Вернуться к А.П. Кузичева. Ваш А. Чехов (Мелиховская хроника. 1895—1898)

Глава 8. Май—июнь

За минувшие сто лет сложилось несколько расхожих представлений о некоторых моментах в жизни Чехова. Одни чрезвычайно распространены. Например, о романе с Л.С. Мизиновой или о потаенной любви к Авиловой. Другие стали средоточием общеизвестного. Допустим — театральный скандал на премьере «Чайки» в Александринском театре. У всех этих общих мест есть один общий признак. Сложное, неоднозначное они сводят к общепонятному и занимательному.

То же самое происходит со многими событиями в жизни Чехова. Они толкуются порою и верно, и детально, но их влияние на настроение Чехова остается без особого внимания. Даже если Чехов сам признается в этом. Так, спор, вызванный повестью «Мужики», обыкновенно не соотносят с душевным состоянием Чехова после возвращения из клиники.

К концу апреля гости разъехались. Начиналась пора, любимая Чеховым. Он уходил в сад, что-то подстригал, подрезал в цветнике. Видимо, мысль о том, что Мелихово придется покинуть, уже приходила Чехову, потому что, в шутку или всерьез, он напишет И.Л. Леонтьеву (Щеглову): «Пробуду я в Мелихове до сентября 1899 года <...>» И опять угадал. Весну 1899 года он встретит еще в Мелихове, еще будет писать, что он дома, в Лопасне, а к сентябрю имение будет продано и домашняя утварь, мелиховский скарб потянется в Ялту, в новый, неотстроенный дом.

Прощание с Мелиховом уже началось. Просто никто не заметил этого. Как в прошлые годы, в саду сажали молодые деревья, ухаживали за парниками, и все-таки даже дневник П.Е. Чехова передает скрытое замедление мелиховской жизни. Уже нет упоминаний о новых постройках.

Привычка берет свое, и дневник не прерывается, но былое ощущение, что жизнь в этом доме устроилась навсегда, как будто убывает. Видимо, каждый из обитателей по-своему, но чувствовал, что перемен не миновать.

Однажды за границей в одном из разговоров с соотечественниками Чехов скажет, что крестьянская жизнь протекала у него на глазах, что он побывал едва ли не в каждой избе. И не из праздного любопытства, а по делам переписи или по вызову к больному.

Поэтому можно предположить, как отнесся он к поднявшимся в печати толкам в связи с «Мужиками» и утверждением, что он не знает жизни народа. Повесть Чехова обсуждали в частных домах, в переписке.

В середине апреля Л.Н. Толстой зашел в гости к Г.А. Русанову. Как-то в 1895 году И.И. Горбунов-Посадов, друг Толстого, просил Чехова выслать тяжелобольному Русанову в Воронеж портрет с автографом. Чехов выполнил просьбу. Тогда же, в феврале, Русанов, получив фотографию, написал Чехову, как ценит и любит его творчество: «Изумило и привело (и приводит) меня в восхищение в Ваших произведениях вот что: во-первых, новизна и оригинальность формы; во-вторых, чрезвычайная наблюдательность Ваша и обнаруженный Вами дар тонкого психолога. <...> Наконец, в-третьих, и это главное, то, что Вы — поэт, несомненный, оригинальный, искренний, поэт, пробуждающий во мне добрые чувства...»

Естественно, он не мог не прочесть «Мужиков», и повесть ему не понравилась. Об этом он и сказал пришедшему Толстому, который увидел апрельскую книжку журнала «Русская мысль». Услышав, что Чехов не знает жизни народа, самого народа, Толстой рассказал о своей встрече с Чеховым в клинике. Заметил попутно, что Чехов внешне был спокоен. Однако беседа с Чеховым оставила в Толстом впечатление, что такое знание у Чехова есть, но нет, по его словам, которые запомнил сын Русанова, «совершенно нет окна в религиозное. <...> Да, Чехов большой талант, но он нехорошо пишет. Вы знаете, был я сегодня на выставке импрессионистов — вот уж именно беспринципное искусство; смотришь, смотришь — и никакой идеи, просто воплощение в красках того, что в голову придет. Ходил я по выставке и думал о «Мужиках», и вдруг мне стало казаться, что это такое же беспринципное искусство... Да, — закончил он, — Чехов пишет, как декадент, как импрессионист в широком смысле слова».

Любопытно, попалась ли в этот день Толстому на глаза заметка в газете «Русские ведомости». Ее автор, сравнивая повесть «Мужики» и пьесу Толстого «Власть тьмы», находил чеховское произведение более мрачным и безнадежным. На следующий день, 20 апреля, И.Н. Потапенко, упреждая полемику, выступает в «Новом времени» со статьей «О критиках и мужиках». Для него несомненно, что ввиду «оскорбленных теорий» нужно ждать предвзятого подхода к новому чеховскому произведению. Потапенко тоже сравнивает Чехова и Толстого. На этот раз чеховские «Мужики» поставлены рядом с толстовским рассказом «Хозяин и работник». Здесь другой вывод: Толстой «не просто рассказывает», а «требует верить по-своему». Чехов, дав страшную картину деревенской жизни, «не предлагает вам никакого обязательного вывода. Вы сделаете его сами, сообразно вашему миросозерцанию и настроению».

Потапенко попал в точку. В Мелихово уже было послано несколько писем с откликами на повесть. Каждый отмечал свое. Доктор Радзвицкий не согласился с автором газетной статьи в «Русских ведомостях». Е.М. Шаврова-Юст сожалела, что не может передать свое впечатление: «...Я не умею выразить, как хорошо! Сколько добра Вы сделали, написав про них. Жалких, голодных и темных». Ошеломлен повестью И.Л. Леонтьев (Щеглов). Спешит написать Н.А. Лейкин: «Восторг что такое! Читал на ночь <...> и потом долго не мог заснуть».

А.И. Сумбатов-Южин прислал проникновенное письмо: «Ты себе — пожалуй — представить не можешь, что ты мне доставил своими «Мужиками». Я не народник ни в старом, ни в новом смысле. С точки зрения «убеждений» держусь, по чистой совести, того взгляда, что народу надо помочь научиться, как выбиться из его страшной нужды. Работая большей частью в стороне от непосредственного касательства к нему, я не могу и много мудрствовать по его поводу, а грешным делом, слияние с ним считаю настолько невозможным, насколько и восприятие его «умственных горизонтов». Может быть, они и глубоки, и таинственны, и скрывают в своих нутрах обновление и спасение — я не могу в это верить, как не могу верить в рай за вериги и в ад за карточную игру».

Критики упрекают Чехова в односторонности, в преувеличениях, в нехудожественности, а читатели потрясены правдой и совершенством повести. Завершая длинное послание, Сумбатов-Южин признал: «Удивительно высок и целен твой талант в «Мужиках». Ни одной слезливой, ни одной тенденциозной ноты. И везде несравненный трагизм правды, неотразимая сила стихийного, шекспировского рисунка; точно ты не писатель, а сама природа. Понимаешь ли ты меня, что я этим хочу сказать? Я чувствую в «Мужиках», какая погода в тот или другой день действия, где стоит солнце, как сходит спуск к реке. Я все вижу без описаний, а фрак вернувшегося «в народ» лакея я вижу со всеми швами, как вижу бесповоротную гибель всех его, Чикильдеева, светлых надежд на жизнь в палатах Славянского Базара. Я никогда не плачу: когда он надел и затем уложил фрак, я дальше долго не мог читать».

В июне Чехову напишет Н.И. Коробов: «Чем больше я думаю про «Мужиков», тем больше прихожу к убеждению в их значительности и современности. Они вопиют, бьют в набат и должны бы быть запрещены цензурой».

Читатели поражены, а часть критиков упорно отводит Чехову незначительное место. Один из авторов прямо заявляет, что Чехов не любит людей, и «всего более людей русских», в отличие от Толстого или, например, И. Ясинского. Это приговор Н. Ладожского из статьи «Ужасные мужики» в газете «Санкт-Петербургские ведомости» от 29 апреля. Через десять дней Чехову напишет А.А. Тихонов (Луговой): «Вас упрекают, что в «Мужиках» Вы тенденциозно берете только темные стороны, умалчивая о светлых. Вздор это. Точно художник обязан, чтобы быть объективным художником, подыскивать непременно и такие явления, которых у него в данную минуту не оказывается под руками».

Постепенно в этой пестрой картине откликов обрисовался контур спора. Одни сочли оскорбленной идею долга и вины интеллигенции перед народом. Другие не могли не записать Чехова в свои единомышленники, а повесть приводили как доказательство вечной темноты народа — доказательства, как писал А.И. Богданович, что деревня «сама не заключает в себе силы, которая распахнула бы двери в мир — не деревенский, а настоящий, Божий, светлый и широкий».

Слово «народ» так и мелькало в разгоравшейся полемике! Спорящие говорили от имени народа. Каждый не сомневался в своем знании крестьянской жизни и народной души. У всех были наготове рецепты спасения народа, а всякий, думающий иначе, зачислялся во враги. Не лично критика, но опять-таки народа.

Чехов отозвался лишь на статью М.О. Меньшикова в «Книжках Недели». Прочитав ее, он не сразу написал, но потом, в июньском письме, признался: «Ваша статья о «Мужиках» вызвала во мне много мыслей, подняла в моей душе много шуму, но я все же не собрался написать Вам, решив, что в письме всего не напишешь, что нужно говорить, а не писать».

Этот скрытый душевный шум, наверно, был вызван не столько высокой оценкой Меньшикова («...на крошечном пространстве талант сосредоточивает огромное содержание...»; «...поражает глубоким знанием предмета...», «Чехова я причисляю к великим авторам — что бы там ни говорили в литературных канцеляриях о невыслуге лет, о молодости автора для производства в генеральский чин... Если «Мужики» не явятся событием, делающим эру в беллетристике <...>, то причина этого будет заключаться не в произведении, а в обществе <...> Рассказ г. Чехова — драгоценный вклад в науку о народе, из всех наук, может быть, самую важную...»). Он был вызван созвучием, согласием ощущений автора и читателя. За картиной одной деревни Меньшиков увидел «жизнь целого океана земли русской в подводных глубинах его».

В набросках Чехова, в записях на отдельных листах сохранилось то, что не вошло в произведения. Но было предназначено для повести, рассказа, пьесы. Одну из записей связывают с «Рассказом неизвестного человека». Однако она бросает отсвет на поздние записи. И на беглый рассказ об обеде в «Континентале» 19 февраля 1897 года («Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном самосознании, о народной совести, свободе и т. п...»). И на запись от 13 июля об открытии школы в Новоселках: «Крестьяне поднесли мне образ с надписью. Земство отсутствовало». И на запись от 28 июля: «В редакции «Русской мысли», в диване клопы». Какие-то повороты, грани этого размышления постоянно обнаруживаются в записных книжках. Оно было, судя по всему, записано давно, но не оставляло Чехова.

Вот эта запись, страница, не вошедшая в рассказ и имеющая косвенное отношение и к спорам вокруг «Мужиков», и к меньшиковскому ощущению, что в повести угадано глубинное течение русской жизни: «Я думал, и мне казалось, что мы некультурные, отживающие люди, банальные в своих речах, шаблонные в намерениях, заплеснели совершенно и что пока мы в своих интеллигентных кружках роемся в старых тряпках и, по древнему русскому обычаю, грызем друг друга, вокруг нас кипит жизнь, которой мы не знаем и не замечаем. Великие события застанут нас врасплох, как спящих дев, и вы увидите, что купец Сидоров и какой-нибудь учитель уездного училища из Ельца, видящие и знающие больше, чем мы, отбросят нас на самый задний план, потому что сделают больше, чем все мы, вместе взятые. И я думал, что если бы теперь вдруг мы получили свободу, о которой мы так много говорим, когда грызем друг друга, то на первых порах мы не знали бы, что с нею делать, и тратили бы ее только на то, чтобы обличать друг друга в газетах в шпионстве и пристрастии к рублю и запугивать общество уверениями, что у нас нет ни людей, ни науки, ни литературы, ничего, ничего! А запугивать общество, как мы это делаем теперь и будем делать, значит отнимать у него бодрость, то есть прямо расписываться в том, что мы не имеем ни общественного, ни политического смысла. И я думал также, что прежде чем заблестит заря новой жизни, мы обратимся в зловещих старух и стариков и первые с ненавистью отвернемся от этой зари и пустим в нее клеветой».

Отзвуки этих размышлений слышны в ноябрьском письме к Немировичу-Данченко, после провала «Чайки». Они очевидны в некоторых скупых дневниковых записях. Душевный «шум», о котором Чехов упомянул в письме к Меньшикову, был внятен, конечно, только самому Чехову. Он обнаруживает себя, пожалуй, более всего в записных книжках, поэтому они заслуживают с этой точки зрения особого внимания.

В это время у Чехова есть новая записная книжка для текущих записей. В ней, по сравнению с предыдущей, которая служила Чехову пять лет, в основном следуют друг за другом деловые записи: рецепты, адреса, заметки для памяти. Редко-редко встретится запись, взывающая к тому или иному замыслу. Между двумя адресами вдруг строка: «Умер оттого, что боялся холеры». Может быть, кто-то упомянул о страхе перед этой болезнью. В чеховском изложении схвачена человеческая судьба. Чуть ниже, между двумя заметками на память, еще одна запись творческого характера: «Крыж<овник>: Семейная жизнь имеет свои неудобства. Балкон, чайку попить». Потом в «Крыжовнике» эта фраза всплывет в словах Николая Ивановича: «Деревенская жизнь имеет свои удобства <...> Сидишь на балконе, пьешь чай <...>»

А далее в книжке идут снова имена знакомых, адреса, напоминания о встречах или обещаниях.

Однако у Чехова была еще одна записная книжка, куда он переносил записи творческого характера и которая, пусть отчасти, пусть по-своему, но передает течение потаенной душевной жизни Чехова. Правда, здесь есть одна трудность. Как установить, когда заносилась та или иная запись, если дат возле них нет? Лишь изредка Чехов обозначал число в этой книжке. Но есть одна малозаметная зацепка.

Летом 1897 года Чехов записал в обиходной книжке рецепт. Почему-то он перенес его и в главную книжку. И судя по соседним записям, в это же время. Таким образом, отталкиваясь от едва ли не единственной записи личного свойства, можно определить, что перенес Чехов в эту книжку и что записал в ней до отъезда за границу.

Последняя творческая запись в обиходной книжке 1891—1896 годов: «Эти краснощекие дамы и старушки так здоровы, что от них даже пар идет». Она перенесена Чеховым в 1897 году в творческую книжку. Затем, судя по всему, Чехов просматривает предыдущие заметки в законченной книжке, выбирает некоторые и тоже переносит, но внося изменения. Теперь они выглядят так: «Имение скоро пойдет с молотка, кругом бедность, а лакеи все еще одеты шутами»; «Увеличилось не число нервных болезней и нервных больных, а число врачей, способных наблюдать эти болезни». И еще: «Чем культурнее, тем несчастнее»; «Жизнь расходится с философией: счастья нет без праздности, доставляет удовольствие то, что не нужно».

Все последующие после рецепта записи, видимо, сделаны летом 1897 года, вплоть до помеченных: петербургской, 27 июля, и сентябрьской, уже парижской.

В сознании Чехова, видимо, завязываются новые сюжеты, а процесс наблюдения, отбора не прекращается. Одни записи войдут в повесть «В овраге», другие в рассказы «Крыжовник», «Случай из практики», «В родном углу», «На подводе», «Новая дача», «Ионыч». Есть среди них свидетельства, что Чехов работает над продолжением повести «Мужики».

Таким образом, ни запреты врачей, ни спор вокруг «Мужиков» не замедлили творческого процесса. И пусть Чехов шутит в майском письме к В.Ф. Комиссаржевской, что по воле врачей изображает «нечто, похожее на театрального чиновника: ничего не делаю, никому не нужен, но стараюсь сохранить деловой вид», на самом деле сюжеты отнюдь не «киснули» в его голове, как он говорит Суворину. Не нарушает он в это время и свою заповедь: не писать для денег. Хотя вопрос о деньгах становится решающим.

Он отдает себе отчет, что едва начнутся дожди, из Мелихова надо уезжать. На русский юг или за границу. Жизнь на два дома стала неизбежностью. Просить у Суворина он не хочет, и когда тот стал звать Чехова с собою в заграничное путешествие, Чехов ответил: «Не искушайте». И добавил: «Я совсем не ленив и страстно жажду странствия, но что делать, если мой министр финансов такой импотент. Ехать же на чужой счет — в мои годы это неловко».

Облик и самочувствие Чехова в это время запомнил И.Л. Леонтьев (Щеглов). Он приехал в Мелихово 30 апреля, на один день. Дни стояли ясные, распустились бук и липа, зацветала вишня. Но дул ветер. Приятели сидели на скамейке возле дома, около цветника: «Я прямо ужаснулся перемене, которая произошла в Чехове со времени нашего недавнего свидания в остроумовской клинике. Лицо было желтое, изможденное, он часто кашлял и зябко кутался в плед, несмотря на то, что вечер был на редкость теплый».

Запомнил Леонтьев (Щеглов) и слова Чехова: «Знаете, Жан, что мне сейчас надо? <...> Год отдохнуть! Ни больше ни меньше. Но отдохнуть в полном смысле. Пожить в полное удовольствие; когда вздумается — погулять, когда вздумается — почитать, путешествовать, бить баклуши, ухаживать... Понимаете, один только год передышки, а затем я снова примусь работать, как каторжный!»

Как литератор, Леонтьев (Щеглов) подметил, что Чехов вопреки недугу находится в таком творческом возбуждении, «когда особенно хочется работать», и потому почти с яростью описывает в воспоминаниях то, что увидел в Мелихове 1 мая 1897 года: «С раннего утра к нему забрался какой-то помещик, который сидел очень долго, потом явился земский врач, затем сельский батюшка, затем еще кто-то в военной форме — кажется, мелиховский исправник... Из окна отведенного мне флигелька было отлично видно, как к крыльцу скромного одноэтажного чеховского домика то подкатывала бричка, то деревенский тарантас и как прислуга поминутно бегала через двор, из кухни в комнаты, с разной снедью и посудой, то накрывая на стол, то убирая со стола. А в маленькой проходной горенке, около чеховского кабинета, почти не переводились мужики и бабы — кто за делом, кто за пустяками, кто за врачебной помощью... И, в довершение несчастья, к завтраку свалился, как снег на голову, гость из Москвы — неведомый толстый немец, молодой и франтоватый...»

Он простодушно решил провести в Мелихове недельку-другую, но Леонтьев (Щеглов) увез его в Москву. Правда, из-за этого был вынужден уехать и сам, не зная, что больше он никогда не увидит Чехова. Запомнились ему смешная собака Бром, яркий цветник, вишневый сад в цвету и вопрос Чехова: «Что-то будет через семь лет? Теряем мы жизнь!» Чехов проводил гостей немного, а потом повернул к Мелихову, и оглянувшийся Леонтьев (Щеглов) увидел, как шел он, чуть сгорбившись, опираясь на палочку...

Судя по дневнику П.Е. Чехова, мемуарист соединил свои впечатления от двух мелиховских дней, но и на два дня такого числа гостей, дел и забот более чем достаточно здоровому человеку, занимающемуся только хозяйством.

Нет, Мелихово никогда не позволяло Чехову жить «как вздумается». Поэтому прощание с ним началось, видимо, не только из-за обострившейся болезни. Во всей мелиховской жизни к весне 1897 года был явно нарушен баланс. Лечебная и общественная деятельность, от которых он не мог отказаться ни при каких условиях, стали занимать все больше времени и отнимать все больше сил. Пока они сокращали только время творческих занятий, Чехов надеялся совместить то и другое. За счет здоровья, ценою усталости, как когда-то во время сахалинской поездки. Но тогда он был Моложе и поездка имела зримый конец. Мелиховские труды конца не имели и с каждым годом только росли. Так, в дни, когда Чехов готовился выйти из клиники, он был утвержден помощником серпуховского уездного предводителя дворянства по наблюдению за начальными народными училищами. Весной Чехов начинает помогать «Обществу взаимопомощи учащим и учащимся».

Мартовское кровотечение было «лопнувшей струной» в жизни Чехова, той катастрофой, которой он, наверно, боялся, но избежать не мог. Как в творчестве, так и в обыденной жизни он, если воспользоваться его собственными словами, гнул свою линию несмотря ни на что, не рассуждая о долге, о вине перед народом, ни разу не посягнув на знание народа. В отличие от тех, кто при жизни и после смерти Чехова до сих пор пеняют Чехову, сводят его с пьедестала, на который он сам не взбирался и над которым всегда иронизировал. Можно догадываться только, как отнесся он к телеграмме, отправленной Н.Д. Телешовым, И.А. Белоусовым и Н.А. Соловьевым-Несмеловым со станции Лопасня на пути в Крым: «Живите на радость родины своей, таких людей у нас немного».

Восстановить нарушенный баланс Чехов не пытался, даже вернувшись из клиники. Это было невозможно. И то, что наблюдал Леонтьев (Щеглов) два дня, было буднями.

В мае он занят строительством Новоселковской школы. Успокаивал Забавина, посылал за конопатчиками, печниками, каменщиками, закупал строительные материалы, ездил в Новоселки. В начале месяца был на экзаменах в Талежской, Чирковской и Михайловской школах. И опять стройка, стройка, стройка...

В начале июня сестра и младшие братья уехали отдыхать на юг. Между тем начинался сенокос и приходилось вникать в хозяйственные дела. Еще не закончилась новоселковская стройка, а Чехов, как о деле само собой разумеющемся, говорит, что намерен в будущем построить еще одну. Бывая изредка в Москве, он занят тем, что заказывает для школы стекла, краску и ищет деньги, чтобы рассчитываться с землекопами, каменщиками, плотниками. Денег нет, и даже гонорар за «Чайку», 740 рублей, пришел только после неоднократных визитов Ал.П.Чехова в контору и чеховской телеграммы: «Покорнейше прошу выслать гонорар. Антон Чехов».

Как отнестись к чеховским письмам этого времени? Ведь он явно уходит от разговора о своем здоровье и постоянно подчеркивает, что чувствует себя неплохо: «Самочувствие у меня ничего себе»; «здоровье мое ничего себе»; «теперь чувствую себя недурно»; «чувствую себя прекрасно, я, кажется, совсем уже поправился». Здоровье, если судить по этим признаниям, чудом вернулось, и Чехов здоров-здоровешенек. Свое «чудодейственное» излечение он доводит до заявления: «Здоровье мое великолепно». Чем объяснить эту уловку, очевидную даже для его корреспондентов?

Допустим, Чехов тем самым давал понять, что не хочет говорить о своем здоровье. Это было и неприятно, и ни к чему, и вообще не в его правилах.

Но та же картина и с рассказом о своей жизни: «ничего не делаю»; «ничего не делаю, обленился дурацки...»; «ничего не делаю и лишь изредка наведываюсь на постройку новой школы». Уехавшим родным он пишет нарочито легкомысленно и сообщает такие домашние новости: «У Брома и Хины роман кончился. Брому совестно»; «Розы цветут роскошно, изумительно»; «Нюка продолжает цвести все так же пышно и бесконечно». В каждом послании фраза: «Все обстоит благополучно». И опять шутки: «По саду бегают кошки». Когда он сам уезжал из дому, то посылал подробнейшие письма с кратким перечнем дел, с точными просьбами. А тут пишет какие-то дачные письма. Может быть, Чехов не беспокоил сестру, чтобы она отдыхала с легкой душой, снимал возможные укоры совести, что его оставили, в сущности, одного, потому что родители в хозяйственных делах были ему не помощники. П.Е. Чехов рассуждал, а Е.Я. Чеховой хватало забот с кухней, с солениями, с припасами на зиму.

Он действительно был один. Настоящее его самочувствие и настроение вдруг, неожиданно сверкнут в отдельной строке и погаснут. Но они производят при внимательном чтении ошеломляющее впечатление.

4 июля Чехов признается Н.А. Лейкину: «У меня гостей — хоть пруд пруди. Не хватает ни места, ни постельного белья, ни настроения, чтобы с ними разговаривать и казаться любезным хозяином. Я отъелся и поправился так, что считаюсь совершенно здоровым, и уже не пользуюсь удобствами больного человека, т. е. я уже не имею права уходить от гостей, когда хочу, и мне уже не запрещено много разговаривать».

Гостей и правда было в Мелихове в начале июля много. Дети старшего брата Антон и Николай, М.П. Чехов с женой, художник И.Э. Браз, И.П. Чехов, Л.С. Мизинова, О.П. Кундасова, В.М. Чехов. Не считая тех, кто приезжал и уезжал в тот же день.

Чуть ранее Чехов, несерьезно описывавший свое житие в письмах к сестре, да и в других посланиях скупо открывавший течение мелиховских буден, вдруг, неожиданно, вне всякой внешней связи с предыдущим, пишет Суворину: «Урожай будет неважный; цена на хлеб и на сено растет. Болезней нет. Водку трескают отчаянно, и нечистоты нравственной и физической тоже отчаянно много. Прихожу все более к заключению, что человеку порядочному и не пьяному можно жить в деревне только скрепя сердце, и блажен русский интеллигент, живущий не в деревне, а на даче».

Вот это «скрепя сердце» и ощущение, что надо самому что-то решать со здоровьем, кажется, выдают глубинное настроение Чехова. Жизнь в Мелихове, которую нельзя было изменить, не изменив себе, становилась самоубийственной. Он сам это ощущал остро и уже понимал, что прощание неизбежно, но домашним пока сказать не мог. У Чехова не было физических сил на переезд, на обустройство нового дома. Не было и денег. Однако решение расстаться с Мелиховом, видимо, постепенно приходит именно летом 1897 года. И все последующее время, вплоть до осени 1899 года, — это медленное расставание с Мелиховом.