4 января 1895 года Чехов выехал вместе с матерью, которая собралась в Петербург к старшему сыну, к внукам.
Щепкина-Куперник осталась погостить до 6 января, праздника Богоявления. Она любила стариков, и те платили ей взаимностью. Недаром Павел Егорович в своем дневнике называет ее Таней, как родного человека. А она, как никто, описала мелиховский дом и его обитателей: «В доме было комнат девять-десять, и когда А.П. в первый раз показывал мне его, — то меня обвели кругом дома раза три, и каждый раз он называл комнаты по-иному: то, положим, «проходная», то «пушкинская» — по большому портрету Пушкина, висевшему в ней, — то «для гостей», или «угловая» — она же «диванная», она же — «кабинет». А.П. объяснял, что так в провинциальных театрах, когда не хватает «толпы» или «воинов», одних и тех же статистов проводят через сцену по нескольку раз — то пешком, то бегом, то поодиночке, то группами... чтобы создать впечатление многочисленности».
Комнаты были маленькие, «келейка Павла Егоровича, с киотами, лампадкой, запахом лекарственных трав и огромными книгами, в которых он записывал все события дня в одной строке».
Татьяна Львовна поражалась: «...Откуда у этой семьи, начавшей жизнь в провинции, в мещанской обстановке, в бедности, явился такой огромный вкус и такое благородство и изящество? Ни одной вещи не было, которая резала бы глаз, ничего показного: какое-то внутреннее достоинство чувствовалось в доме и обстановке Чеховых — как и в них самих <...> везде чистота, порядок и ничего лишнего».
Мелиховский дом теперь был семейным гнездом. Его купили, чтобы избавиться от переездов и сократить расходы, так как городские квартиры съедали весь достаток.
Едва началось мелиховское житие, бывая в Москве, Чехов жил то у брата, в казенной училищной квартире («у учителя», — шутливо уточнял Чехов), то у знакомых. Но крайне редко. А чаще в гостиницах — в Лоскутной, в Большой Московской. Постепенно последняя станет привычной. Даже номер Чехов старался взять один и тот же — 5. Здесь он познакомится с официантом Бычковым Семеном Ильичом. Через десять лет после смерти Чехова тот расскажет в воспоминаниях «человека из ресторана» о своем постояльце, к которому он душевно привязался за годы знакомства.
Гостиница была расположена в самом центре Москвы, возле Кремля. Зимние рамы пропускали любимый Чеховым колокольный звон. Правда, в эти январские дни погода стояла пасмурная, снег с дождем, слякоть, и звуки глохли в сыром воздухе. Лучше по такому ненастью быть в Мелихове. Но дела звали в Москву.
И здесь по утрам Чехов работал. Если не мешал шум в коридоре или прислуга. В типографии набирали новую чеховскую повесть «Три года». Последнюю и незначительную правку Чехов вносил в корректуру. Именно в печатном тексте он проверял музыкальность произведения, тональность последних строк.
Днем звали на обеды, а это теперь выбивало Чехова из колеи. Неинтересные речи, необязательные встречи, не всегда искренние слова и тяжелое ощущение в конце концов. К тому же нездоровье меняло привычки и во всем ограничивало. В еде, в курении, в самих разговорах. От сигаретного дыма болела голова. После нескольких рюмок вина Чехов чувствовал себя как будто отравленным. Но никто не должен был об этом догадываться.
Ему надоедало отвечать на вопросы, отчего он похудел, почему все время кашляет. Он говорил, что «привык кашлять». Особенно тяжело бывало в театре. А нужно было ходить. Звали, грозили обидеться, если не придет. С городской почтой летели записки Л.Б. Яворской. Она просила прислать ей пьесу Ренана, в которой собиралась играть, назначала встречи, звала в театр, обволакивала шутливой лестью.
Приятельница Щепкиной-Куперник, актриса в театре Корша, тщеславная, умная Лидия Борисовна знала цену приятельским отношениям с известным писателем. Чехов, правда, не откликнулся в прошлые годы на просьбу написать для ее бенефиса пьесу, но быть причисленной к чеховскому кругу — это уже кое-что для премьерши. Пусть судачат о характере их отношений. Главное, что обращают внимание, что ее имя на устах людей из литературно-театрального мира.
В архиве Чехова сохранились несколько записок Яворской, помеченных январем 1895 года. Чехов, если даты не было на самом письме, аккуратно проставлял месяц и год. Но не уточнял почему-то день, к досаде будущих биографов.
В этих посланиях все на грани шутки и серьезного, пошлого и искреннего, уместного и излишнего: «...Мне страшно тяжело с Вами расставаться, точно от моего сердца отрывается самая лучшая его часть»; «не забывай ту, которая любит тебя одного...»; «небесное божество на земле...» и т. д. Умело используя стиль популярных пьес, почти пародируя его, Яворская не обольщает, а словно взывает к чувству юмора. Но вместе с тем рассчитывает, что такие слова, неумеренные восторги, шутки, розыгрыши, подчеркнутые заботы, публичные признания, облеченные в форму известных монологов и знакомых театральных мизансцен, не совсем бесследны.
19 января Чехов побывал в мастерской Левитана. И удивился новому впечатлению от полотен художника: «Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы. Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость».
И дальше, в письме к Суворину, любопытное наблюдение: «Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, когда человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую: употреблял бы раз в год и ел бы раз в день».
Буквально накануне Чехов отвечал на письмо старинного петербургского приятеля Виктора Викторовича Билибина, своего знакомого со времен сотрудничества в «Осколках». Переписки меж ними давно не было, но они встречались, когда Чехов наезжал в столицу. Это Билибин едва ли не первый посоветовал Чехову в 1886 году подписать книгу подлинным именем, а не псевдонимом Чехонте. Он тогда же просил Чехова бросить мелкую прессу и писать «крупные вещи». Поденщина, безденежье погубили его самого, и не завидуя, а переживая за Чехова, он настаивал на серьезном литературном труде, предрекал ему известность: «Вполне присоединяюсь к Григоровичу и аплодирую Вам обеими руками. У Вас есть все, чтобы быть талантом и знаменитостью: 1) талант; 2) чувство; 3) юмор; 4) наблюдательность; 5) прилежание». Спустя годы, накануне сахалинской поездки Чехова, опять вопрошал в шутку и всерьез: «Россия смотрит на Вас и ждет... Долго ли ей ждать?»
Себя он называл бумагомарателем, ремесленником, которого в борьбе за существование съедят другие бумагомаратели. С ним Чехов в молодости делился многими замыслами. Например, в 1887 году — намерением написать рассказ про архиереев (а написал в 1902 году). Потом семейные передряги, щепетильный характер развели Билибина с Чеховым. Но он до конца с вниманием читал все чеховские произведения, бывал на мхатовских гастролях в Петербурге, изредка напоминал о себе.
И хотя в 1895 году в январском ответе Чехов предложил возобновить переписку, а Билибин с радостью согласился, она опять угасла. Что-то уже стояло меж ними. Это «что-то» обнаруживает меняющийся тон билибинских писем. Человек чуткий, самолюбивый, с обостренным чувством достоинства, он боялся показаться назойливым, как бы злоупотребляющим былым коротким знакомством.
Чехов, чувствуя это, особенно бережен в своем предложении. Он предваряет его признанием: «Я живу в деревне, изредка наведываюсь в Москву, где ем устриц. Старею. Денег нет. Орденов нет. Чинов нет. Долги есть». То есть перечисляет то, что их объединяет с Билибиным. Затем вспоминает «Осколки», задор молодости и только потом о переписке: «Отчего бы нам не переписываться, хотя бы раз в месяц? Душа моя по-прежнему лежит к Вам». И подписался: «Весь Ваш А. Чехов».
А ко многим, с кем Чехов начинал, душа явно уже не лежала. Зависть, какое-то сердитое раздражение пропитывает многие критические статьи, письма, дневниковые записи некоторых современников Чехова. Но были особенно яростные противники. Так, едва в первом номере «Русского вестника» появилось ироническое замечание в адрес В. Буренина, «слишком поспешно» превознесшего якобы Чехова, как этот немолодой уже, самоуверенный, желчный фельетонист газеты «Новое время» ту же, 6 января 1895 года, ответил новым злым выпадом.
Где Чехов мог прочесть буренинскую статью? В гостинице или в редакции «Русской мысли», куда все время наведывался в эти дни по делам. А может быть, кто-то из услужливых знакомых захотел поднести эту пилюлю?
У Буренина уже давно была репутация влиятельного гонителя талантов. Он присвоил себе роль пророка, проницательного судьи. Гордился своей прямотой, которая была на самом деле грубостью, кичился независимостью суждений, которая часто была хорошим чутьем слуги, обслуживающего хозяина, то есть Суворина.
Вот и в этом отзыве он не преминул напомнить, что первым хвалил Чехова за «мелкие рассказы», но теперь первым объясняет Чехову, что он не оправдал его надежд, что его новые произведения крупны только размерами и т. п.
Как известно, дневников Чехов не вел. В письмах крайне редко упоминал имена критиков. Если только очень было тяжело от несправедливых, непрофессиональных суждений. Это ощущение он называл духотой, говорил, что от таких слов или около таких людей — ему душно. Именно о графе Алексисе Жасминове (это псевдоним Буренина) и ему подобных Чехов написал в первые дни мелиховской жизни: «Та же мелочность в развенчивании, то же холодное и себялюбивое остроумие и та же грубость и неделикатность по отношению к людям».
Конечно, странно читать в конце двадцатого века о Чехове, что он писатель «без опоры и без цели», что ему «сказать, в сущности, нечего», что он самоуверен и т. д. Трудно сказать, читал ли Чехов в 1892 году статью критика М. Протопопова с приведенными строками. Точно известно, что эта журнальная книжка «Русской мысли» у него была. Однако известно признание Чехова, что он знает о писаниях критика, но «ни разу не читал» их.
Видимо, действительно не читал, не захотел читать. Он просто избегал подобного чтения: «Я не журналист: у меня физическое отвращение к брани, направленной к кому бы то ни было; говорю — физическое, потому что после чтения Протопопова, Жителя, Буренина и прочих судей человечества у меня всегда остается во рту вкус ржавчины, и день мой бывает испорчен. Мне просто больно <...> Ведь это не критика, не мировоззрение, а ненависть, животная, ненасытная злоба. Зачем Скабичевский ругается? Зачем этот тон, точно судят они не о художниках и писателях, а об арестантах? Я не могу и не могу». (И все-таки? Случайно или нет одного из персонажей пьесы «Три сестры», так и не появившегося на сцене, но многими упоминаемого любовника Наташи, зовут Протопоповым Михаилом.)
Важно еще одно обстоятельство. Протопопова и Буренина печатали в своих изданиях Суворин и Гольцев с Лавровым. Люди, ценившие талант Чехова, заинтересованные в его сотрудничестве, дружески настроенные к нему.
Навряд ли Вукол Михайлович Лавров, издатель журнала «Русская мысль», забыл чеховское письмо от 10 апреля 1890 года. В мартовской книжке журнала, в библиографическом разделе, до которого многие читатели не доходят, в анонимной заметке Чехов прочел о себе тогда: «Еще вчера даже жрецы беспринципного писания, как гг. Ясинский и Чехов, имена которых прохаживались в списках сотрудников всевозможных российских изданий...»
До отъезда на Сахалин оставалось десять дней. Последние распоряжения, справки, визиты, письма не оставляли свободной минуты. Казалось, до этих ли строк? Но Чехов все отставляет и пишет письмо, поразительное в его эпистолярном наследии. Наверно, оно прежде сложилось в голове, так в нем выношено каждое слово, такое сдерживаемое, но тяжелое чувство наполняет все послание: «На критики обыкновенно не отвечают, но в данном случае речь может быть не о критике, а просто о клевете. Я, пожалуй, не ответил бы и на клевету, но на днях я надолго уезжаю из России, быть может, никогда уж не вернусь, и у меня нет сил удержаться от ответа».
«Нет сил». На что? Делать вид, будто не заметил обвинения. Жить дальше с постыдным воспоминанием о собственном молчании, которое все больше и сильнее будет восприниматься малодушием. Была задета его честь: «Беспринципным писателем или, что одно и то же, прохвостом я никогда не был <...> Я не шантажировал, не писал ни пасквилей, ни доносов, не льстил, не лгал, не оскорблял, короче говоря, у меня есть много рассказов и передовых статей, которые я охотно бы выбросил за их негодностью, но нет ни одной такой строки, за которую мне теперь было бы стыдно». В конце письма определенно и жестко: «Обвинение Ваше — клевета». А далее — полный разрыв отношений, даже шапочного знакомства.
Лавров не ответил тогда же на это письмо. Потом он скажет, что просто не успел. Но не сделал попытки объясниться и после возвращения Чехова с Сахалина. Только два года спустя установится перемирие, Чехов начнет сотрудничать с журналом. Но странно: в июне 1892 года, уверяя Чехова, что он горячий поклонник его таланта, что журнал «Русская мысль», по его словам, «всегда с величайшим сочувствием следил» за литературной деятельностью Чехова, Лавров помещает статью Протопопова о Чехове с теми самыми приговорами «без опоры и без цели».
А Суворин, издатель «Нового времени»? Фигура неоднозначная, почти символическая в истории русской общественной жизни. Судьба этого человека вобрала столько взлетов и падений, отступлений и в конце концов зашла в тупик. В его окружении не было, наверно, человека, как Чехов, к которому бы он относился с таким сочувствием и уважением, кому бы так охотно помогал в трудные минуты. И одновременно так ощутимо давал почувствовать материальную зависимость. Разрешал своему желчному критику снисходительно, порою грубо, третировать Чехова на страницах «Нового времени».
В день рождения Чехова газета поместила статью С. Андреевского о новой его книге «Повести и рассказы». Не бог весть какая глубокая критика, но доброжелательная и с точными наблюдениями. Тут же, через 10 дней, Буренин опровергает на страницах все того же «Нового времени» оценку своего коллеги.
В те самые январские дни, когда Буренин отказал Чехову в надежде на рост его таланта, Суворин жаловался своей приятельнице С.И. Смирновой-Сазоновой на одиночество, на то, что богатство, газета, дело лишили его счастья. Он почти плакал в этом задушевном разговоре. Хотел уехать в Москву. Развеяться, встретиться и поговорить с Чеховым. Недаром жена Суворина шлет Чехову письмо, умоляя зазвать ее супруга в Москву и «повеселить» его: «Все-таки, кроме Вас, он никого не любит и не ценит».
Получив это письмо, Чехов ответит тут же. Но коротко, почти телеграммой. Видимо, потому, что даже понятное по-человечески беспокойство жены Суворина невольно задело его самолюбие. Он не увеселитель при Суворине. И строка «мы будем ездить по кладбищам и побываем в цирке», если держать в уме сложнейшую подоплеку их отношений, совсем не проста, не безобидна. В ней ощущается ирония Чехова по отношению к себе самому и к настроению Суворина.
К тому же в «Новом времени» работал Александр Павлович Чехов. У него были сложные отношения с сослуживцами, а периодические запои делали положение в редакции уязвимым.
Старшему брату Чехова многое было здесь в тягость. Но семья разрасталась. Два сына от первого, гражданского брака с А.И. Хрущовой-Сокольниковой, третий сын от Н.А. Гольден, ставшей его женой в 1888 году. В сорок лет немыслимо было искать должность, впрягаться в чиновничье ярмо, служить, как служили младшие братья Иван и Михаил. Не тот характер, и жизнь уже клонилась к закату.
Он, судя по письмам к родным, давно понял, кем стал брат Антон, в кого он вырос. Давно истаял чуть покровительственный тон юношеских посланий. Юмор не скрывает усталости. Но ни зависти, ни фальши нет в разговорах с братом. Лишь иногда некоторое напряжение, если речь заходит о творчестве или о серьезной услуге. Например, как в письме от начала января 1895 года.
Ал.П.Чехов просит узнать, может ли он высылать репортерские заметки о петербургских событиях для газеты «Русские ведомости». И тут же предупреждает, что не посягает на протекцию, что он не выносит этого слова, терпеть его не может и т. д. Уведомляет он и о том, что высылает брату свой новый рассказ с просьбой препроводить его в «Русскую мысль».
Рацея насчет протекции не осталась без ответа Чехова: «А по-моему, это очень хорошее, довольно выразительное слово <...> И почему не оказать протекции, если это полезно и притом никого не оскорбит и не обидит? Протекция лишь тогда гадка, когда она идет рядом с несправедливостью». И закончит с улыбкой: «Одним словом, ты пуговица». А подпишется так: «Упрекающий тебя брат твой А. Достойнов-Благороднов».
Только глупец или самолюбивый педант мог обидеться на эти шутки. Александр Павлович Чехов был умен, наделен чувством юмора. Однажды Чехов, давно, в 1888 году, заметил о брате в одном из писем: «В трезвом состоянии он умен, робок, правдив и мягок, в пьяном же — невыносим <...> Он возбуждается в высшей степени и начинает врать...» Из всех родных, может быть, именно с ним Чехова связывала самая глубокая привязанность. Наверно, братьям недоставало друг друга, настолько жива и обильна их переписка. И чувствуется, как объединили их таганрогское детство и московская юность. Но есть и еще одна причина для особого расположения. Александр Павлович Чехов пишет. Рассказы, одноактные пьесы. Первый и главный судья, конечно, брат.
К этому времени Чехову приходилось часто читать чужие рукописи. В сущности, «школу» Чехова прошли на рубеже веков не один и не два литератора. Он помог очень многим опубликовать первое произведение, найти работу в газете или журнале. Кто-то оказался забывчив, даже неблагодарен. Кто-то был признателен за советы, за участие. А.И. Куприн и И.А. Бунин запомнили его суждения о творчестве и передали в своих воспоминаниях.
Познал Чехов и обращение «cher maître», «учитель». Так называла его Е.М. Шаврова, в замужестве Юст. Новый, 1895 год она встречала в Москве, в семье родных. Поздравила Чехова письмом, вложила в конверт свою фотографию, пожелала ему здоровья и с грустью закончила: «...Уезжаю опять в Петербург, где опять будет все то же, и вечный винт, и разговоры о повышениях и назначениях и т. п.» Ей шел 21-й год.
Они познакомились шесть лет назад. Чехов приехал в Ялту из Сум, от Линтваревых, в имении которых скончался только что Николай. Настроение было тяжелым, смутным. Очень досаждали московские знакомые. Несли, как он говорил, умный вздор. Студенты и барышни приносили увесистые рукописи, о которых Чехов высказался кратко и определенно: «Все претенциозно, умно, благородно и бездарно».
Он работал тогда над повестью «Скучная история» и пьесой «Леший». Был сосредоточен на своем. И видимо, не в меру рассеян. По крайней мере, в те дни едва не погиб: служитель в купальне случайно чуть не убил его багром.
Спасаясь ото всех, Чехов часто уходил к морю, часами сидел один на берегу. И все равно Чехова находили. Опять приглашали на очередной пикник, прогулку. А там барышни и их кавалеры, о которых он ранее сказал: «...Чистые души, но 9/10 их душевной чистоты не стоит и яйца выеденного. Вся их недеятельная святость и чистота основаны на туманных и наивных антипатиях и симпатиях к лицам и ярлыкам, а не к фактам. Легко быть чистым, когда умеешь ненавидеть черта, которого не знаешь, и любить Бога, сомневаться в котором не хватает мозга».
Болтовня барышень, правда, чуть отвлекала от печальных воспоминаний, скрашивала впечатление от города, который ему не нравился. Как-то Чехова познакомили с московским семейством. Аристократичная, как скажет о ней Чехов, «жантильная» маменька и три дочери, три сестры Шавровы в сопровождении гувернантки-англичанки. С его легкой руки их стали называть «фарфоровые барышни». Пятнадцатилетняя Елена однажды решилась и, улучив момент, удрала из-под надзора, вошла, нарушив правила этикета, в павильон Верне, где Чехов сидел в одиночестве, пил кофе.
В своих воспоминаниях Е.М. Шаврова рассказала, как Чехов выручил ее в этой неловкой ситуации, как отнесся к признанию, что она написала первый рассказ, к просьбе прочесть его.
Он прочел и, встретившись в общей поездке в Алупку, первый заговорил о рассказе, похвалил и дал совет: «А теперь возьмите и нарежьте четвертух бумаги и перепишите ваш рассказ на одной стороне только. Это так нужно для набора. А на оборотной, чистой стороне поставьте красным карандашом цифры 1, 2, 3 и т. д. И можете сбоку еще чертика нарисовать, если хотите. Теперь уж вы будете писать. Ведь это как волны: одна идет за другой и остановиться они уже не могут...» Так оно и случилось.
Курортное знакомство переросло в многолетние дружеские отношения. Она присылала рукописи. Чехов читал, редактировал, помогал опубликовать, давал советы, даже отговорил от намерения уйти в актрисы. И постоянно — тактичные, серьезные замечания о рассказах.
Исследователи обращаются обыкновенно к переписке Чехова с Шавровой как свидетельству редакторской деятельности Чехова и его помощи начинающим.
От немногочисленных биографов Чехова почему-то ускользает личность Елены Михайловны. Они словно не замечают потаенное чувство ученицы к учителю.
Она выросла в Москве, здесь жили родные. Здесь она изредка встречалась с Чеховым. Сюда ее постоянно тянуло. И вот что странно. В Петербурге Чехов и Шаврова, кажется, не виделись ни разу. Может быть, не было общих знакомых семей, а круга столичных литераторов Шаврова, судя по всему, чуждалась, так как не считала себя писательницей. Может быть, Чехов, зная безжалостные языки петербургских сплетников, оберегал свою юную коллегу от клеветы, от досужих вымыслов. А может быть, все объясняется проще: московские встречи на балу, в редакции и переписка это одно, а знакомство домами — другое. К себе, в свой петербургский дом Шаврова никогда, видимо, Чехова не приглашала. Она понимала чуждость чиновных интересов своего супруга всему, чем жил Чехов. Ее печальная и раздраженная реплика в письме насчет «вечного винта» и постоянных разговоров о назначениях сродни очевидному недовольству Маши из «Трех сестер»: «Надоело, надоело, надоело...»
Нельзя утверждать, что каким-то образом в настроении этой чеховской героини преломятся через пять лет скупые признания Шавровой о своей семейной жизни. Но и совсем отрицать взаимосвязь меж ними тоже, видимо, нельзя.
В феврале 1895 года Чехов уедет в Петербург, остановится в доме Суворина, и тот покажет Чехову письма Е.М. Шавровой. Судя по косвенным признакам, в связи с этим был некий разговор о ней, о ее муже, который боялся умереть. Вернувшись в Мелихово, Чехов попросит в шутку прислать эти письма. В его сознании сложился сюжет: жена сошла с ума, потому что муж все время говорил о своей смерти. Ей стало в конце концов казаться, что от мужа пахнет серой. Такого рассказа Чехов не написал. Но запах серы будет упомянут в «Чайке». Вот еще свидетельство скрытой сосредоточенной работы над пьесой.
Любопытна одна особенность творческого процесса у Чехова. Не раз и не два он излагал возникшие сюжеты рассказов, пьес, водевилей, повестей. Но как правило, если он пересказывал сюжет до написания, то на этом все кончалось. Словно пропадал к нему интерес. То, над чем Чехов работал, о чем думал, являлось для окружающих как бы вдруг. Вопроса: «Над чем Вы работаете?» (в «Чайке» Тригорин спародирует этот банальный, обывательский интерес к художнику: «Что пописываете? Чем нас подарите?»), праздного любопытства Чехов терпеть не мог. Отчего казался некоторым знакомым литераторам чуть ли не заносчивым. Такое впечатление возникало и еще по одной причине. У Чехова был астигматизм, он никак не мог подобрать хорошие стекла. И когда вглядывался в человека, то чуть-чуть прищуривал глаза и поднимал голову.
17 января 1895 года Чехову исполнилось 35 лет. По меркам двадцатого века и по ощущениям обыкновенного благополучного человека до старости очень далеко. Но не для Чехова. Он остро чувствовал грань тридцатилетия. А оно было уже позади. Когда-то Чехов настаивал в разговорах со старшими братьями, что определиться надо именно к 30 годам. Потом уже поздно метаться, искать.
Это Билибину он написал в 1886 году: «Батенька, неужели нам уже скоро 30 лет? Ведь это свинство! За 30-ю идет старость...»
Эта цифра была чрезвычайно значимой для Чехова. И почти всегда сопровождалась словом: «Пора!»
Напоминая об этом сроке Николаю в марте 1886 года, Чехов думал, конечно, и о себе. И видимо, спрашивал себя, а что же, «беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля» (так укрощается и преобразуется, по его мнению, «плоть мещанская, выросшая на розгах, у рейнскового погреба, на подачках») по силам ли ему самому, сделали его своим в интеллигентной среде, приблизили к человеку воспитанному.
Тогда Чехову шел только 26-й год. Крест домашней жизни уже в это время он нес, не взывая к сочувствию, состраданию и жалости. В сущности, не было момента, когда бы он не мог повторить слов, вырвавшихся у него в 1888 году: «У меня тоже есть «родственный клобок» <...> Если вдуматься, я связан по рукам и ногам <...> У меня порядок, который рухнет, если я не заработаю определенное количество рублей в месяц, рухнет и повалится мне на плечи тяжелым камнем...»
Он укреплял этот «порядок», на что уходили время и силы. Отказывал с юности себе чуть ли не во всем, жил, как говорил сам, «скромнее просвирни». Судьба ли его сделала «нянькою» немалого семейства, сам ли он взвалил этот крест, но своих «птенцов» (так Чехов называл детей) он так и не завел. Однажды, когда шумная, большая семья жила еще в Москве, а у каждого свой норов, занятия, Чехов подумывал, не уехать ли в Петербург, взяв только мать и сестру. Но не сделал этого.
Мысли о заработке не оставляли Чехова с самых молодых лет. В 1891 году он поднимается на Везувий, а в голове соображения, как выкрутиться из долгов и вывезти семью на дачу. Чехов называл такие хлопоты «побегушками». В том же году он сказал, что «надоело работать из-за строчек и пятачков».
Он постоянно должен. Денег, которые дарят, по его словам, ощущение, что человек «на облаках», не было. Земная жизнь одолевала каждодневно.
Писать больше? Как Потапенко, например, который всюду берет авансы, под них строчит и строчит рассказы, повести. Чеховское «многописанье» ушло вместе с юностью. Теперь он писал медленно. Очень медленно. Вопреки всему: недостатку, нездоровью, предчувствию «заката жизни». Оттого, наверно, цензорские изъятия Чехов переживал тяжело. Как будто из цельного строения вышибали часть, уродуя и обрекая его на ущербность.
13 января 1895 года цензура дозволила к выпуску январскую книжку журнала «Русская мысль» с началом повести «Три года». Цензор вычеркнул несколько строк. Чехов сказал о своем состоянии: будто «кость поперек горла».
В эти дни русские газеты писали о речи Николая II в Зимнем дворце перед депутацией дворянства, земства, казачьих войск. Император называл «бессмысленными мечтаниями» надежды земцев участвовать в делах внутреннего управления и обещал «охранять начало Самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его Мой незабвенный покойный Родитель». По дружному определению газетчиков, присутствующие были «в восторге».
Зато в редакциях и литературных кружках обсуждали ошибку, вкравшуюся в речь царя. Нужно было сказать «беспочвенные», а не «бессмысленные». В дневниковых записях современников сквозит настроение безнадежности.
Чехов назвал газетное излияние верноподданнических чувств ликованьем, после которого наступает похмелье, перегар, «когда человек чувствует себя разбитым и виноватым и смутно сознает, что накануне он вел себя оскорбительно».
Может быть, и его слова, мелькнувшие в письме к Лике, — «все осталось по-старому и нового нет ничего» — относятся не только к его личной жизни. А желание уехать в Австралию или в устье Енисея, тоска, которая вот-вот подступит с ранней весной, и раздражение оттого, что жизнь не меняется, — выдают новый глубинный сдвиг в душевном, творческом состоянии Чехова: «Ах, как надо уехать!»
Странно, необъяснимо, но Чехов порой прогнозировал свою жизнь. Загадывал, и предсказание сбывалось. Словно он видел или предчувствовал грядущее. Как-то он сам обронил признание о своем пророческом чувстве, которое его не подводило ни в личной жизни, ни во врачебной практике.
Так, в 1889 году он несколько раз назовет срок: пять лет. Сначала в размышлении о писательской судьбе Короленко и своей собственной: «Я и он находимся теперь именно в том фазисе, когда фортуна решает, куда пускать нас: вверх или вниз по наклону <...> Погодим еще лет пять, тогда видно будет». Потом, в самый канун 1890 года, словно подводя итоги и собирая силы на что-то очень важное: «Мне страстно хочется спрятаться куда-нибудь лет на пять и занять себя кропотливым, серьезным трудом. Мне надо учиться, учить все с самого начала, ибо я, как литератор, круглый невежда; мне надо писать добросовестно, с чувством, с толком, писать не по пяти листов в месяц, а один лист в пять месяцев. Надо уйти из дому, надо начать жить за 700—900 р. в год, а не за 3—4 тысячи, как теперь, надо на многое наплевать, но хохлацкой лени во мне больше, чем смелости».
Чехов «занял» себя тогда Сахалином. Но беспокойство прочитывается и в послесахалинских письмах. Это обстоятельство остается без особого внимания исследователей, отчего столь разноречивы толкования причин сахалинской поездки.
Выдвигаются общие и частные мотивы, повторяются рассуждения о гражданском подвиге Чехова, о поиске новых и сильных впечатлений. Но может быть, этот смертельный труд был предпринят, чтобы преодолеть некую мертвую точку в собственном творчестве. Что этим невероятным по физическим и нравственным затратам усилием Чехов удержал себя на «наклоне». И если не началось сразу движение вверх, то не произошло и сползания вниз.
Не тогда ли русская проза показалась ему исчерпанной, а ее обновление почудилось в драматургии, в «странной» драматургии, которая, может быть, предшествует странной, новой прозе. Или, может, чуть ранее, еще в 1888 году, когда работал после «Иванова» над «Степью». Но некая закономерность просматривается в творческой судьбе Чехова: художественные искания словно проверяются на драме, потом воплощаются в прозе.
Ни «Иванов» и «Степь» в 1887—1888 годах, ни «Леший» и «Скучная история» в 1889 году не принесли покоя. То были не просто колебания между прозой и драмой, но ощущение стеснения от принятых в искусстве «рамок», от господствующих «правил», которые он нарушает. Что повергает критику в ужас, недоумение. Чехова ругают, уговаривают, поучают, грозят забвением и неудачами.
Но авторское чувство, чутье подсказывали Чехову, что бунт против «рамок» и творчество «вопреки правилам» еще впереди. Что ему недостает смелости, мужества, потому что такое творчество сопряжено с непониманием поначалу большинством читателей, критиков, литераторов. Ноша казалась пока «непосильной».
Тогда-то он и назначил себе срок — пять лет. Они истекли к 1895 году. Сам Чехов нигде не упоминает об этом. Может быть, и забыл начисто о собственном прогнозе. Но теперь, сто лет спустя, очевидна его точность.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |