Вернуться к З.С. Паперный. «Вопреки всем правилам...»: Пьесы и водевили Чехова

«Толстовская философия»

Обращаясь к творческому развитию Чехова-прозаика и драматурга конца 80-х — начала 90-х годов, мы обнаруживаем своего рода «возмущение орбиты». Автор, создавший мрачные и безотрадные произведения о том, как «груба жизнь», в то же время пишет: «Хороша жизнь». Герои «Лешего» и «Дуэли» в финале нравственно воскресают. Главное — любить ближнего, отказаться от вражды и раздоров. В письме А.С. Суворину 18 октября 1888 года Чехов, набрасывая план будущего «Лешего», замечает: «Беда ведь не в том, что мы ненавидим врагов, которых у нас мало, а в том, что недостаточно любим ближних, которых у нас много...»

Эти слова можно было бы поставить эпиграфом к пьесе «Леший». Вина героев в том, что они забыли о доброте, о доверии друг к другу. Леший поверил в клевету и обидел Елену Андреевну. Серебряков ведет себя как эгоист, заедает чужой век. В финале герои как бы пробуждаются от дурного сна. Они обрели в душе бога, которого забыли.

В последнем акте Орловский, отец Федора Ивановича, рассказывает Серебрякову, как будто исповедуясь:

«Я, брат Саша, до сорока лет вел такую же вот жизнь, как мой Федор. <...> Ну-с, а как только исполнилось мне сорок лет, вдруг на меня, брат Саша, что-то нашло <...> поехал я как-то в гости к покойному куму моему, светлейшему князю Дмитрию Павловичу. <...> Народу собралось видимо-невидимо. <...> Тоска у меня понимаешь ли — господи! Не выдержал. Вдруг слезы брызнули из глаз, зашатался и как крикну на весь двор что есть мочи: «Друзья мои, люди добрые, простите меня ради Христа!» В ту же самую минуту стало на душе у меня чисто, ласково, тепло, и с той минуты, душа моя, во всем уезде нет счастливей меня человека. И тебе это самое надо сделать».

«Микросюжет» этот связан с общим развитием сюжета, с выходом к счастливой развязке в финале. Нельзя не почувствовать особый оттенок рассказа Орловского — не просто исповеднический, но и религиозно-благостный. Даже обращение — «брат Саша» — несет тот же привкус и звучит не как простое житейское обращение, но и как — брат человеческий, брат во Христе. Может быть, этот оттенок и незначителен, но он ощутим.

Случайно ли это? В критической литературе уже не раз обращалось внимание на следы толстовского влияния в творчестве Чехова второй половины 80-х годов, и, в частности, в «Лешем». Но мнению Л.И. Громова, в этой пьесе «много нравственных сентенций в стиле морального учения Толстого»1.

В чеховских пьесах — мы уже говорили об этом — важную роль играет перекличка, условно говоря, большого сюжета и «микросюжета». С годами это соотношение будет все больше усложняться и дойдет до логически не объяснимого, не постигаемого контрапункта.

Здесь же, в «Лешем», сюжет и микросюжет еще сопоставлены с известной прямотой и назидательностью.

Есть в пьесе и другой «микросюжет». В том же четвертом действии к Серебрякову обращается Федор Иванович, растроганный появлением Елены Андреевны. Вот эта сцена.

«Федор Иванович (подходит к Серебрякову, взволнованный). Александр Владимирович, я тронут... Прошу вас, приласкайте вашу жену, скажите ей хоть одно доброе слово, и, честное слово благородного человека, я всю свою жизнь буду вашим верным другом, подарю вам лучшую свою тройку.

Серебряков. Благодарю, но, извините, я вас не понимаю...

Федор Иванович. Гм... не понимаете... Иду я раз с охоты, смотрю — на дереве филин сидит. Я в него трах бекасинником! Он сидит... я в него девятым номером... Сидит... Ничто его не берет. Сидит и только глазами хлопает.

Серебряков. К чему же это относится?

Федор Иванович. К филину».

Хотя Серебряков и не понимает, но совершенно ясно — «к чему же это относится». Можно сказать, это рассказ Федора Ивановича о филине — своего рода «антисюжет» к рассказу отца Федора о том, как у него стало на душе «чисто, ласково, тепло». Оба микросюжета соотнесены с неким общим тезисом, с той самой нравственной сентенцией в духе Толстого, которую отмечает в «Лешем» Л.П. Громов.

Не нужно думать, что толстовская сентенция входила в произведение, не встречая сопротивления художественного материала. Обращаясь к разным редакциям пьесы, видишь, как это сопротивление возрастало.

В первой редакции2, в финале, Елена Андреевна появлялась как некая deus ex machina. Все раздоры и противоречия сразу же отброшены и забыты. Хрущов просит Елену Андреевну простить его грубость и злую подозрительность.

«Елена Андреевна. <...> (Целует его в голову.) Довольно. Будем друзьями. Здравствуй, Александр! Здравствуй, Соня!

Соня (бросается ей на шею). Леночка!

Все окружают Елену Андреевну. Поцелуи.

Елена Андреевна. Все эти дни я страдала и думала не меньше вас. Вы простили меня, я вас простила, и все мы стали лучше. Заживем по-новому — по-весеннему. Поедем домой. Я соскучилась.

Дядин. Это восхитительно!

Хрущов. Как посвежело на душе! Ничего не страшно, вее-село!»

Вряд ли такая сцена, «высветленная» настолько, что уже вовсе лишена теней, могла долго удовлетворять автора. Перерабатывая пьесу для постановки в театре Абрамовой (премьера состоялась 27 декабря 1889 года), он особенно основательно переделывает четвертое действие (в день спектакля Чехов писал Суворину: «Сегодня идет «Леший». IV акт совсем новый...»).

По-иному зазвучала сцена появления Елены Андреевны. Ее слова о взаимном прощении: «Заживем по-новому — по-весеннему» — все вычеркивается. Возвращение героини выглядит в новой, «абрамовской» редакции финала более естественно, психологически достоверно и — прозаично.

Героиня выходит из дому и приближается к участникам пикника со словами: «Елена Андреевна ушла от своего мужа, и, вы думаете, она сделает что-нибудь путное из своей свободы? Не беспокойтесь... Она вернется... (Садится за стол.) Вот уж и вернулась.

Общее замешательство».

Прежде — всеобщие поцелуи, теперь — замешательство. Раньше Хрущов кричал: «Вее-село!», теперь говорит: «Ничего не понимаю...»

В первом случае Серебряков, обрадованный появлением жены, ласково обращался к ней: «Поедем, Леночка... Теперь мне и стены будут милы». Во втором — она протягивает ему руку, он отворачивается и произносит действительно «серебряковскую» фразу: «Вы нарушили ваш долг».

«Не будем вспоминать старое...» — провозглашала героиня в первой редакции. В переделанном тексте она более трезво и разуверенно, без прежней восторженности смотрит на положение вещей:

«Елена Андреевна. Так... Значит, Александр, наш вопрос решается очень просто: никак. Ну, так тому и быть! Я эпизодическое лицо, счастье мое канареечное, бабье счастье... Сиди сиднем весь век дома, ешь, пей, спи и слушай каждый день, как говорят тебе о подагре, о своих правах, о заслугах. Что вы все опустили головы, точно сконфузились? Давайте пить наливку, что ли? Эх!»

Нам еще придется говорить о переделке «благополучной» пьесы «Леший» в трагическую — «Дядя Ваня». Сейчас важно отметить, что преодоление благополучной «сентенции» началось уже в ходе работы над первой пьесой.

В словах Елены Андреевны: «...наш вопрос решается очень просто: никак» — можно уже предощутить тональность финала «Дяди Вани» с его безнадежным «Все будет по-старому».

И все же, как ни важны эти поправки, — в искусстве, тем более чеховском, нет мелочей — существа пьесы они не меняли. В результате переделок финал стал менее идиллическим, не столь откровенно розовым, но он оставался благополучным. Все тяжелое позади.

Благополучный конец — нечто выпадающее из чеховского художественного мира. Атмосфера произведений Чехова слита с ощущением тревоги, беспокойства, разлада в душе героев. Это чувствовалось в двух первых пьесах, и это же в еще большей степени определит тональность пьес, которые будут написаны после «Лешего». Сама же эта пьеса написана во многом в несвойственном Чехову духе. Только в ней одной действие приходит к успокоительному концу, к полному разрешению споров и разногласий.

Таково было недолгое творческое заблуждение писателя, его, если так можно сказать, отход от самого себя. С тем большей решительностью, убежденностью откажется он позднее от подобных произведений о «хороших людях» со счастливым концом. Он уничтожит свой роман — факт в чеховедении все еще недостаточно объясненный. В какой-то мере он перекликается с гоголевским сожжением второй части «Мертвых душ». Вернувшись с Сахалина, Чехов уже окажется не в состоянии продолжать свой жизнеутверждающий роман. И столь же непримиримо отнесется Чехов к «Лешему», почувствует в нем нечто не свое. Когда А.И. Урусов попытается получить у него разрешение на печатание «Лешего», Чехов ответит 16 октября 1899 года: «...я не могу печатать «Лешего». Эту пьесу я ненавижу и стараюсь забыть о ней. Сама ли она виновата, или те обстоятельства, при которых она писалась и шла на сцене, — не знаю, но только для меня было бы истинным ударом, если бы какие-нибудь силы извлекли ее из-под спуда и заставили жить. Вот вам яркий случай извращения родительского чувства!»

Примечания

1. Громов Л.П. Годы перелома в творческой биографии А.П. Чехова. — В кн.: Чеховские чтения в Ялте. 1954. Статьи и исследования. М., Гос. б-ка СССР им. В.И. Ленина, 1955, с. 22. См. также статью Г.А. Бялого «Современники» в книге «Чехов и его время», с. 17—18.

2. Она частично напечатана в «Полном собрании сочинений и писем» А.П. Чехова в 30-ти т. (т. 12, раздел «Варианты», с. 263—300).