Поиски своей позиции в жизни вели не в салоны, не в новомодные «общества» фабрикантов и заводчиков и не в литературные общества, а к народу, в деревню. Это не было запоздалым рецидивом народничества или толстовского «опрощения». Не было это и претворением «теории малых дел», столь модной тогда в либеральных кругах. Ведь порочность «теории малых дел» состояла в том, что ее сторонники, занимаясь земством, аптечками, школами, усыпляли свою гражданскую совесть, уклонялись от решения главных социальных проблем, старались латать негодный общественный механизм. Чехов же стремился посильно и немедленно помогать народу, потому что народ был в страшной беде. Но писатель видел при этом порочность всего государственного устройства русской жизни. Чехов стал пророчить надвигавшуюся очистительную бурю, которая сметет все недуги. Писатель бередил общественные раны, а это совсем не то же самое, что служить «теории малых дел».
В 1892 году Чехов купил имение Мелихово, близ Лопасни, Серпуховского уезда, в 80 верстах от Москвы. Куплено было по газетному объявлению. Отец и мать начали хозяйничать, сестра Мария Павловна наезжала из Москвы с вечера пятницы до утра понедельника и деятельно вела дела, брат Михаил помогал временами как «управляющий».
Кончилось скитание по чужим квартирам со всеми неблагоустройствами. Семейство осело на месте; приобретено за тринадцать тысяч имение в сто двадцать десятин земли, с лесом, речкой, посевными полями, усадьбой, с домом и прудами, с садом.
Прожили здесь Чеховы в трудах и заботах по осень 1898 года с великим роздыхом и радостями. Писатель в спокойной обстановке получил возможность творить. В Мелихове написаны пьесы «Чайка», рассказы «Черный монах», «Мужики», «Ионыч», «Человек в футляре». Многое здесь пережито и передумано.
Мелихово, конечно, не идиллия. Тут нашлись свои толчки и заботы. Однако они-то и сообщали новый стиль всей жизни и думам.
Конечно, накапливались неудобства именно этой самой сельской жизни: усадьба требовала неустанного труда, хозяйственных забот, чувствовалась «власть земли», и Чехов, на чьем иждивении находилось Мелихово, был постоянно озабочен. Из Москвы нужно подвозить семена, чай, колбасу, гвозди, дверные крючки, и в письмах к сестре, братьям, ко всем, собирающимся приехать, мелькают поручения и просьбы. Чехова одолевают дела по земству, лечение крестьян, строительство школ в Талеже, Новоселках, Мелихове, починки моста через Аюторку.
Сырая местность под Лопасней вредно отзывалась на легких писателя. Как теперь медициной доказано, чахоточному Чехову было противопоказано проживание в Мелихове.
Ему надоедало сидеть сиднем в деревне. Он довольно часто отлучается в Москву по издательским делам, наезжает в Петербург. Хотелось путешествовать, менять места. Чехов мечтает поехать в Африку, Америку. И только денег нет для этого. Он дважды вырывается в Крым, полагая, что Ялта его вылечит. Ищет разнообразия, знакомств. Едет еще раз в Таганрог проститься с умирающим дядей Митрофаном Егоровичем. Наглядевшись на Европу перед оседлостью в Мелихове, он в 1894 году отправляется в Вену, Венецию, Геную, Милан, Ниццу. Его манит весь мир.
Но мелиховское хозяйствование, жизнь среди суровых мужиков, местная благотворительность были продолжением того познания действительности, которое ярко продемонстрировалось поездкой на Сахалин. В мелиховский период происходят важные сдвиги в чеховском миропонимании и чеховском творчестве.
Чехов активно помогает голодающим, выезжает в Нижегородскую и Воронежскую губернии. Его восхищает Толстой, который организовывал столовые для голодных, показывал пример, как надо служить народу в беде, наперекор официальным циркулярам, запрещавшим частную благотворительность. Борьба с холерой расценивалась Чеховым как подвиг честных интеллигентных людей. Они остановили лавину смерти на границе Волги и не пустили ее в центральные губернии России.
Резче, определеннее стали приговоры людям у Чехова, и во всех приговорах — прояснение общественных позиций, суд с народных позиций.
Чехов самому Суворину откровенно пишет, что таких сотрудников его «Нового времени», как Буренин, «давно бы уж пора сослать на Сахалин» за их реакционные, глумливые писания.
Раздражает развязность молодого, начинающего тогда декадентского критика Д.С. Мережковского, его публичный доклад 1892 года «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы», в котором огулом дурно говорилось о великих русских писателях. С отвращением Чехов читал немецкого писателя и философа Макса Нордау, предсказывавшего духовное «вырождение» человечества. Тогда вышли две его книги: «В поисках за истиной» и «Вырождение». Мемуарист А.Б. Тараховский рассказывает, как резко реагировал Чехов на псевдонаучные построения «свистуна» Нордау: «вырождения нет», а неврастения, может быть, есть. Да и она социально объяснима: пессимизм исчезает, нужны социально нормальные отношения между людьми». «Вообще в будущем можно ожидать много хорошего».
И в литературе Чехов замечал много здорового и хорошего. Иногда не в непосредственном своем окружении, а далеко от него. В чеховский мир начинали входить все новые писатели. Вдумчиво он оглядывает и всю русскую литературу. Во всех случаях обрисовывались гражданские мотивы его оценок.
Общественная суть творчества всего важнее для Чехова. «Читаю Писемского, — пишет он Суворину. — Это большой, большой талант! Лучшее его произведение — «Плотничья артель». Романы утомительны подробностями и наивны претензиями на «глубокие мысли». Но главное теперь в том, что «люди у Писемского живые, темперамент сильный», «из всех современных писателей я не знаю ни одного, который был бы так страстно и убежденно либерален, как Писемский. У него все попы, чиновники и генералы — сплошные мерзавцы. Никто не оплевал так старый суд и солдатчину, как он».
Подвернулся тут под руку Чехову роман французского писателя Поля Бурже «Космополис», и невольно напросилось еще одно сравнение: как все жидко и слащаво у Бурже «в сравнении с нашим, хотя бы все тем же грубым и простоватым Писемским».
Тургеневские «Отцы и дети» Чехов считает «роскошью»: чрезвычайно «впечатляюща» сцена смерти Базарова, удались старички в сцене на его могиле, удался пародийный образ Кукшиной. Но слабее «Дворянское гнездо», «Дым»: «...женщины и девицы Тургенева невыносимы своей деланностью и, простите, фальшью». Тут же проводится Чеховым сравнение с толстовской Анной Карениной, которая решительно выше тургеневских женщин своей жизненной достоверностью. Устарели несколько и тургеневские описания природы: «...мы уже отвыкаем от описаний такого рода», «нужно что-то другое». В Мелихове, посреди природы, это теперь особенно чувствовалось.
Но и сам Толстой, по сравнению с которым все писатели казались «пожиже», уже не представал перед Чеховым безупречным, нерушимым монолитом. Перечитывает Чехов с «любопытством» и с «наивным удивлением», как будто раньше не читал, «Войну и мир». Все, что делают и говорят Пьер, князь Андрей или «совершенно ничтожный» Николай Ростов, — все это «хорошо, умно, естественно и трогательно». Но Наполеон — сплошь «натяжки» и «всякие фокусы», неестественно, видно явное желание доказать, что Наполеон «глупее, чем был на самом деле».
Чехов знал, что Толстой желает с ним познакомиться. И Чехов испытывал такое же желание, но решительно без «провожатых и посредников», каковыми напрашивались П.А. Сергеенко и А.С. Суворин. У Чехова был свой внутренний образ Толстого, свое преклонение перед Толстым и свои споры с ним. Он хотел беседы с глазу на глаз. Мы почти ничего не знаем о содержании разговоров Чехова с Толстым, когда он пробыл в Ясной Поляне 8 и 9 августа 1895 года. Поразило Чехова одно при этом, что дочери Мария Львовна и Татьяна Львовна «обожают своего отца и веруют в него фанатически», а дочерняя любовь, которую «на мякине не проведешь», — важный показатель того, что в Толстом есть нечто важное и искреннее, что располагает к нему людей, которые видят его каждый день, в самых различных расположениях духа. Но сам Чехов уже далек от фанатического обожания Толстого и пристально изучает его как очень важное, сложное, но противоречивое явление. Чехов полон сознания того, как многое уже разделяет его с Толстым. Еще перед встречей Чехов признавался Суворину, что «гипнотизм» воздействия толстовской философии, владевший им лет шесть-семь тому назад, уже не властен над ним, толстовская мораль уже вызывает у Чехова недружелюбное чувство: «Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная». Следовательно, Чехов не принимает у Толстого теории «опрощения» и скептического отношения к прогрессу, культуре. Отрицание медицины, воздержание от мяса — все это в глазах Чехова парадоксы определенной толстовской логики, которая не выдерживает критики. Хотелось все поставленные Толстым вопросы решать без «толстовщины»: «Война — зло и суд — зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч., и проч.». Чехов ищет свою «общую идею» вне «толстовства», на путях активной критики «толстовства». Чехов не хочет, чтобы к «общей идее» примешивались личные мотивы, «юродивые последствия», деспотизм в проведении линии, не считаясь с общечеловеческим опытом. Этим вызваны энергичные заявления Чехова в письме к Суворину 8 сентября 1891 года: «Черт бы побрал философию великих мира сего!» Она иногда, в том числе и у самого Толстого, «не стоит одной кобылки из «Холстомера».
В духе исканий Чехова были отрадны для него некоторые явления современной русской литературы. Он обращает внимание на удивительно честное произведение Н.Г. Гарина-Михайловского под названием «Несколько лет в деревне», в котором было признание автора в крушении своего народнического мировоззрения: «Раньше ничего подобного не было в литературе в этом роде по тону и, пожалуй, искренности». Правды тут столько, «что хоть отбавляй». Это — правда о русской деревне. Чехов теперь познает ее в Мелихове. Много правды прибавит он от себя в рассказах «Мужики», «В овраге». Чехов сожалеет о смерти глубоко правдивого Н.С. Лескова, с которым был лично знаком, хотя творчески не соприкасался.
Радует то, что В.Г. Короленко сделался издателем популярного «Русского богатства», так как это обеспечивало широкую реалистическую программу журналу. Чехов «наводит» Суворина как издателя на Д.Н. Мамина-Сибиряка, который «очень симпатичный малый и прекрасный писатель». «У него есть положительно прекрасные вещи, а народ в его наиболее удачных рассказах изображается нисколько не хуже, чем в «Хозяине и работнике». Тогда, в 1895 году, только что появился рассказ Толстого «Хозяин и работник» в «Северном вестнике», а в журнале «Русская мысль» первые три главы романа Мамина-Сибиряка «Хлеб». Роман был воспринят с большим интересом публикой, и «в восторге» от него был Лесков. Все это в глазах Чехова — настоящая литература, «пребыть достойным» которой он бы хотел.
Родная душа чувствуется Чеховым и в очерках П.Ф. Якубовича-Мельшина, отбывавшего поселение в Кургане, книга которого «В мире отверженных» (1896) привлекала общественное внимание. Чехов разыскал автора через Короленко и послал ему свой «Остров Сахалин». Якубович прислал Чехову свою книгу с теплой дарственной надписью. Книгу Чехов потом переслал в Таганрог для формировавшейся там городской библиотеки.
Растет общественная активность Чехова. Иногда он предстает перед нами в самых неожиданных ликах.
Вот Чехов в Париже, накануне 1 Мая 1891 года: на улицах бурная демонстрация пролетарской солидарности. Это было вообще второе празднование 1 Мая в мире, решение отмечать этот день было принято II Интернационалом в 1889 году. Первая демонстрация прошла мирно, но в 1891 году уже в ряде стран наблюдались столкновения рабочих с властями. Париж и на этот раз оказался Парижем! Чехов в толпе демонстрантов. Это не совсем обычный Чехов. «В один из натисков, — сообщал он семейным, — и я сподобился: полицейский схватил меня за лопатку и стал толкать вперед себя». Побывал Чехов и в Палате депутатов на том заседании, где был задан вопрос министру внутренних дел с требованием объяснения по поводу расправы правительства с бунтующими горнорабочими в Фурми, в результате чего семь человек было убито и десять ранено: «Заседание было бурное и в высшей степени интересное».
Чехов оценивает все явления безошибочно. Его радует возможность бунтовать, право на парламентский запрос. Далеко еще было до русского революционного 1905 года, но мы видим, что Чехова привлекает политическая окраска событий времени.
Отвернувшись в свое время от «Осколков» Лейкина и сблизившись с «Новым временем» Суворина, Чехов в мелиховский период если не порывает окончательно, то сильно отгораживается от Суворина и сближается с прогрессивным журналом «Русская мысль», редактором которого был В.А. Гольцев. С той самой «Русской мыслью», с которой у него было так много недоразумений прежде, основывавшихся на чрезмерной, как казалось Чехову, категоричности суждений этого журнала. Теперь эта категоричность кажется Чехову той самой определенностью позиций, которую он хотел найти для себя, хотя, разумеется, она отнюдь не укладывалась в рамки чисто либерального направления «Русской мысли». С 1892 года он печатает здесь свои лучшие произведения. А с Сувориным вступает в сложные теоретические споры, которые весьма знаменательны для духовных исканий Чехова.
Чехов не раз в письмах иронически и отрицательно высказывался о творчестве К.С. Баранцевича. Также не жаловал он и В.В. Билибина, находя их писателями безвкусными, угождающими невзыскательной публике. Нелюбитель писать рецензии, Чехов открыто не выступал с разборами произведений этих писателей. Но роман Баранцевича «Две жены» удостоился его отзыва (10-е присуждение Пушкинской премии). И «Новое время» оповестило об этом. А.С. Суворин был назначен официальным рецензентом романа Баранцевича, когда еще проходила процедура присуждения премии. Суворин решил предварительно выспросить у Чехова, лауреата этой премии, какого он мнения о творчестве Баранцевича. Чехов ответил письмом от 15 августа 1894 года, в котором весьма саркастически отозвался о Баранцевиче как о «буржуазном» писателе. Еще недавно Чехов посчитал бы такого рода оценку ярлыком, недостойным критика. Но теперь он подчеркнуто употребляет определение «буржуазный», — употребляет, иллюстрируя его точность и применимость к Баранцевичу. Баранцевич фальшив, потому что «буржуазные писатели не могут быть не фальшивы». Такого рода писатели суть «усовершенствованные бульварные» писатели. Разница лишь та, что «бульварные» грешат вместе со своей публикой, а «буржуазные» лицемерят с ней вместе и «льстят ее узенькой добродетели».
Легко заметить, что почти все это можно было сказать обо всей «осколочной» литературе, за исключением Чехова.
Суворин в своей рецензии своеобразно воспользовался письмом Чехова, выбросил определение Баранцевича как «буржуазного» писателя, распространился о наличии разнообразных слоев читателей и склонился к той мысли, что у всякого писателя есть свой читатель, почему бы не иметь его и Баранцевичу. Словом, задачей Суворина было не утопить Баранцевича, а всячески поддержать, чтобы Баранцевич получил премию. На этот раз «буржуазным» с головы до ног оказывался сам Суворин.
Характеризуя публику, которая обожает Баранцевича, Чехов говорил в указанном письме: «Для этой публики Толстой и Тургенев слишком роскошны, аристократичны, немножко чужды и неудобоваримы». Мысль Чехова ясна: Баранцевич вместе со своей публикой ниже подлинного эстетического вкуса, ниже той публики, которая признает только Тургенева и Толстого и ими наслаждается. Как же «обработал» Суворин и эту мысль Чехова? Роман Баранцевича «Две жены», говорит Суворин, может и даже должен показаться малоинтересным для читателей, «избалованных произведениями лучших наших романистов». Итак, все дело в «избалованности». Суворин идет даже на открытое кощунство. В «Анне Карениной» вопрос о семейной жизни «все-таки сложно поставлен», среди «сложных» условий жизни и довольно «сложных характеров», а простому читателю трудно во всем этом разобраться, «простой читатель натрудит себе голову, решая его и отыскивая, где же правда». Тут-то вот и нужен Баранцевич — по Сеньке и шапка. Виноваты сами Тургеневы и Толстые, и пророчества их попадают под сомнения, а без Баранцевичей никак обойтись нельзя.
Чехов распространяет понятие «буржуазности» и на публику, если она повинна в мещанских вкусах, узком расчете себялюбия. С тем же Сувориным в апреле 1895 года Чехов обсуждает перевод романа Генриха Сенкевича «Семья Полонецких», в котором Чехов усматривает желание Сенкевича щегольнуть «перед буржуазным читателем своею образованностью и показать кукиш в кармане материализму». Можно предположить, что термин «буржуазность» отчеканился в сознании Чехова в связи с поездками на Запад: он не раз в письмах после самых патетических восхищений заграницей вдруг с презрением нападает на новомодные кривляния, развлечения, всякого рода спекуляции на развращенных вкусах, после чего хочется плюнуть и айда домой, засесть за работу. И Чехов чутко улавливает всякую рафинированную буржуазную развращенность. И у Генриха Сенкевича — цель романа: «убаюкать буржуазию в ее золотых снах. Будь верен жене, молись с ней по молитвеннику, наживай деньги, люби спорт — и твое дело в шляпе и на том и на этом свете». В духе знаменитых герценовских обличений торжествующей буржуазии в произведениях «С того берега» (1847—1850), «Письма из Франции и Италии» (1847—1852), «Былое и думы» (1861—1867), в духе саркастических страниц «Зимних заметок о летних впечатлениях» (1863) Достоевского заканчивает Чехов в письме к Суворину от 13 апреля 1895 года характеристику буржуазных вкусов: «Буржуазия очень любит так называемые «положительные» типы и романы с благополучными концами, так как они успокаивают ее на мысли, что можно и капитал наживать и невинность соблюдать, быть зверем и в то же время счастливым». Можно с полным правом сказать, что Чехов преподает блестящий образчик заклеймения классового эгоизма буржуазных вкусов.
Его тревожит состояние русской публики. С Сувориным в обсуждениях этого вопроса далеко не пойдешь. Эти важные темы Чехов начинает обсуждать осенью 1896 года в письмах из Мелихова к Вл.И. Немировичу-Данченко, с которым у него наметилось тогда заметное сближение. Его адресат сам поднял вопрос, они уже перешли на «ты», и Немирович-Данченко в письме к Чехову сетовал на разобщение в литературе, что не с кем обсудить заветные наблюдения. Чехов отвечал ему 26 ноября 1896 года, замечая, что серьезные разговоры потому не получаются, что или не о чем говорить или люди стесняются. «О чем говорить? У нас нет политики, у нас нет ни общественной, ни кружковой, ни даже уличной жизни...» Сама по себе принадлежность к разряду литераторов, отмечает Чехов, еще вовсе не делает жизнь богатой. Тут даже есть отрицательные стороны: «Мы увязли в нашу профессию по уши, она исподволь изолировала нас от внешнего мира...» И литераторов удерживает многое от откровенности. В этом повинен климат империи: «...мы стесняемся, мы скрытны, неискренни, нас удерживает инстинкт самосохранения, и мы боимся. Мы боимся, что во время нашего разговора нас подслушает какой-нибудь некультурный эскимос, который нас не любит и которого мы тоже не любим...» Что Чехов имеет в виду не только темы личной жизни, но и темы политические, явствует из приведенных слов: «У нас нет политики». Он еще не раз вернется к этому вопросу.
Кусочек общеполезной жизни, политической и общественной, о которой мечтал Чехов, не ограничивался Мелиховом и все разрастался. Чехов позволяет себе непривычную резкость действий, гражданскую по существу, в связи с обыском и заграничной ссылкой известного толстовца В.Г. Черткова.
Лично к Черткову он не питал нежных чувств и был уже «свободен от влияния «толстовства». Чехов восхищен тем, что Толстой поехал в Петербург проводить Черткова за границу, что едут многие провожать, даже книгоиздатель И.Д. Сытин. Чехова «глубоко, глубоко возмущает» то, что проделали власти с Чертковым (А.С. Суворину 8 февр. 1897 г. из Москвы). Хоть какое-то смелое практическое деяние толстовцы позволили себе: они оказывали денежную и моральную помощь сектантам-духоборам. Чертков сочинил воззвание «Помогите!», которое с послесловием Толстого распространилось в машинописном виде. Это и послужило поводом для обысков у Черткова (и у другого «толстовца», П.И. Бирюкова) и затем ссылки. Чехов сожалел, что из-за болезни не может принять участие в протесте против мер правительства. Но каков стал гражданский пафос у Чехова! Это был жар «общей идеи», которая включала в себя борьбу за справедливость против насилия.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |