В книге «Остров Сахалин» проявилось в высшей степени то качество реалистического искусства Чехова, которое можно назвать ассоциативностью образов. Как известно, особую роль в творчестве Чехова играет символика. Образы света и тьмы и входящие в их состав мотивы огня, пламени, солнца, костра, пожара, свечи, мглы, мрака и потемок в его произведениях, кроме своей непосредственной функции, вызывают целый ряд философских и социальных ассоциаций. Недаром исследователи отмечали многомерность чеховского слова, писали о «смысловой радуге слова» (М.П. Громов). Эта особая текстовая смысловая насыщенность, которая создается изобразительно-выразительными средствами и системой ассоциативных связей, и делает чеховское слово емким. Исследователи писали о символике света, огня1 в произведениях Чехова, но не в книге «Остров Сахалин», а между тем глубокий символический смысл многих ее образов и мотивов становится понятным в контексте всего творчества писателя (особенно в связи с рассказами «Огни» и «Студент»). Даже некоторые слегка намеченные мотивы полны глубокого смысла, и анализ этих символических образов и мотивов помогает раскрыть идейную сущность «Острова Сахалина» и установить органичность такой символики для творческого «почерка» Чехова в целом.
Образы света, огня, как и образы тьмы, мглы, мрака, — сквозные образы книги «Остров Сахалин». Настойчиво упоминаемые в начале путешествия («Очерки из Сибири») «темный воздух», «потемки», из-за которых ничего не видно, «темная, суровая река», паром, напоминающий «что-то неуклюжее, темное» (9)2, подчеркивают не только пустынность, дикость и мрачность местности, на которой оказался автор, но и оттеняют мрак в душах встретившихся ему во время переправы ссыльных, которые «одеревенели до мозга костей» (10). Не случайно проявление душевной темноты, выражающееся в непросвещенности, грубости, злобе, необъяснимой жестокости, логически связывается в сознании автора с тьмой ада: «На этом свете они уже не люди, а звери, а по мнению деда, моего возницы, и на том свете им будет худо: пойдут за грехи в ад» (10).
Образ огня двойствен: он может быть внутренним и внешним, спасительным и благодатным, разрушительным и несущим гибель. «Огонь — кажущаяся живой стихия; элемент сжигающий, греющий и освещающий, но и могущий причинить боль и смерть, т. е. элемент символически противоречивый»3. Зловещими, хищными видятся автору близкие и далекие огни, «пожирающие траву, но ни капли не согревающие холодного ночного воздуха» (10). Здесь впервые в книге дается символический развернутый образ разрушительного огня: «...Огненные змеи ползут медленно, то разрываясь на части, то потухая, то опять вспыхивая. Огни искрятся, и под каждым из них белое облако дыма. Красиво, когда огонь вдруг охватит высокую траву: огненный столб вышиною в сажень поднимается над землей, бросит от себя к небу большой клуб дыма и тотчас же падает, точно проваливается сквозь землю. Еще красивее, когда змейки ползают в березняке; весь лес освещен насквозь, белые стволы отчетливо видны, тени от березок переливаются со световыми пятнами. Немножко жутко от такой иллюминации» (10—11). Эти огни, появившиеся «ночью, перед рассветом, среди этой дикой ругающейся орды», не могут рассеять тьму и вызывают у автора чувство «одиночества, какое трудно описать» (12). Их зловещий смысл становится понятен чуть позже, когда происходит столкновение тарантаса, везущего Чехова, со встречной почтовой тройкой и экипажи «мешаются в одну темную массу» (11).
Таким же страшным и гибельным рисуется огонь пожара на правом берегу, который наблюдает Чехов с борта парохода «Байкал»: «...Сплошная зеленая масса выбрасывала из себя багровое пламя, клубы дыма слились в длинную, черную, неподвижную полосу, которая висит над лесом...» (45). Как видно из приведенного описания, подобный огонь не несет света, он лишь добавляет тьмы. Этот огонь вызывает у автора мысли о конце света.
Словно желая усилить гнетущее впечатление, Чехов далее повторяет описание губительного огня: «в пяти местах большими кострами горела сахалинская тайга», «потемки и дым», «тусклые постовые огоньки, из которых два были красные», «страшная картина, грубо скроенная из потемок, силуэтов гор, дыма, пламени и огненных искр», «чудовищные костры», «багровое зарево». И даже свет маяка на вершине мыса Жонкьер, который «темною тяжелою массой выдается в море», не в состоянии рассеять эту огненную тьму, ассоциирующуюся с адом: «И все в дыму, как в аду» (54). И не случайно, когда автор во второй раз пишет о маяке, который «ярко светит в потемках» (106), он сравнивает свет маяка с красным (т. е. дьявольским) глазом, которым глядит на мир каторга.
Образ огней, вызывающих страх, неприятное чувство, тревогу, неоднократно повторяется в книге. Такие огни непременно соседствуют с темнотой, потемками. «Чем дальше от Александровска, тем долина становится уже, потемки густеют, гигантские лопухи начинают казаться тропическими растениями; со всех сторон надвигаются темные горы. Вон вдали огни, где жгут уголь, вон огонь от пожара. Восходит луна. Вдруг фантастическая картина: мне навстречу по рельсам, подпираясь шестом, катит на небольшой платформе каторжный в белом. Становится жутко» (66).
Такой же фантастической и зловещей рисуется прогулка пешком в Воскресенское: «На полдороге стало темнеть, и скоро нас окутала настоящая тьма <...> Кругом меня и моих спутников там и сям мелькали или тлели неподвижно блуждающие огоньки; светились фосфором целые лужи и громадные гниющие деревья, а сапоги мои были усыпаны движущимися точками, которые горели, как ивановские светляки» (156).
Несмотря на доминирование в книге темных (во всех смыслах) описаний, было бы несправедливым не отметить, что они, как правило, сменяются светлыми, вселяющими надежду. Так и страшная ночная картина пожара «при блеске солнца» преобразилась в «картину недурную»: «То, что было вчера мрачно и темно и так пугало воображение, теперь утопало в блеске раннего утра» (55). И неудачная прогулка в темноте закончилась спасительным светом: «Но вот, слава богу, вдали заблестел огонь, не фосфорический, а настоящий» (156).
Чехов подчеркивает, что отсутствие солнца, естественного света губительно отражается на психике, самочувствии человека. Беспросветная, «безотрадная» погода Сахалина, по его мнению, «располагает к угрюмым мыслям и унылому пьянству» (113). Автор приходит к выводу, что «под ее влиянием многие холодные люди стали жестокими и многие добряки и слабые духом, не видя по целым неделям и даже месяцам солнца, навсегда потеряли надежду на лучшую жизнь» (113).
Мотивы тоски, скуки, равнодушия к себе и окружающим, наблюдаемые автором в людях во время его пребывания на острове, как правило, связаны с образом темноты (внешней и внутренней). И напротив, желание деятельности, духовные потребности, любое проявление интереса к жизни ассоциируется с образами света. Развеять тоску, «развлечь душу» ссыльный может, прочитав «завалящую книжку», или тем, что «в первый солнечный весенний день наденет светлые брюки» (28). «В светлых брюках холодно, но все-таки разнообразие!» (28) — с доброй иронией заключает автор. Вроде бы мелкая подробность, но незначительной ее назвать нельзя.
Описывая то или иное помещение (избу, дом, квартиру, комнату или камеру), Чехов всегда отмечает, светлое оно или темное. «Горница — это светлая, просторная комната...» (14); «...дверь отворена и сквозь сени видна другая комната, светлая и с деревянными полами» (15). Светлое начало, связанное с добрым и хорошим в человеке, он особо выделяет и в людях: «Хозяйка, женщина лет 25-ти, высокая, худощавая, с добрым, кротким лицом, месит на столе тесто; утреннее солнце бьет ей в глаза, в грудь, руки, и кажется, она замешивает тесто с солнечным светом» (15).
Примечательно, что в темных, мало приспособленных для жизни помещениях живут люди, потерявшие всякий интерес к жизни и друг к другу, не имеющие внутреннего огня, или по чужой воле, если это камера, карцер. В подобных жилищах «нет красного угла, или он очень беден и тускл, без лампады и без украшений» (73), а дети и жена лежат «в темном и тесном углу» (74). Обитателей таких изб и квартир Чехов чаще всего называет словом «мрачный»: «мрачный старик», «мрачный острожный характер». Эпитет «мрачный» Чехов употребляет и для обозначения характера преступления. Например, он упоминает о «мрачном Онорском деле» (321), которое, как ни старались его скрыть, все же вышло на свет.
Непросвещенность, темнота юридическая, неумение отличать предварительное заключение от тюремного проявляется в том, что подозреваемого или обвиняемого сажают в темный карцер. Одиночество и отсутствие света в течение долгих дней является, по мнению писателя, не меньшим наказанием, чем розги, плети, приковывание к тележке. Так, в Голом Мысу одного из подозреваемых «держали в темноте, впроголодь и под страхом, пока он не сознался» (33), а «женщина свободного состояния Гаранина, подозреваемая в убийстве своего мужа», тоже «сидела в темном карцере» (330). Когда ее выпустили, она «дрожала и щурилась от света» (330). «Начальник округа приказал перевести ее в светлое помещение» (330). Подобное наказание темнотой отсылает нас к старинному названию тюрьмы — «темница». В далекие времена узника и узницу также обозначали словами «темничник» и «темничница»4.
Некомфортно, тревожно чувствовал себя в темноте и сам автор, когда ему пришлось провести кошмарную ночь в Дербинском: «Было спокойно и в амбаре и у меня на душе, но едва я тушил свечу и ложился в постель, как слышались шорох, шепот, стуки, плесканье, глубокие вздохи. Капли, падавшие с потолка на решетки венских стульев, производили гулкий, звенящий звук, и после каждого такого звука кто-то шептал в отчаянии: «Ах, боже мой, боже мой!» (151). Свеча, как известно, имеет сакральный смысл — это частица божественного света. Поэтому спокойствие душевное связано с ее огнем.
Встреченный писателем священник, вспоминая начало своей деятельности на Сахалине, когда ему первый раз пришлось напутствовать приговоренных к смертной казни в тюремной камере Воеводской тюрьмы, признается, что потом, когда преступников повесили, «долго боялся в темную комнату входить» (340).
Весь каторжный северный Сахалин автору кажется средоточием тьмы: «Я стоял один на корме и, глядя назад, прощался с этим мрачным мирком, оберегаемым с моря Тремя Братьями, которые теперь едва обозначились в воздухе и были похожи впотьмах на трех черных монахов» (180). И хотя дальше «заблестели огни», они не могут скрасить мрачную картину — это огни страшной Воеводской тюрьмы и огни Дуэ. «Но скоро и это все исчезло, и остались лишь потемки да жуткое чувство, точно после дурного, зловещего сна» (181).
В книге Чехова красной нитью проходит тема живой жизни и жизни искусственной. «Если жизнь возникла и течет не обычным естественным порядком, а искусственно, и если рост ее зависит не столько от естественных и экономических условий, сколько от теорий и произвола отдельных лиц, то подобные случайности подчиняют ее себе существенно и неизбежно и становятся для этой искусственной жизни как бы законами» (87), — пишет он. Знаменательно, что искусственность жизни связана в художественном мире книги с образами искусственного света, огня. Например, в сцене празднования приезда на Сахалин А.Н. Корфа: «Вечером была иллюминация. По улицам, освещенным плошками и бенгальским огнем, до позднего вечера гуляли толпами солдаты, поселенцы и каторжные. Тюрьма была открыта. Река Дуйка, всегда убогая, грязная, с лысыми берегами, а теперь украшенная по обе стороны разноцветными фонарями и бенгальским огнями, которые отражались в ней, была на этот раз красива, даже величественна, но и смешна, как кухаркина дочь, на которую для примерки надели барышнино платье» (64—65). Эта иллюминация придает всей картине характер какого-то маскарада, но «каторга и при бенгальском освещении остается каторгой...» (65).
Когда Чехов пишет о семейной жизни ссыльных, он особо отмечает, что есть семьи, которые «отталкивают своею искусственностью и фальшью» (253), и «хорошие семьи», в которых мужчины жалеют своих сожительниц. Женщины, натерпевшиеся от своих мужей дома, в России, говорили, что здесь, на каторге, «они впервые увидели свет» (252). Очевидно, что под словом «свет» подразумевается человеческое, сострадательное отношение.
Чеховская символика органично вырастает из жизненной конкретности происходящего, поэтому преобладание в «Острове Сахалине» мрачных, темных образов закономерно. Однако вера в разумные начала жизни, убежденность, что свет рассеет тьму, выражается в книге открыто, в известном авторском размышлении о будущем: «Я стоял и думал: какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!» (35). Показателен в этом сочетании глагол «осветит». Не «начнется», не «наступит» и не «придет», а именно — «осветит»! Слово «будущее», как правило, в нашем сознании связано с устойчивым определением «светлое».
Через четыре года после поездки на Сахалин Чехов создал свой любимый рассказ «Студент». Вначале чеховскому герою видятся лишь «лютая бедность, голод... невежество, тоска... мрак, чувство гнета». Затем он идет из сумерек на костер, от темноты к заре. Движение это не только внешнее, но и внутреннее: от мрака пессимизма к свету надежды.
А. Куприн писал о Чехове: «Он — этот «неисправимый пессимист», — как его определяли, — никогда не уставал надеяться на светлое будущее...»5. И своей страшной по откровенности книгой «Остров Сахалин» Чехов все же хотел убедить нас в том, что «будет не конец света — будет конец тьмы...».
Примечания
1. См., например, об образе света в рассказе «Студент» в работе В.Б. Катаева: Катаев, В.Б. А.П. Чехов / В.Б. Катаев // Русская литература XIX—XX веков: в 2 т. Т. I. — 9-е изд. — М., 2008. — С. 500—501.
2. Чехов, А.П. Полное собрание сочинений и писем: в 30 т. / А.П. Чехов. — М., 1974—1983. Здесь и далее все цитаты из произведений А.П. Чехова даны по 14—15 т. этого издания с указанием страницы в скобках. Курсив, кроме оговариваемых случаев, везде наш.
3. Бидерманн, Г. Энциклопедия символов / Г. Бидерманн. — М., 1996. — С. 184.
4. Даль, В.И. Толковый словарь живого великорусского языка / В.И. Даль. — М., 1998. — Т. 4. — С. 743.
5. Куприн, А.И. Памяти Чехова / А.И. Куприн // Чехов в воспоминаниях современников. — М., 1986. — С. 517.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |