Вернуться к А.П. Кузичева. Ваш А. Чехов (Мелиховская хроника. 1895—1898)

Глава 1. Январь. Начало

Первый день 1895 года выпал на воскресенье. Гостей в доме против обыкновения не было. Антон Павлович Чехов (если следовал сложившейся привычке и в такое утро) занимался неотложными письмами.

Одно из них — секретарю Общества русских драматических писателей — с просьбой выслать гонорар за постановку пьес в минувшем году. Доход был небольшой, потому что шли в основном водевили, но и эти триста рублей были очень нужны в мелиховском хозяйстве. Веснами подступали расходы, как говорил Чехов, «на то да на се»: посадки в саду, ремонт парников и дворовых строений, покупка инвентаря, кормов для скота и т. д., и т. д. Вроде бы мелочи, но они, по словам мелиховского землевладельца, угрожали «никогда не кончиться на манер периодической дроби».

Чехов признавался в одном из писем: «Весь секрет успеха в хозяйстве — это глядеть денно и нощно в оба». Кто мог это делать в Мелихове? Управляющий, на которого не было ни денег, ни надежды? Наемные работники, которым, в конце концов, безразличен хозяйский достаток? Домочадцы?

Павлу Егоровичу Чехову должно исполниться в наступающем году семьдесят лет. Он любит распоряжаться, изображать «хозяина», почистить дорожки в саду, вникнуть своим взглядом в занятия работников. Но на самом деле П.Е. Чехов давно живет на покое. Молитвы, богослужения в соседней, васькинской церкви, поездки в монастырь Давыдова Пустынь, пространные разговоры за трапезой, наставительные рассуждения да ведение мелиховского дневника — таков круг его занятий.

Евгения Яковлевна Чехова моложе мужа на десять лет, однако она вся в домашних заботах. Кухня, погреб, заготовка припасов на зиму, пригляд за кладовыми — это ее вотчина.

Братья бывают теперь в Мелихове наездами. Младший, Михаил, пока бессемейный, — чаще. Иван, женившийся полтора года назад и живущий своим домом в Москве, занятый службой в училище, приезжает нечасто. Совсем редко навещает Мелихово старший брат, Александр. У него тоже в Петербурге служба, семья.

Другое дело Маша. Единственная сестра. Она служит в гимназии, преподает географию и историю. Приезжает в Мелихово часто. Письма и записки к ней и от нее — это летопись хозяйственной жизни. На нее, как и на братьев, можно положиться. Не забудет, не подведет. Этой обязательности, пожалуй, недоставало только Николаю. Но... Имя умершего брата почти не встречается в чеховских письмах после 1889 года. Видимо, смерть Николая, этот, по выражению Чехова, «большой минус» в его жизни, нельзя было тревожить воспоминаниями. Навсегда остались печаль и сожаление о талантливом человеке, подававшем надежды и так бестолково прожившем отпущенные ему тридцать лет.

Возможно, Чехов не упоминает брата потому, что не мог забыть его медленного угасания от чахотки. Он писал тогда из Сум их общему знакомому: «...В последние недели Николай не жил, а страдал: спал сидя, не переставая кашлял, задыхался и проч. Если в прошлом были какие вины, то все они сторицей искупились этими страданиями <...> Погребли на деревенском кладбище, очень уютном и тихом, где постоянно поют птицы и пахнет медовой травой. Тотчас же после похорон поставили крест, который виден далеко с поля».

Знал ли Чехов, что он сам давно болен чахоткой? Почему многие годы он объяснял свой кашель, свое недомогание чем угодно, но не заболеванием легких? То привычкой к кашлю, то свойствами своих кровеносных сосудов.

Наверно, потому, что не заблуждался насчет чахотки, но не хотел, чтобы об этом знали другие, сочувствовали, присматривались к нему и жалели.

Уже с середины восьмидесятых годов легочные кровотечения повторялись ежегодно, чаще всего на исходе зимы и поздней осенью. Вид крови всегда пугал Чехова, и смерть казалась тогда очень близкой.

Еще до сахалинской поездки промелькнуло в письмах: «...Если не подохну от тифа или чахотки...» После Сахалина, переболев очередным гриппом или, может быть, воспалением, Чехов услышал «скрипенье в правом легком». Через два года впервые, кажется, он определенно и вслух свяжет надоевший кашель с чахоткой.

В 1893 году Чехов написал Алексею Сергеевичу Суворину: «Враг, убивающий тело, обыкновенно подкрадывается незаметно, в маске, когда Вы, например, больны чахоткой и Вам кажется, что это не чахотка, а пустяки <...> Я знаю, что умру от болезни, которой не буду бояться». Это, в сущности, прямое признание.

Уже в 1886 году Чехов боялся показаться врачам, потому что подозревал их диагноз. Он писал тогда Николаю Александровичу Лейкину: «Вдруг откроют что-нибудь вроде удлиненного выдыхания или притупления!.. Мне сдается, что у меня виноваты не так легкие, как горло...»

Как врач он хорошо знал все внешние признаки этой болезни, не раз наблюдал и лечил больных чахоткой.

Кашель мучил Чехова особенно на рассвете. Порою бывал непрерывным. Может быть, поэтому Чехов рано просыпался и вставал, когда в мелиховском доме все еще спали.

К 1895 году, чтобы избавиться от кашля, Чехов бросил курить. Приучил себя не есть горячую пищу. Он старался мало говорить. Но не лечился и признавался, что заботы о своем физическом существовании внушают ему «что-то близкое к отвращению».

Это чувство становилось с каждым годом все тяжелей, но прорывалось только изредка в резких репликах: «Мне для здоровья надо уезжать куда-нибудь подальше месяцев на 8—10 <...> Иначе я издохну». Так он напишет Суворину в январе 1895 года, станет говорить, что «плюет» кровью, что боится ледоходов, так как, по крестьянской примете, больные чахоткой «уходят» с вешней водой.

До четвертой мелиховской весны оставались недели. В ту, первую, 1892 года, чеховской семье, только что переехавшей в Мелихово, многое было в диковинку. Бросали снег в пруд, набивали ледники, ставили скворечни, сеяли овес, клевер. В шутку Чехов говорил тогда, что, как Расплюев, знает в сельском хозяйстве только, что земля черная.

Хорошо, что этих слов не знали критики его повести «Мужики», которая будет написана в конце мелиховского жития. С тех пор до конца двадцатого столетия время от времени поднимается спор, знал ли Чехов крестьянскую жизнь, понимал ли русского мужика. Одни вспоминают при этом отзыв Толстого («Он не знает народа»), другие — восторги, потрясение, испытанное современниками писателя. И подспудный вопрос: откуда это печальное, поразительное знание. Откуда? Еще до Мелихова были детские впечатления от летних поездок, потом медицинская практика в подмосковных больницах, участие в помощи голодающим, хлопоты по земским делам. Но, конечно, все сфокусировало Мелихово.

Сначала было настороженное, порой насмешливое внимание крестьян к новым владельцам, которые сами обихаживали дом, сажали сад. Потом потянулись первые больные. Доктора Чехова зовут все чаще в господские дома и в крестьянские избы: «...Ходил пешком в деревню за 3—4 версты к тифозной бабе...» «Бывают дни, когда мне приходится выезжать из дому раза четыре или пять. Вернешься из Крюкова, а во дворе уже дожидается посланный из Васькино. И бабы с младенцами одолели...»

Чехов признается, что быть врачом здесь «и страшно, и скучно, и противно <...> Девочка с червями в ухе, поносы, рвоты, сифилис — тьфу!!»

Если составить перечень болезней, с которыми сталкивался доктор Чехов, он поразит современного медика. Такова была участь российского земского врача: принимать роды; лечить детей; оперировать; пользовать чахоточных и инфекционных больных; консультировать и наблюдать хроников. И постоянная угроза холеры, дифтерита, дизентерии.

Только за десять месяцев 1893 года Чехов принял 1000 больных. А это был не самый трудный год. Хотя холера все время держала Чехова в напряжении. Он не мог никуда уехать, так как обслуживал несколько десятков сел и деревень, состоял, как он говорил, «смотрителем арестного дома». В один из мучительных дней, когда утром он ездил к заболевшему ребенку, после обеда принимал больных на фабрике, у Чехова сильно разболелась голова. Он не в состоянии был уже ни читать, ни приниматься за рукопись. Решил отвечать на письма, и как ни прятал свое настроение, оно прорвалось в строках: «...Если не подохну от холеры или дифтерита».

В первые месяцы мелиховского жития крестьянский быт, вечные драки, пьянки, нищета, брань, униженность русского мужика внушали страх. Через год, в 1893 году, Чехов в связи со спорами и разговорами вокруг учения Толстого уточняет свое отношение: «Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями <...> Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6—7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует...»

Наверно, на освобождение от гипноза сильно повлияли мелиховские будни. Ушел страх перед деревней, но не было и умиления. Была жизнь. А в ней всякое. Как скажет в повести «В овраге», написанной по мелиховским впечатлениям, старик Костыль: «Жизнь долгая — будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! <...> Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия!»

В первый день 1895 года крестьяне пришли поздравить с Новым годом. Мелиховские девушки славились голосами. Долго, до середины двадцатого века, передавались в семьях песни, что бытовали еще во времена Чехова. Но те времена миновали. Со всеми традициями.

Например, одна из них — приглашение к праздничному обеду учителя и священника. В Мелихове была церковь, но служба совершалась в ней по просьбам крестьян, когда, например, молили дождя в засуху. Или приглашали с молебном домой. Обыкновенно на богослужение ходили в соседнее Васькино. Не было в Мелихове и школы. Она откроется усилиями Чехова позже, в 1898 году. Пока он хлопотал о школах в ближайших селениях. Чехов не смог отказаться от попечительства, о котором просило земство, и уже с 1894 года опекал Талежскую школу.

В дневнике П.Е. Чехова начнет мелькать имя Алексея Антоновича Михайлова. А первое упоминание о нем в чеховских письмах грустное, связанное для читателя Чехова с «Чайкой». Еще не написанной, но уже словно мерцающей в сознании Чехова.

Строки из письма 1894 года: «Учитель получает 23 р. в месяц, имеет жену, четырех детей и уже сед, несмотря на свои 30 лет. До такой степени забит нуждой, что о чем бы Вы ни заговорили с ним, он все сводит к вопросу о жалованье. По его мнению, поэты и прозаики должны писать только о прибавке жалованья...»

А это жалоба учителя Медведенко из пьесы: «Я получаю всего двадцать три рубля в месяц, да еще вычитают с меня в эмеритуру <...>

Ведь есть и пить надо? Чаю и сахару надо? Табаку надо? Вот тут и вертись». Последние слова уже встречались однажды в переписке Чехова. Задолго до знакомства с талежским учителем.

В первые дни мелиховской жизни, когда простейшее обустройство дома сразу повлекло расходы, а уже надо было закупать семена клевера, овес лошадям и т. д., и т. д. И Чехов вздохнет: «Вот тут и вертись!» Это присловье не раз мелькает в чеховских письмах. Как правило, в дни неотвязных забот, неотложных дел и обязательств.

Кто знает, о чем шел разговор за праздничным новогодним обедом 1 января 1895 года. Не стоит гадать на этот счет. Достоверно известно, что гостей из Москвы на сей раз не было. Не так, как в прошлом году. Тогда приехали Лика Мизинова, Игнатий Потапенко, двоюродный брат Георгий из Таганрога, родные из Москвы. В доме не смолкала музыка.

Пела Лика. «Золотая, перламутровая», «живописная», «фильдекосовая», «прекрасная», «очаровательная», «изумительная», «благородная», «милая Лика». «Умница» и «злодейка» — так называл ее Чехов.

А еще писал: «кукуруза души моей». Но все это к 1895 году было в прошлом. Стало уже причудливой и горькой историей их отношений, которая будет тревожить воображение потомков. Она воплотится в пьесах, кинофильмах, многочисленных публикациях. Она сведется к вечному вопросу празднолюбопытствующих: «Любил ли Чехов Лику Мизинову?» Как будто можно на него ответить.

Минувший, 1894 год, пожалуй, оказался самым горьким в судьбе Лидии Стахиевны Мизиновой. Весною она уехала с Потапенко в Париж. Он метался между женой и возлюбленной. Потом умчался в Россию. Встреча Лики с Чеховым за границей не состоялась. Из Вены в сентябре, когда странным образом их письма разминулись, как и они сами, Чехов написал ей: «Я не совсем здоров. У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье я прозевал так же, как Вас». Потом, получив скопом все ее послания, все узнав, он написал из Ниццы короткое дружеское письмо и закончил его словами: «Низко Вам кланяюсь и крепко, крепко жму руку. Ваш А. Чехов».

В ноябре Лика родила дочь. Через месяц, в конце 1894 года, она написала Чехову из Парижа письмо, на которое он долго не отвечал. Все в письме Лики чуть преувеличено: нездоровье сразу объявляется чахоткой. Временное одиночество — всеобщим отвержением. Сама ситуация (покинутая, с ребенком) склоняет Лику к мыслям о несправедливости жизни.

Прошлое проступает в этом письме. Она понимает, что пишет «по старой памяти». А в воспоминаниях: Мелихово, кабинет Чехова. Летом за окном все время слышался гомон птиц. Зимой снег поднимался так высоко, что зайцы подбегали к стеклу и на секунду заглядывали в окно. Лике хотелось представить, что не было этого года, романа с Потапенко, надоевшего ей теперь Парижа, что «вообще всё и все остались по-старому!».

Но всё и все изменились. Не дождавшись ответа, Лика снова, 2 января 1895 года, пишет Чехову. Обида переплетается с извинениями, неловкие шутки скрывают горечь. И снова невольное преувеличение: «Мечтаю о поездке в Москву, как — впрочем, не могу подыскать подходящего сравнения, потому что желаю так сильно, как никогда никто ничего не желал».

Она, видимо, ищет верную интонацию, но впадает в еще большую неловкость, желая Чехову, чтобы с ним случилось что-нибудь «каверзное». А то, как ей кажется, ему «слишком покойно живется».

Наверно, Чехов, читая это письмо, понимал, отчего оно такое нервное, нескладное. Но замечание о покое могло задеть его так же, как обидело ранее непонимание Ликой самого существа его жизни.

Летом 1893 года Чехов остро почувствовал свой возраст. Тяжкая, страшная угроза холеры держала в Мелихове. Медицинская практика отрывала от письменного стола. Томил долг. Взятые у Суворина на покупку имения 5 тысяч. Книжный магазин, который вел расчеты за распродажу чеховских книг, не сообщал, погашен этот долг или нет. Город, как говорил Чехов, «жрал» его своими расходами, но и деревенская жизнь угнетала неизбежными тратами.

Чехов только что кончил работу над «Черным монахом». Трудное, напряженное размышление над вечными вопросами, конечно, сказалось на настроении Чехова. Как всегда, после завершения рукописи болела голова, хотелось куда-нибудь уехать, чтобы сменить впечатления, изменить течение жизни. В таком достоянии он написал тогда Лике: «Я тоже старик. Мне кажется, что жизнь хочет немножко посмеяться надо мной, и потому я спешу записаться в старики. Когда я, прозевавши свою молодость, захочу жить по-человечески и когда мне не удастся это, то у меня будет оправдание: я старик». Он сам почувствовал, что признается в сокровенном, что может быть не понят. И оговорился: «Впрочем, все это глупо. Простите, Лика, но, право, писать больше не о чем».

Она явно не поняла тогда, насколько он серьезен. Как вдруг, вопреки обыкновению, приоткрыл ей свою душу. Видимо, не могла понять. И ответила выговором: «Вы старик! Если бы это написал кто-нибудь, кого я меньше знаю, то я приняла бы это за ненужное ломанье. Это пишете Вы, в 30 лет, имея все данные для того, чтобы быть довольным и молодым; было ли у Вас когда-нибудь большое горе, и не удавалось ли Вам что-либо когда-нибудь? По-моему, Вам говорить, что Вы старик, более чем безнравственно! Если, как Вы пишете, Вам не удается пожить по-человечески, то не потому, что Вы старик, а потому, что Вам и не нужно этого, Вы и не желаете этого. Очень легко, сидя в Мелихове на диване, спя по 17 часов в сутки, сокрушаться в 30 лет о старости и говорить себе, что если бы Вы были молодым, то Бог знает чего не наделали бы! Прятаться за старость, чтобы иметь возможность только спать и есть и писать в свое только удовольствие! Опять-таки не от старости все это, а просто характер такой».

Можно объяснить ее досаду (характер у Лики нетерпеливый, безоглядный), можно почувствовать подоплеку ее раздражения (неопределенность их отношений). Но все это не отменит главного. На его признание она ответила женским письмом. И он был изумлен, обескуражен: «Я ем, сплю и пишу в свое удовольствие? Я ем и сплю потому, что все едят и спят; даже Вы не чужды этой слабости, несмотря на Вашу воздушность. Что же касается писанья в свое удовольствие, то Вы, очаровательная, прочирикали это только потому, что не знакомы на опыте со всею тяжестью и с угнетающей силой этого червя, подтачивающего жизнь, как бы мелок он ни казался Вам».

Даже приписка выдает настроение Чехова: «Холодно, Лика, скверно». Не тогда ли, в сущности, произошел перелом в их отношениях? Это «прочирикали» чрезвычайно выразительно и знаменательно. Лика оставалась отныне доброй приятельницей, привлекательной женщиной, «милой Ликой», «сердитой Ликой». Но никогда более Чехов не заговорит с ней о самом важном в его жизни. О творчестве.

Навряд ли Лика помнила эту приписку, когда в декабрьском письме признавалась, что в Париже ей «скучно, грустно, скверно». Не почувствовала она, вероятно, и не могла понять, что случилось летом 1893 года. Иначе не упрекнула бы вновь Чехова в своем январском письме в покойной жизни, не стала бы, быть может, неосознанно, противопоставлять свои страдания его якобы безмятежному существованию.

Письмо Лики отправилось в Россию, где в этот второй день нового, 1895 года шел снег. Чехов вернулся домой из Васькино после обеда. Он был в гостях у священника Николая Филипповича Некрасова. Никто не приехал и сегодня. Сели ужинать. И вдруг скрип подъехавших саней. Залаяли собаки. Мария Павловна поднялась из-за стола. Гости? Или прислали за братом, к больному? Вышел, накинув башлык, и сам Чехов.

В дом входили Татьяна Львовна Щепкина-Куперник и Исаак Ильич Левитан.

Как Чехов и Левитан обратились друг к другу? После трехлетнего перерыва в дотоле добрых отношениях, когда были на «ты» и Левитан называл друга Антоном, Антошей. Никогда и никому не узнать, какие обращения были в письмах Чехова, изобретательного по этой части. По завещанию Левитана вся переписка была уничтожена после его смерти. Можно только предполагать, что «ты» сохранилось, судя по левитановским посланиям, а называли отныне друг друга по имени-отчеству.

Былое ли невосстановимо или все-таки действительно молодость ушла с ее приметами, но перемена ощущается в письмах Левитана до «Попрыгуньи» (1892) и после.

Левитан лишь однажды успел приехать в Мелихово, сразу после переезда Чехова в деревню. Они ходили на весеннюю тягу. Тогда и случился известный эпизод, который позже стали связывать с созреванием замысла «Чайки».

Левитан подстрелил вальдшнепа: «Сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его, — рассказывал Чехов, — длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежа. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу...» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым, влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать».

В письмах Чехова встречаются подобные рассказы, обладающие всеми свойствами чеховской прозы. Но в этой истории есть особый смысл. Именно весной 1892 года «вся Москва» обсуждала и осуждала Чехова за то, что будто бы в героях рассказа «Попрыгунья» он вывел Левитана и художницу С.П. Кувшинникову. Сплетничали от скуки, от зависти, просто так. Преувеличивали, раздували обиду мнительного Левитана, провоцируя, быть может, и без злого умысла, на дуэль с Чеховым, предвкушая сомнительное удовольствие.

Дуэль, к счастью, не состоялась. Невозможно даже представить, чтобы Чехов и Левитан стояли друг против друга с оружием в руках. Не на тяге, а на смертельной встрече.

Но злые языки все-таки сделали свое дело. Левитан, может быть, и вовсе более не приехал бы в Мелихово, если бы не Татьяна Львовна.

Под Рождество, в 1894 году, Чехов, заехав к Ивану Павловичу в школу на Новой Басманной, прочел здесь в последней книжке «Русской мысли» рассказ Щепкиной-Куперник «Одиночество». И тут же написал ей, что «рассказ положительно хорош», а на странице 180 описана Софья Петровна. Все та же Кувшинникова.

Конечно, и сам Чехов не мог не думать о Левитане, упомянув Кувшинникову. А Щепкина-Куперник, получив чеховское письмо, вспомнила о ссоре. Поэтому ли она заехала в мастерскую к Левитану посмотреть летние этюды или нет, но было это по пути к вокзалу, как раз в тот день, 2 января 1895 года. Татьяна Львовна, нагруженная, как всегда, покупками, направлялась в Мелихово.

Свои воспоминания о Чехове она писала долгие годы спустя. Но память и воображение писательницы создают ощущение достоверности, сиюминутности записей, непосредственного описания того зимнего дня. Как приехала она к Левитану, как он начал вздыхать, узнав, куда она едет. И говорить о тяжести разрыва, такого глупого и ненужного.

Она предложила поехать с ней, но Левитан засомневался, удобно, кстати ли: «Вдруг он не поймет?» А решившись, заволновался, «бросил кисти, вымыл руки, и через несколько часов <...> уже подъезжали к мелиховскому дому».

На крыльцо вышел закутанный Антон Павлович, «в сумерках вгляделся <...> Маленькая пауза, — потом крепкое рукопожатие... и заговорили о самых обыкновенных вещах, о дороге, о погоде — точно ничего и не случалось».

Жаль, что Щепкина-Куперник не запомнила, о чем говорили в тот вечер за ужином. Левитан рано утром уехал в Москву. Потом на письменном столе Чехов нашел его записку: «Сожалею, что не увижу тебя сегодня. Заглянешь ли ты ко мне? Я рад несказанно, что вновь здесь, у Чеховых. Вернулся опять к тому, что было дорого и что на самом деле не переставало быть дорогим...» Левитан стал бывать в Мелихове. Они встречались с Чеховым в Москве, переписывались. Действительно, «точно ничего и не случалось».

Чехов обещал навестить Левитана в Москве, куда днями собирался по неотложным делам.