Вернуться к З.С. Паперный. «Вопреки всем правилам...»: Пьесы и водевили Чехова

Расставания

«Свет» в чеховской пьесе не отменяет «трагической мелодии». И эта сложность, полифоничность пьесы с особенной силой проявилась в последнем, четвертом действии, в самом финале.

Все действие — от начала до конца — состоит из расставаний. Из разлук не на время, а навсегда. Герои прощаются с офицерами батареи, оставляющей город. Федотик с грустью уточняет: «Не досвиданья, а прощайте, мы больше уже никогда не увидимся!»

«Увидимся ли мы еще когда-нибудь?» — спрашивает Ольга. Вершинин отвечает: «Должно быть, нет».

Подпоручик Родэ в последний раз окидывает взглядом сад и кричит: «Прощайте, деревья!»

В ряду разлук, окончательных и бесповоротных, две сцены — прощание Тузенбаха с Ириной и Маши с Вершининым.

Появлению Ирины и Тузенбаха предшествует ремарка: «Слышны крики: «Гоп! Ау!» Чуть раньше Чебутыкин пояснял: «Это Скворцов кричит, секундант. В лодке сидит». Тузенбаха торопят. Он говорит Ирине, что ему нужно ненадолго в город. Признается ей — снова и снова — в любви. Следуют ее слова о душе — дорогом рояле и потерянном ключе. И дальше:

«Тузенбах. Скажи мне что-нибудь.

Ирина. Что? Что сказать? Что?

Тузенбах. Что-нибудь.

Ирина. Полно! Полно!»

Так это место печаталось во всех изданиях пьесы. Но, оказывается, в тексте был пропуск из-за оплошности наборщика. Эта ошибка исправлена в тринадцатом томе Полного собрания сочинений и писем А.П. Чехова в 30-ти томах. В ответ на слова Тузенбаха: «Скажи мне что-нибудь...» Ирина говорит: «Что? Что? Кругом все так таинственно, старые деревья стоят, молчат... (Кладет голову ему на грудь)».

И после паузы, как будто откликаясь на ее слова о старых деревьях, их молчание, Тузенбах произносит: «Я точно в первый раз в жизни вижу эти ели, клены, березы, и всё смотрит на меня с любопытством и ждет. Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!»

Ирина не любит Тузенбаха, но их души не вовсе разомкнуты. Она ничего не отвечает на его мольбу: «Скажи мне что-нибудь...», но незаметно герои уже вступили в разговор — о красивых деревьях, — и начался он со слов Ирины. Перед нами — пример того, как мысленно, душевно переговариваются иногда чеховские герои, не вступая в «явный», открытый диалог.

Фраза Тузенбаха о красивых деревьях и о том, какая около них должна быть красивая жизнь, часто цитировалась. Но смысл ее упрощался. Нередко выражались примерно так: устами своего героя Чехов утверждает мысль о прекрасной жизни, об идеале, о будущем и т. д. Но, вырванная из контекста, цитата теряет богатство заключенных в ней значений. За приведенными словами Тузенбаха снова идет авторская ремарка: «Крик: «Ау! Гоп-гоп!» И, услышав этот крик, Тузенбах спохватывается. «Надо идти, уже пора... Вот дерево засохло, но все же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я и умру, то все же буду участвовать в жизни так или иначе».

Слова Тузенбаха о красивых деревьях и о красивой жизни перебиваются криком секунданта: «Пора!» В этот момент, когда он думает о красоте жизни, кажется, сама смерть окликает его.

Так пересекаются сюжетные и образные линии пьесы, создавая центры высокой драматической напряженности.

Перед самым своим уходом Тузенбах сообщает: «Твои бумаги, что ты мне дала, лежат у меня на столе, под календарем».

Фраза как будто малозначительная, деловая, речь о каких-то бумагах. Но если учесть, что это последние слова Тузенбаха, фраза наполняется иным смыслом. Он уже думает о тех делах, которые предстоят Ирине после его гибели.

Никогда не забыть этой сцены в исполнении артистов Художественного театра Гошевой и Хмелева в 1940 году. Хмелев играл Тузенбаха очень сдержанно, корректно, хочется сказать — элегантно. Оставив Ирину, Хмелев — Тузенбах быстро-быстро шел по аллее, даже не шел, а почти убегал — от нее, от желания еще и еще раз взглянуть ей в лицо, дождаться ответа — услышать «хоть что-нибудь». Потом вдруг останавливался, оборачивался к ней и с такою болью, с таким неутешным отчаянием вскрикивал: «Ирина!» — что весь зал вздрагивал, как одно существо. Затем он внутренне собирался, овладевал собой и неожиданно будничным, мученически-спокойным голосом просил: «Я не пил сегодня кофе. Скажешь, чтобы мне сварили...»

Уходя на дуэль, на смерть, Тузенбах говорит о красивых деревьях, о бумагах, о кофе. И, конечно, ни слова — о самой дуэли. Но Ирина всем сердцем чует, что здесь что-то не так, тревожится, порывается идти с ним вместе.

А когда Чебутыкин, вернувшись, сообщит: «Сейчас на дуэли убит барон», Ирина, плача, воскликнет: «Я знала, я знала...»

Знала потому, что диалог чеховских героев не исчерпывается словами. Он дает нам примеры не только расчужденности героев, разделенности невидимыми перегородками, но и душевной чуткости, отзывчивости, тончайшего «слуха»...

Обдумывая сцену расставания Маши и Вершинина, Чехов заносит в записную книжку: «Ах, если бы к трудолюбию прибавить образование, а к образованию трудолюбие!» (I, 108, 3).

Мысль сама по себе бесспорная. Действительно, хорошо было бы это соединить, но какая связь между столь общим соображением и последней встречей героев?

Ожидая Вершинина, Маша провожает взглядом улетающих птиц. И, уходя, просит: «Когда придет Вершинин, скажете мне...» Следует прощание Тузенбаха с Ириной. Спустя некоторое время из дома выходит Вершинин. Он торопится, остались считанные минуты. Прощается и спрашивает: «Где Мария Сергеевна?». Непрерывно посматривает на часы. Потом еще раз взглянул — времени больше не осталось: «Пора мне, пора!» Все это — его ожидание Маши и разговор — разделено паузами. Кажется, нигде в чеховских пьесах больше нет такого количества пауз, следующих одна за другой. Мы почти физически ощущаем ход времени, неотвратимо убыстряющийся. Вершинин взглянул на часы, понял, что Машу он так и не увидит, — и в эту самую напряженную минуту он совершенно невпопад начинает философствовать: «Жизнь тяжела. Она представляется многим из нас глухой и безнадежной, но все же, надо сознаться, она становится все яснее и легче, и, по-видимому, не далеко время, когда она станет совсем ясной. (Смотрит на часы.

Замечательно это чисто чеховское соединение двух вершининских «ожиданий». Герой говорит, что не далеко время, когда жизнь станет совсем ясной, и при этом смотрит на часы, как будто хочет увидеть, сколько до этого времени осталось. Сугубо личный счет минут незаметно включается в ход истории.

Однако ждать больше нельзя, последняя пауза — и тут-то измученный ожиданием, отчаявшийся Вершинин произносит фразу: «Если бы, знаете, к трудолюбию прибавить образование, а к образованию трудолюбие». Он собирается наконец уйти — и входит Маша.

По своей неуместности фраза о трудолюбии и образовании может быть сравнена с восклицанием Астрова перед отъездом в конце пьесы «Дядя Ваня»: «А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело!»

Чехов — несравненный мастер таких фраз, сказанных невпопад, но так точно невпопад, что они чудодейственно попадают в самое сердце читателя и зрителя.

У Вершинина и Маши нет времени, нет сил говорить. Она рыдает, он уходит. В этот напряженнейший момент раздается глухой далекий выстрел — поставлена последняя точка на судьбе Тузенбаха, он убит.

Маша, сдерживая рыдания, повторяет, как мы помним, слова: «У лукоморья дуб зеленый...» Она произносит их не в первый раз.

В начале пьесы она говорила: «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том... Златая цепь на дубе том... (Встает и напевает тихо.)» Ольга ей замечала: «Ты сегодня невеселая, Маша». Так с самого начала связывалась пушкинская цитата с печальным состоянием героини.

В конце первого действия снова:

«Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том... Златая цепь на дубе том... (Плаксиво.) Ну, зачем я это говорю? Привязалась ко мне эта фраза с самого утра...»

И опять интонация, с какой произносится пушкинский стих, невеселая. В финале же, после ухода Вершинина, этот стих зазвучал с повой, необыкновенной силой. Он раздается сразу после того, как Вершинин ушел, и затем опять повторяется — вслед за выстрелом, возвестившим о гибели Тузенбаха. Пушкинская цитата перестает быть цитатой, это уже нечто исходящее из глубины души Маши, прощающейся в этот момент с последней надеждой на радость, счастье, на свет в жизни.

А затем, после сообщения Чебутыкина, что Тузенбах убит, наступает финал «Трех сестер» — одна из самых необычайных страниц чеховской драматургии.

Если бы перед нами была бытовая драма, основанная на простом изображении повседневной жизни, и только; если бы Чехов все показывал лишь в «натуральную величину», — как тогда должны были бы вести себя три сестры? Конечно, они бросились бы на место дуэли. Но не так у Чехова. Три сестры стоят, прижавшись друг к другу. Перед нами — уже некий триединый образ, почти эмблематический. Как будто ожило название пьесы — «Три сестры». Играет музыка. Ольга, Маша и Ирина никуда не бегут, они говорят под музыку, не боясь впасть в мелодекламацию, — о том, что хочется жить, пройдет время, они уйдут навеки, но те, кто останется, помянут их добрым словом. Если бы знать!..1

Так завершался финал пьесы в журнальном тексте — одной нотой. Ольга говорила: «Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем... Если бы знать, если бы знать!»

Чехов правит текст — и вот какой вид обрело новое окончание:

«Музыка играет все тише и тише; Кулыгин, веселый, улыбающийся, несет шляпу и тальму, Андрей везет другую колясочку, в которой сидит Бобик.

Чебутыкин (тихо напевает). Тара... ра... бумбия... сижу на тумбе я... (Читает газету.) Все равно! Все равно!

Ольга. Если бы знать, если бы знать!»

Так рождается многозвучие финала с неумолкающим спором «тара-ра-бумбии» и «если бы знать!», с многоликостью и разноголосицей изображения. Финал, несший одну тему, сменился совсем другим, вбирающим конфликтность, непримиримость споров и разногласий. Конец не снимает противоречий, не смягчает и не «закругляет» их. При всей символической необычности и странности финала — если подходить к нему с точки зрения житейского здравомыслия — он не разряжает драматической напряженности, а, наоборот, усиливает ее. Один сквозной конфликт пронизывает пьесу, проявляясь и в контрастной перекличке скрытых мотивов, и в метаморфозах мотива «все равно», и споре возгласов «тара-ра-бумбия» и «если бы знать!»

Примечания

1. Эта неожиданность, символичность и бытовое неправдоподобие финала не раз отмечались. После долгих размышлений и поисков Станиславский решил отказаться от проноса тела убитого Тузенбаха: «А сестры — неужели их оставить безучастными к проносу Тузенбаха» (см. статью М.Н. Строевой «Чеховские спектакли МХТ» в книге «Театральное наследство. К.С. Станиславский. Материалы, письма, исследования» ([Ч.] 1. М., Изд-во АН СССР, 1955, с. 662). Много споров вызывает решение финала и при подготовке современных постановок пьесы — у нас и на западе (см., например: Dlugosch I. Von der Antwortlichkeit der Intelligenz A. Tschechows. — «Neue Zürcher Zeitung», 1973, 22 Iul., N 334, S. 43. Автор статьи удивляется тому, что в конце пьесы «три сестры никак не реагировали на смерть Тузенбаха»).