Вернуться к Н.М. Щаренская. Жизнь в метафорическом зеркале: повесть А.П. Чехова «Моя жизнь»

§ 6. По дороге в Дубечню

Выполняя приказ инженера, Мисаил на следующий день идет в Дубечню. Он именно идет, а не отправляется, что показывают соответствующие глаголы:

Чтобы идти в Дубечню, я встал рано утром, с восходом солнца [С. 9, 204];

Я шел пешком [С. 9, 207].

Путь Мисаила к месту назначения длительный: он проходит по Большой Дворянской, минует вокзал, который строится в пяти верстах от города, затем идет полем 17 верст до первой станции — Дубечни. Время движения Мисаила заполнено размышлениями, навеянными той местностью, которую он проходит. Так, когда он идет по Большой Дворянской, его сердце полнится любовью к городу, но он сокрушается о нравах горожан и их безнравственной, бездуховной, некультурной жизни:

Тополи, покрытые росой, наполняли воздух нежным ароматом. Мне было грустно и не хотелось уходить из города. Я любил свой родной город. Он казался мне таким красивым и теплым! Я любил эту зелень, тихие солнечные утра, звон наших колоколов; но люди, с которыми я жил в этом городе, были мне скучны, чужды и порой даже гадки. Я не любил и не понимал их [С. 9, 205].

В этой части повести дается полная характеристика жизни города. Приведем ее всю, с тем чтобы показать эту характеристику и объем, который она занимает:

Я не понимал, для чего и чем живут все эти шестьдесят пять тысяч людей. Я знал, что Кимры добывают себе пропитание сапогами, что Тула делает самовары и ружья, что Одесса портовый город, но что такое наш город и что он делает — я не знал. Большая Дворянская и еще две улицы почище жили на готовые капиталы и на жалованье, получаемое чиновниками из казны; но чем жили остальные восемь улиц, которые тянулись параллельно версты на три и исчезали за холмом, — это для меня было всегда непостижимою загадкой. И как жили эти люди, стыдно сказать! Ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра; городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками, так что журналы и новые книги по месяцам лежали неразрезанными; богатые и интеллигентные спали в душных, тесных спальнях, на деревянных кроватях с клопами, детей держали в отвратительно грязных помещениях, называемых детскими, а слуги, даже старые и почтенные, спали в кухне на полу и укрывались лохмотьями. В скоромные дни в домах пахло борщом, а в постные — осетриной, жаренной на подсолнечном масле. Ели невкусно, пили нездоровую воду. В думе, у губернатора, у архиерея, всюду в домах много лет говорили о том, что у нас в городе нет хорошей и дешевой воды и что необходимо занять у казны двести тысяч на водопровод; очень богатые люди, которых у нас в городе можно было насчитать десятка три и которые, случалось, проигрывали в карты целые имения, тоже пили дурную воду и всю жизнь говорили с азартом о займе — и я не понимал этого; мне казалось, было бы проще взять и выложить эти двести тысяч из своего кармана.

Во всем городе я не знал ни одного честного человека. Мой отец брал взятки и воображал, что это дают ему из уважения к его душевным качествам; гимназисты, чтобы переходить из класса в класс, поступали на хлеба к своим учителям, и эти брали с них большие деньги; жена воинского начальника во время набора брала с рекрутов и даже позволяла угощать себя и раз в церкви никак не могла подняться с колен, так как была пьяна; во время набора брали и врачи, а городовой врач и ветеринар обложили налогом мясные лавки и трактиры; в уездном училище торговали свидетельствами, дававшими льготу по третьему разряду; благочинные брали с подчиненных принтов и церковных старост; в городской, мещанской, во врачебной и во всех прочих управах каждому просителю кричали вослед: «Благодарить надо!» — и проситель возвращался, чтобы дать 30—40 копеек. А те, которые взяток не брали, как, например, чины судебного ведомства, были надменны, подавали два пальца, отличались холодностью и узостью суждений, играли много в карты, много пили, женились на богатых и, несомненно, имели на среду вредное, развращающее влияние. Лишь от одних девушек веяло нравственною чистотой; у большинства из них были высокие стремления, честные, чистые души; но они не понимали жизни и верили, что взятки даются из уважения к душевным качествам, и, выйдя замуж, скоро старились, опускались и безнадежно тонули в тине пошлого, мещанского существования [С. 9, 205—206].

Этим отрывком заканчивается вторая глава, и размышления героя о железной дороге, которая находится за пределами города, начинают главу третью. Такой композиционный разрыв не только «увеличивает» длительность времени движения Мисаила, но и подчеркивает новизну тех явлений, которые привнесло с собой строительство железной дороги. Отчасти повествование героя о влиянии на жизнь города железной дороги мы уже приводили (см. о поведении «чугунки», о поездах, которые возили строительный материал и рабочих в гл. 3, § 2, § 6). Все это весьма обширные части текста, что, заметим еще раз, соответствует длительности неторопливого пути Мисаила в Дубечню. Функционально такое композиционное построение направлено на то, чтобы показать работу мысли Мисаила во время пути. «Удушение» во время приема инженера не возымело должного действия, и герой не потерял ни ясного сознания, ни способности чувствовать, наблюдать и делать выводы.

Выход в поле, свободное пространство между городом, вокзалом и станцией, рождает чувство жизни, позволяет заметить красивую, вольную жизнь природы, понять, что голод мешает человеку наслаждаться всей полнотой бытия:

Ярко зеленели озимь и яровые, охваченные утренним солнцем. Место было ровное, веселое, и вдали ясно вырисовывались вокзал, курганы, далекие усадьбы... Как хорошо было тут на воле! И как я хотел проникнуться сознанием свободы, хотя бы на одно это утро, чтобы не думать о том, что делалось в городе, не думать о своих нуждах, не хотеть есть! Ничто так не мешало мне жить, как острое чувство голода, когда мои лучшие мысли странно мешались с мыслями о гречневой каше, о котлетах, о жареной рыбе. Вот я стою один в поле и смотрю вверх на жаворонка, который повис в воздухе на одном месте и залился, точно в истерике, а сам думаю: «Хорошо бы теперь поесть хлеба с маслом!» Или вот сажусь у дороги и закрываю глаза, чтобы отдохнуть, прислушаться к этому чудесному майскому шуму, и мне припоминается, как пахнет горячий картофель [С. 9, 207].

Таким образом, каждый шаг Мисаила из города в Дубечню отмечен работой сознания, все окружающее пространство героем осмыслено, каждая минута движения действительно пережита. Такое движение прямо противоположно перемещению Маши в Дубечню, когда она через полгода вдруг увидела себя неизвестно как попавшей в провинциальный пустырь (см. гл. 1, § 6). Таким образом, Мисаил, хотя и совершает свой путь по приказанию Должикова, но не становится «строительным материалом», не попадает духовно в пространство вагонов.

Картина движения Мисаила по дороге в поле, видимо, становится реализацией метафоры «жизнь — дорога», рисуя настоящую, правильную жизнь человека в мире, в естественной среде, в окружении природы. Человек, идущий по дороге, в идеале совершенно свободен, и он может наслаждаться красотой мира.