певчие поют хорошо — усладительно. К Трапезе был дома, ел ветчину и поросенка с кашей...» Еще через два дня: «Утро. −20°. Народная перепись. В Доме всех записали. Полдень. −2°. Солнце. Светлая ночь. −16°». И наконец, в последний январский день: «Оттепель. Сена осталось в риге половина, дай Бог, чтобы хватило до весны. Соломы яровой уже нету. Хворост уже весь пожгли, дров еще не покупали».
В январе в Мелихове опять гостила М.Т. Дроздова. Может быть, с этими днями связано ее воспоминание: «Дом был старый, тепло быстро выдувалось <...> По утрам особенно было холодно вставать с постели <...> В восемь часов вечера звали ужинать <...> Евгения Яковлевна и Павел Егорович ложились рано; Антон Павлович засиживался за работой далеко за полночь».
Судя по чеховским письмам, это было действительно так зимою 1897 года. 4 февраля Чехов напоминает участникам переписи, что ждет итоговые материалы до 12 часов ночи. Он обобщал все данные. Вскоре, видимо, в начале февраля, Чехов обобщит впечатления от переписи короткой дневниковой записью: «Работают прекрасно все, кроме попа Староспасского прихода и земского начальника Галяшкина (заведующего переписным участком), который живет почти все время в Серпухове, ужинает там в собрании и телеграфирует мне, что он болен. Про других земских начальников нашего уезда говорят, что они тоже ничего не делают».
Наивно полагать, что Чехов с ангельским терпением и всепрощением относился к чужой необязательности, к лени и равнодушию. О той же переписи он пишет 8 февраля: «Это дело изрядно надоело мне, так как приходилось и считать, и писать до боли в пальцах, и читать лекции 15 счетчикам. Счетчики работали превосходно, педантично до смешного. Зато земские начальники, которым вверена была перепись в уездах, вели себя отвратительно. Они ничего не делали, мало понимали и в самые тяжелые минуты сказывались больными <...> И как досадно иметь с ними дело».
Нет, Чехов не был ни святым, ни ангелом во плоти. Напрасно Ежов, защищая свои воспоминания, ярился в письме к С.Н. Шубинскому в 1909 году на свое «невежественное время», равняющее Чехова с Толстым, что, на его взгляд, «низкий обман публики», так как Чехов был всего лишь «средним писателем» и средним человеком. Слыша от современников, что его творения сродни сочинениям Булгарина и Сенковского, Ежов просил не кого-нибудь, а именно Буренина защитить его своим «сильным пером» от таких нападок. И тот, узнав об этом, заметил в одном из своих писем: «Я полагаю, что взгляд Ежова на Чехова довольно верен...»
Все это не стоило бы упоминания, но дело в том, что среди легенд, сложившихся о Чехове за сто лет, две легенды: о Чехове — человеке не от мира сего и Чехове — удачливой посредственности, всем обязанной Суворину, — вдруг оживают в определенные времена. Тогда одни начинают к месту и не к месту цитировать чеховские слова о выдавливании «из себя по каплям раба», рекомендуя этот рецепт почему-то не себе, а окружающим. Другие прямо или косвенно низводят Чехова до «человека в футляре», непременно возвышая при этом кого-то, в данный момент близкого их душе.
При этом в подтексте таких рекомендаций и оценок всегда ощущаются какие-то неназванные противники, неведомые личные обиды, как у Ежова, или сиюминутные интересы. И ясно только, что Чехов беспокоит и тех и других, смотрят ли они на него снизу вверх или сверху вниз. Но кажется, никто из ниспровергателей или апологетов не решился на такую оценку своей жизни, как признание Чехова, сделанное в самом начале все того же решающего 1889 года в письме к Суворину: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу, и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая...»
Часто задают вопрос, как это произошло и что это значит? Ответить на него, наверно, немыслимо. Можно, конечно, вспомнить чеховские советы братьям о нравственной дрессуре, о ежедневной муштре. Привести широко известное письмо молодого Чехова с кодексом воспитанного человека.
Незадолго до смерти, отвечая жене, Чехов напишет: «Ты спрашиваешь: что такое жизнь? Это все равно что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего неизвестно».
Так, видимо, и с вопросом о том, как сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист, студент превратился в человека с настоящей человеческой кровью в жилах. Был и стал, и больше ничего не известно.
Как, допустим, отнестись к его словам из того же февральского письма, в котором он рассказывал о только что прошедшей переписи: «Весь пост и потом весь апрель придется опять возиться с плотниками, с конопатчиками и проч. Опять я строю школу. Была у меня депутация от мужиков, просила, и у меня не хватило мужества отказаться. Земство дает тысячу, мужики собрали 300 р. — и только, а школа обойдется не менее 3 тысяч. Значит, опять мне думать все лето о деньгах и урывать их то там, то сям».
До Великого поста оставалось две недели. 17 февраля начиналась масленица, Сырная неделя перед постом. Но Чехов уже хлопотал о школе. В дневнике П.Е. Чехова и среди чеховских адресатов появляется новое имя — Николай Иванович Забавин, новоселковский учитель. Ему Чехов сообщает, что был на лесном складе и договорился насчет леса. Ему посылает готовый план будущей школы. От него получает в эти февральские дни записки, что материал на стройку уже возят и в Новоселки потянулись возы с лесом. Лес надо было вывезти по зимней дороге. Как можно скорей.
Вообще, вослед январю с переписью пришел какой-то суматошный февраль. Словно что-то прорвало. И отовсюду шли просьбы, просьбы, просьбы. Вот неполный их перечень. Устройство по просьбе васькинских мужиков больного в больницу. Чехов хлопочет об организации спектакля силами московских любителей в Серпухове в пользу Новоселковской школы. Это была затея Е.М. Шавровой-Юст, и Чехов не смог отказаться. В.А. Павловская, земский врач в Серпуховском уезде, знакомая с Чеховым, просит помочь земскому учителю из села Крюкова поехать лечиться на юг, а о себе пишет: «...вся эта наша ежедневная, никому не заметная работа и борьба с разнообразными общественными элементами отнимает решительно все силы и совершенно как-то изнашивает. Много раз у меня являлось желание приехать в Мелихово, чтобы освежиться хоть, но так это желание и оставалось одним желанием».
В Москве, куда Чехов уехал 6 февраля, Левитан просил навестить его, чтобы посоветоваться о здоровье. Снова всплыл проект Народного дома, подготовленный Ф.О. Шехтелем, и Чехова звали на его обсуждение 16 февраля в редакцию «Русской мысли». В.И. Яковенко сообщал письмом, что 21 февраля в его психиатрической больнице комиссия будет принимать новые помещения, а поэтому просит приехать и Чехова. Здесь же он обращается еще с одной просьбой: помочь опубликовать корреспонденцию своего шурина из Седлецкой губернии о злоупотреблениях администрации при переписи униатского населения.
Масленица выдалась по-московски обильной на обеды, ужины, встречи. Началось блинами у К.Т. Солдатенкова, известного книгоиздателя. Затем встреча с Левитаном, а 16 февраля обсуждение проекта Шехтеля. Осталось воспоминание К.С. Станиславского об этом вечере: «Все глубокомысленно слушали, а А<нтон> П<авлович> ходил по комнате, всех смешил и, откровенно говоря, всем мешал. В тот вечер он казался особенно жизнерадостным: большой, полный, румяный и улыбающийся...»
Наверно, Станиславскому Чехов запомнился таким по сравнению со встречами в более поздние годы. Но Чехов никогда не был полным, а зимой 1897 года, утомленный переписью, больной, простуженный, он, наверно, должен был казаться худее обыкновенного и никак не полным. На фотографии 1896 года, где Чехов вместе с Потапенко и Маминым-Сибиряком, он всматривается куда-то, будто видит нечто незримое другим. Левая рука придерживает борт пиджака, словно он то ли запахивает его, то ли, наоборот, чуть отводит. Это уже не Чехов, каким он был на фотографиях 80-х годов и начала 90-х. Но еще и не такой, каким он будет через несколько месяцев. До 22 марта остается чуть больше месяца.
19 февраля Чехов присутствует на обеде в ресторане «Континенталь» в память Великой Реформы и делает потом следующую запись: «Скучно и нелепо. Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном самосознании, о народной совести, свободе и т. п. в то время, когда кругом стола снуют рабы во фраках, те же крепостные, и на улице, на морозе ждут кучера, — это значит лгать святому духу».
Эта запись — предпоследняя перед записью с диагнозом врачей: «С 25 марта по 10 апреля лежал в клинике Остроумова. Кровохарканье. В обеих верхушках хрипы, выдох; в правой притупление». Желание жить, о котором он и в шутку, и всерьез упомянул в январском письме Шавровой-Юст, наверно, стало за эти дни, на рубеже двух весенних месяцев, иным. А делая эту запись, не пробежал ли Чехов глазами то, что написал в феврале, когда побывал у профессора Остроумова и поговорил с ним о здоровье Левитана: «Говорит, что Левитану «не миновать смерти». Сам он болен и, по-видимому, трусит».
В этих словах, кажется, чрезвычайно отчетливо проступает особенность чеховского взгляда на все окружающее, подмеченная Куприным. Он предполагал, что Чехов «всюду и всегда видел материал для наблюдений, и выходило у него это поневоле, может быть, часто против желания, в силу давно изощренной и никогда не искоренимой привычки вдумываться в людей, анализировать их и обобщать. В этой сокровенной работе было для него, вероятно, все мучение и вся радость вечного бессознательного процесса творчества».
Наверно, он наблюдал, бессознательно запоминал и детали дружеских застолий на исходе масленицы 1897 года. В этих компаниях было много людей, симпатичных Чехову: Д.Н. Мамин-Сибиряк, писатель А.И. Эртель, редактор газеты «Русские ведомости» В.М. Соболевский, В.А. Гольцев. Москва стояла в сугробах. Каждый день шел снег. Ночи были тихие, темные. Новолуние. Возвращаясь в гостиницу, Чехов, может быть, думал о своем мелиховском доме, где такие ночи особенно тихи и одиноки.
22 февраля Чехов уехал из Москвы сразу в Серпухов. На заседании Санитарного Совета одобрили план училища в Новоселках, а также избрали Чехова вместе с С.И. Шаховским, В.А. Павловской, И.Г. Витте, Ф.Л. Касторским, С.Т. Толоконниковым и О.Ф. Гершельманом в комиссию по организации Крюковско-Угрюмовского фельдшерского пункта. Так прибавилось еще одно «обчественское» дело. А вечером в Серпухов приехали любители. В помещении местного драматического кружка они хотели дать спектакль в пользу Новоселковской школы. Среди приехавших был А.С. Яковлев. Он долго присматривался к Чехову и наконец узнал в нем своего учителя русского языка. Давно, в студенческие годы, Чехов добывал деньги уроками и занимался в Москве с двумя сыновьями камергера и сенатора Яковлева, Чехов готовил их в гимназию и навсегда запомнил, как один из мальчиков, глядя на него наивными глазами, спрашивал: «Ваш папаша камергер?»
Теперь, глядя уже другими глазами, повзрослевший Анатолий Яковлев узнал Чехова. Он показался ему утомленным, но по-прежнему доброжелательным, остроумным.
Чехов расставлял мебель, помогал приколачивать портьеры, шутил, чтобы поднять настроение гостей. Они поначалу оторопели. И хотя Чехов предупреждал, что Серпухов «город серый, равнодушный», любители удивились, когда увидели, подъехав к указанному дому, что помещение закрыто и никто их вроде бы не ждет. Потом расстроились, осмотрев само помещение кружка — длинную комнату с низким потолком, освещаемую керосиновыми лампами.
Наконец пришел Чехов, и все начало меняться. Как-то преобразили комнату, достали кое-какой еды, обрадовались, когда помещение заполнилось зрителями. Чехов простоял весь спектакль за кулисами и сам по книжке следил за выходами.
А вечером устроил для любителей ужин на вокзале и поехал с ними до Лопасни в одном поезде. Это был товарно-пассажирский поезд. Шел он медленно, останавливался на всех станциях и полустанках. Е.М. Шаврова-Юст запомнила: «Ночь была холодная и темная. Мы сидели в купе второго класса, закутанные в шубы и пледы, как заговорщики, а на стене тускло горела и покачивалась в фонаре толстая вагонная свеча».
В шесть часов утра Чехов приехал в Мелихово и, как он написал Эртелю, «лег и спал, спал, спал без конца — и теперь наше московское времяпрепровождение представляется мне как бы сном».
На первой неделе Великого поста погода изменилась. Стал дуть резкий ветер, он выдувал печное тепло, и в комнатах мелиховского дома похолодало. Чехов ездит по делам стройки, на которую нужны деньги. Он рассчитывал пустить на эти расходы гонорар за пять спектаклей «Чайки» в Александринском театре, но контора Императорских театров медлила, и Чехов попросил старшего брата ускорить дело. В этом же письме изложил домашние новости, а о себе лишь немногое: «Здоровье мое ничего, но кашляю. Болит глаз». Это могло означать, что его усталость достигла предела и что он чем-то очень расстроен.
Не кроется ли разгадка в первом упоминании повести «Мужики»? 1 марта он писал Суворину: «А мне не везет. Я написал повесть из мужицкой жизни, но говорят, что она нецензурна и что придется сократить ее наполовину». И хотя скрывает свое настроение за шуткой: «Значит, опять убытки», — но очевидно, что Чехов огорчен.
Так кто и что кроется за словом «говорят»? Видимо, Чехов читал рукопись в Москве в редакции «Русской мысли». Весь месяц, вплоть до 22 марта, идет переписка с В.А. Гольцевым о повести. Может быть, уже в феврале, после первого чтения, Чехову посоветовали изъять из повести главу с разговором мужиков о религии и властях. Текст этот неизвестен до сих пор.
4 марта Чехов был в Москве. Но вернулся тотчас в Мелихово. Он побывал у Левитана, выслушал его сердце и понял, как он напишет Шехтелю: «<...> Дело плохо. Сердце у него не стучит, а дует. Вместо звука тук-тук слышится пф-тук. Это называется в медицине — «шум с первым временем»».
На первый взгляд, странно, что Чехов сообщает эти медицинские подробности Шехтелю. Словно он разговаривает с коллегой-врачом, а не с художником. Между тем дело не в терминах. Чехов писал человеку столь же дорогому ему, как Левитан. Их троих связывали общая юность, память о Николае Павловиче Чехове, ушедшие молодые годы. К тому же Чехов не мог, видимо, не понимать, что и о своем здоровье он может сказать: «Дело плохо».
Был ли Чехов в этот день у Гольцева, неизвестно. По крайней мере, он не отозвался на записку Шавровой-Юст, посланную во второй половине дня в редакцию журнала. Она искала его в гостинице и в ресторане, где он, назначая встречу, предлагал пообедать в час дня. Чехова нигде не было. Он словно уклоняется ото всего, что не неизбежно. Даже не приехал в Москву 9 марта на открытие первого Всероссийского съезда сценических деятелей, хотя вроде бы полагал на нем быть.
Нездоровье, текущие дела и работа над «Мужиками» обретали какое-то независимое от него течение и ломали все планы, намерения, надежды, душевный настрой. Чехов, как обычно, с тревогой ждал, когда вскроется лед, самое опасное для него время. Но ледоход 1897 года оказался особым. Вскрывалась, обнажая свое глубинное течение, вся жизнь Чехова.
Уже в начале марта у него начался сильный кашель. Может быть, уже горлом показалась кровь, хотя признается в этом он только в середине марта. 13 марта Чехов едет по срочным земским делам в Серпухов. Сруб новой школы уже готов, надо заказывать и перевозить кирпич на печи, песок, бут, а денег из Петербурга до сих пор нет, не спешило и земство со своей долей. И Чехов вынужден просить Хмелева, председателя земской управы: «<...> Сегодня приезжала ко мне Шибаева и просила уплатить за лес, и я обещал ей деньги до 25 марта. Было бы очень хорошо, если бы Вы прислали нам тысячу рублей теперь, на этих днях, а если нельзя тысячу, то хотя бы пятьсот. В вагоне Вы говорили, что те пятьсот, которые дадут нам безвозвратно, мы можем получить теперь же. Пожалуйста!»
Хмелев ответил на следующий день, 15 марта: «Хотя я и обещал Вам выдать в нынешнем году ссуду и пособие на постройку Новоселковской школы, но для этого необходимо следующее:
1) представление общественного приговора, засвидетельствованное в волостном правлении с просьбою о выдаче пособия и ссуде, и обязательством уплатить последнюю в течение десяти лет; 2) просьба уездной управы о выдаче означенных пособия и ссуды с указанием, взамен какой из предполагаемых на 1897 год к постройке школ испрашиваются эти деньги <...>; 3) представление плана.
Из этих трех условий до сего времени выполнено только последнее <...>. Как скоро уездной управой будут выполнены и первые два условия, мы в тот же день вышлем ассигновку на тысячу рублей. Может быть, Вам эти требования кажутся формальными, но без этих формальностей никак нельзя обойтись».
Последнее условие было выполнено потому, что планом занимался Чехов сам. Всего остального сделать за управу он никак не мог. Оставался один, привычный путь — брать в долг, в аванс, под публикацию новых произведений и за все расплачиваться самому.
15 марта Чехов сообщает Гольцеву, что 20 марта будет в редакции с рукописью «Мужиков». И добавляет: «Это наверное». Наверняка или может быть? Ведь он очень болен. Недаром, оговаривая в письме к Л.А. Авиловой встречу в Москве, Чехов уточняет: «<...> Задержать дома меня может только болезнь». Недаром он отсылает рукопись повести раньше, 17 марта, и просит срочно набрать к понедельнику, то есть к 24 марта. «Приеду и прочту в единый миг», — обещает он Гольцеву.
Конечно, его торопит редакция, так как повесть предназначена в апрельскую книжку «Русской мысли», а впереди еще цензура. Но Чехов и сам спешит.
Домашняя жизнь опять отодвинута. В Мелихове занимались парниками, готовились к севу, набивали ледник. Как напишет П.Е. Чехов, «передовые скворцы прилетели в Лопасню». Жизнь шла своим обычным кругом, по заведенному порядку. Жизнь всех обитателей, чад и домочадцев, всех, кроме Чехова.
21 марта после дождливой ночи, по раскисшей зимней дороге, в промозглую погоду Чехов выехал из Мелихова в Москву. На станции он встретился с сестрой. М.П. Чехова запомнила его болезненный вид, а приехав домой, узнала от матери, что брат кашляет уже несколько ночей.
Остановился Чехов по обыкновению в «Большой Московской» гостинице, в своем пятом номере. Наутро встретился с Сувориным и побывал с ним на съезде сценических деятелей. В 6 часов они поехали обедать в ресторан «Эрмитаж», где у Чехова хлынула горлом кровь.
Примечания
1. В замысле, в проекте (лат.).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |