Вернуться к Н.М. Щаренская. Жизнь в метафорическом зеркале: повесть А.П. Чехова «Моя жизнь»

§ 2. Писатели и читатели

Как мы видели, в повести имя живописец противопоставлено слову художник. Художник не имеет ничего общего с истинным творчеством, которое означает искусство настоящей, живой жизни. Живописец — создатель Святого Духа жизни.

Отношения контраста между словесными знаками художник и живописец основываются на их семантической близости, их порождает сопоставление означаемых знаков. Однако слово живописец образует также связи и по линии означающего, вступая в отношения противопоставления с единицами писатель, писать. Отсутствие в них первого корня становится знаковым, порождает в повести определенный смысл. Все писания связаны с неживой, машинной деятельностью. Так, писаний требуют должности отцовской жизни, обязанности на железной дороге. Значение слово писатель в повести определяется репликой Должикова, ругающего «господ», за которых хлопочут, которые ищут места:

...все вы можете только сидеть и писать, больше ничего! Все вы писатели! [С. 9, 204]

Живое писание — это творения живой человеческой души, способной подняться ввысь. Писательство — прикованность к стулу, неподвижное сидение на указанном месте. Живое писание — это не только работа собственно живописца, это и словесные творения человеческого духа. Это высокое искусство вообще, проецируемое на настоящую, высокую человеческую жизнь, жизнь на духу. Живое писание — постоянно творимое Священное Писание, истинная Книга Жизни. Но живое писание требует и постоянного живого чтения, своих живых читателей.

Обратимся еще раз к сцене чтения Островского и Гоголя Клеопатрой и Редькой:

Теперь сестра тихо прочла только одну страницу и не могла больше; не хватало голоса. Редька взял ее за руку и, пошевелив высохшими губами, сказал едва слышно, сиплым голосом:

— Душа у праведного белая и гладкая, как мел, а у грешного, как пемза. Душа у праведного — олифа светлая, а у грешного — смола газовая [С. 9, 272].

Мы уже говорили о метафорах Редьки, представляющих души праведных и грешных. Однако мы не обращали внимания на тот эпизод, в котором они появляются. Происходит чтение книги. Ни Островского, ни Гоголя в живых давно нет, но написанное ими осталось. Именно это рождает в Редьке представление и понимание того, что душа праведного — это мел. Мелом можно писать, в отличие от пемзы, и это ложится в основу антитезы душ праведника и грешника. Написанное мелом отличается чистотой и яркостью. Белилами, т. е. мелом работает живописец в церкви, создавая голубя. Мелом души написаны творения Гоголя и Островского. В искусстве, как и в церкви, пребывает Святой Дух, это истинно живое писание, созданное человеком-праведником. Олифа — столь же нужный «материал» для здания церкви и его росписи, как и мел для писания. Олифа и белила, которыми пишет живописец, — жидкие, это та «влага души», которая создает храм жизни, оставаясь в нем, в его стенах, его росписи. «Смола газовая» испаряется, не оставляя ничего, как и пемза. Но поддержание храма жизни требует постоянной работы духа. Маляры, их «подсобная» работа воплощает собой такую обычную и великую, «искусную» работу человечества. Маляр Редька — он же и читатель, и именно поэтому он бежит искать работу по ремонту городских строений. В пьесах он видит и мораль, и содержание — все то, чего лишена жизнь-строение.

Чтение книги происходит тихо. Клеопатра входит в комнату к больному Редьке тихо, тихо читает. Конечно, Клеопатра тяжело больна и умирает, Редька также при смерти, и именно поэтому они говорят очень тихо. Но в этом тихом чтении есть большой смысл. Тихое чтение означает приобщение к вечности, к тому, что хранится в духе, возможность и способность понять уже написанное, оживить живое писание силой своей души. Осмысление и переживание искусства столь же несовместимо с громкостью, как и пребывание в церкви. Оно требует серьезности, вдумчивости. Примечательно, что Редька не смеется, когда слушает Островского и Гоголя:

Она каждый день читала ему Островского или Гоголя, и он слушал, глядя в одну точку, не смеясь, покачивая головой, и изредка бормотал про себя:

— Всё может быть! Всё может быть! [С. 9, 272].

Редька явно не принадлежит к тем несерьезным читателям, которые воспринимают лишь «видный» гоголевский смех.

Книга противопоставлена газете как живое мертвому. Написанное белым и оставленное после себя живое искусство, «живое писание» — прямая противоположность печатным серым строчкам газеты. Газета сваливается в сарай, книга хранится в библиотеке, роспись храма также остается на многие века. Газета читается отцом придушенным голосом с ударением на каждом слове, Клеопатра читает книгу тихо. Придушенный голос и тихое чтение — совершенно разные вещи. Придушенный голос — знак мертвенности души, «задавленности», «заваленности» ее тяжестью собственной жизни человека, тихое чтение говорит о связи души с вечностью, которой принадлежит искусство. Состояние умирающих Клеопатры и Редьки — на пороге вечности — особенно подчеркивает эту связь. Смерть, на которую обречен человек, ставит важнейший вопрос о том, что человек сделал на своей дороге, — написал ли мелом своей души в Книге и Храме жизни, или же, в тщетном усилии вооружившись пемзой, ушел, улетучился, как смола газовая, сгинул, как никому не нужная газета?

Бессильные души, не способные создать ничего вечного, чистого, живого, пытаются заявить о себе криком, громкими звуками. Интересно обратить внимание на звуковую характеристику всех «достойных людей» из рода Полозневых, которую дает архитектор. Их «заслуги» и деятельность обозначают лексические средства, а оценка ложится на фонетическую организацию архитекторской речи. На звуковую особенность тирады отца Мисаила обратил внимание М. Фрайзе. Он увидел в словах архитектора «ключевое звукосочетание», музыкальный лейтмотив, представляющий звуковой комплекс -ор- с безударным о:

...Твой прадед Полознев, генерал, сражался при Бородине, дед твой был поэт, оратор и предводитель дворянства, дядя — педагог, наконец, я, твой отец, — архитектор! [С. 9, 193].

Этот музыкальный лейтмотив, как следует из наблюдений М. Фрайзе, связан с профессиональной деятельностью отца [Фрайзе 2012: 179—180]. На наш взгляд, значение лейтмотива расширяется до характеристики жизни, противопоставленной жизненному пути. Собственно, профессиональная деятельность отца, как мы замечали, имеет метафорическую основу, развертывая метафору «жизнь — строение». Звуковая тема, представляющая строительную жизнь с ее фундаментом — рабством, выполняет одновременно и звукоподражательную, и звукосимволическую функции, изображая громкость, грубость, агрессивность, воинственность жизни. Опорным компонентом при этом становится согласный р, который дает более разнообразные варианты звуковых комплексов (ор, ро, ар, пр, гр, др), хотя звукосочетание ор является основным. Характерно, что оно последнее в имени архитектор, которым заканчивается реплика отца. Оно также определяет звуковой облик слова оратор, обозначившего самую «звучную» из «специальностей» рода Полозневых. Это совершенно очевидно способствует тому, что сочетание ор семантизируется, вбирая в себя всю громогласность речей дворянских предводителей и, по всей вероятности, превращаясь в ключевое слово, производное просторечного характера от глагола орать («громко кричать»). Очень важно, что во всех лексических единицах реплики архитектора гласный о в сочетании ор является безударным: «ораторство» (т. е., по сути, «ор», крики) тем самым становится неслышным, незвучным. Гласный о вообще получает ударение только дважды — в фамилии Полознев и в слове педагог (местоимения твойдед твой, твой отец — слабоударяемые). В последнем слове звучание о обрывается закрывающим слог глухим (оглушение гк).

Необходимо обратить внимание также на явную аллитерацию на -п-, содержащуюся в реплике архитектора: этим согласным начинаются слова, связанные с предками Полозневых и их деятельностью: прадед, Полознев, поэт, предводитель, педагог. Вкупе с другими глухими согласными это настойчивое звучание п составляет контрапункт к аллитерации на р: такое звуковое многоголосие показывает пустоту, бесполезность громоподобной, пафосной, оглушающей жизни, ведет к «глухому забвению» всех «громких» дел, сопровождаемых громкими речами. Такой фонетический контраст имеет место и в общем языке, воплощаясь в словосочетании «пустые разговоры». У Чехова узуально закрепленная фонетическая возможность разворачивается в две контрастные музыкальные (точнее было бы сказать «немузыкальные») темы, разрушающие все попытки архитектора создать торжественно звучащий гимн жизни Полозневых. Голос архитектора реально воплощает его крик и бессилие: он или кричит тонким, визгливым голосом, или, как мы уже видели, говорит придушенным голосом, но с ударениями. Пустота громких речей архитектора воплощена затем в мимике губернатора, в его привычке открывать рот «широко и кругло, как буква о» [С. 9, 234]. О, лишенное голоса и прочно связанного с ним р, с его звучанием «военных побед», — вот то, что реально остается от «ораторства» рода Полозневых и их жизни. Комическая и совсем не страшная пантомима.

Мы уже говорили о противопоставлении тихой и громкой жизни (см. гл. 4, § 1), однако не касались реализации этого противопоставления на звуковом уровне. Сейчас обратим внимание и на этот факт. В реплике отца буквально звучит «грохот» сражений за святой огонь, которые начал генерал. Сражения Полозневых, войну их жизни, «достойно» продолжает инженер. Приведем один из отрывков, характеризующих инженера, с очень яркой фонетической организацией:

— Замолчать! — крикнул инженер, побагровел, затрясся, и эхо в саду громко повторило его крик [С. 9, 247].

Грубость инженера «звучит» также в его словах о том, что мужиков нужно драть, в его чертыханиях: «Я покупал имение с мебелью, черт бы ее драл!» [С. 9, 273]. Вместе с тем жизнь инженерная так же «глуха», как и жизнь архитектора. В приведенной выше фразе, описывающей крик Должикова, очевидна фонетическая организация, подобная тираде архитектора: наложение глухих согласных на р, гро, ор. Примечательно окончание фразы односложным словом крик, звуковой облик которого определяется фонетической инклюзией (кольцевой повтор взрывного глухого к), мгновенно «гасящей» «раскат» срединного вибранта р. Голос инженера, резкий и громкий, «глохнет», звучание эха обрывается, остается пустота.

Глухое звучание инженерской жизни передает звук телеграфной проволоки: «Слабо гудела телеграфная проволока» [С. 9, 208]. Здесь тот же набор глухих согласных, сопутствующих громкому, агрессивному -р-.

Фонетическая палитра «строительно-военной» жизни, таким образом, крайне неразнообразна. Здесь есть только грубые, резкие звуки и назойливый гул, безголосое неприятное шептание, шуршание. Добавим к характеристике этих звуков и такую деталь:

...сначала проволока шуршит по стене, потом в кухне раздается короткий, жалобный звон. Это из клуба вернулся отец [С. 9, 275].

Звуковые комплексы, характеризующие агрессивную жизнь, соответствуют громкости разговоров, которые прикрывают ложь понятий. Их начал оратор дед, он же предводитель дворянства. Слово предводитель может порождать ассоциации с дикостью прошлого (ср.: предводитель племени), и с воинственным движением. Все безнравственное в повести сопровождается «громкими» словами и громким звучанием.

С громкостью, грохотом агрессивной жизни контрастируют звуки природы, скажем, чудесный майский шум, к которому Мисаил «прислушивается», когда идет полем в Дубечню:

Или вот сажусь у дороги и закрываю глаза, чтобы отдохнуть, прислушаться к этому чудесному майскому шуму [С. 9, 207].

Шум природы тихий, и он не только не мешает отдыхать, а напротив, дает отдохновение. Его воссоздает и аллитерация на с, з, ш, и ассонанс на у, рисующий мягко уплывающие вдаль тихие звуки.

Настоящее искусство, как и природа, тоже погружает в тишину. В него нужно также вслушиваться, как и в природу. Вслушивание позволит зазвучать написанное мелом. Но на это способны лишь Клеопатра, Редька и Мисаил.

В одном из эпизодов, который приходится на период рабочей жизни главного героя повести, содержится деталь, показывающая, как он читает. Мы имеем в виду приход околоточного, который ждет Мисаила и от нечего делать листает его книгу:

Как-то, вернувшись от Марии Викторовны поздно вечером, я застал у себя в комнате молодого околоточного в новом мундире; он сидел за моим столом и перелистывал книгу [С. 9, 232].

Примечательно, что на столе Мисаила лежит только одна книга. Это значит, что он читает не торопясь, в тишине своей комнаты, спокойно вдумываясь в каждое слово. Перелистывание книги уже само по себе порождает звуковые представления, а в данном контексте заметен контраст и фонетический, и семантический. В словах сидел и стол, а также книга актуализируются семы «устойчивость», «остановка», «покой», «длительность», в то время как глагол перелистывать вносит семы «быстрота», «подвижность», «мелькание», «перемена». Звуковой (звучащий) контраст создается за счет разной окраски фонем лл', «достоинства» и «спокойствия» л твердого и «легкости», «несерьезности» фонемы мягкой, его порождает также количество слогов (си-дел, сто-лом, мо-им кни-гу и пе-ре-ли-сты-вал) и приставка пере-, с «суетливым» звучанием ее «спотыкающихся» о повтор гласного согласных п и р. Не тема ли жизни Полозневых, немузыкальная, глухая и громкая, лишенная голоса, отзывается здесь в музыкальном творении Чехова? Она прерывает спокойное течение темы жизни главного героя, вклинивается в нее, контрастируя и своей тональностью, и тембром, и размером (судя по количеству слогов — совершенно невозможным в классической музыке размером, что-то типа 5/8 — пять восьмых). На языке музыкантов анализ этого отрывка повести «Моя жизнь», если бы она была музыкальной пьесой, выглядел бы именно так.

Если перевести музыкальную организацию текста Чехова на язык слов, описывающих события человеческой жизни, то можно сказать, что околоточный внес слышимый «всплеск» в тишину комнаты Мисаила, в его мир, где он предавался спокойному, серьезному чтению книги.

Интересно обратить внимание на то, как происходит чтение в доме Должиковых, где собираются и завлеченный, наконец, туда Мисаил, и доктор Благово, и сама Мария Викторовна:

Время мы проводили большею частью в разговорах; иногда доктор приносил с собою какую-нибудь книгу или журнал и читал нам вслух [С. 9, 231].

Во-первых, время чтения значительно уступает времени разговоров, во-вторых, доктор читает вслух, в-третьих, книга для него значит то же, что и журнал. Доктор профанирует чтение, которое становится одним из обычных несерьезных занятий. Доктору совершенно необходимо переключить Мисаила с тихого, серьезного чтения книги на бессодержательное, пустое занятие.

Аналогично читает и Маша Должикова. Когда Мисаил встречает ее в клубе, у нее в руках пачка книг:

Я оклеивал в клубе одну из комнат, смежных с читальней; вечером, когда я уже собирался уходить, в эту комнату вошла дочь инженера Должикова, с пачкой книг в руках [С. 9, 225].

Само сочетание имени книга со словом пачка имеет заметную семантическую несогласованность на уровне коннотаций, что оборачивается низведением книги до уровня бакалейных товаров или газет. М. Фрайзе, обратившись к сцене встречи в клубе, противопоставил ученым книгам Маши рулоны обоев Мисаила, которыми он оклеивает стены. Он предполагает, что обойные рулоны приобретают здесь коннотацию не физического труда, а ветхозаветных свитков, морального закона [Фрайзе 2012: 196]. На наш взгляд, это соображение совершенно справедливо и соответствует метафоре жизни-строения, связанным с ней «ремонтным» деталям и образу живого писания. Чтение Маши не связано с этим живым писанием, оно бездумное, быстрое, поверхностное, как и ее жизнь. Чтение Маши происходит в читальне. Примечательно, что Чехов использовал в этом контексте именно это слово, в то время как там, где Мисаил просто думает о жизни в городе по дороге в Дубечню, употребляется слово библиотека:

...городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками, так что журналы и новые книги по месяцам лежали неразрезанными [С. 9, 205].

Коннотативная разница значений синонимов библиотека и читальня совершенно очевидна. Чтение Маши приобретает коннотативную окраску читальни. Клубная читальня требует «ремонта» — оклеивания развернутыми рулонами-свитками, которые смогут освятить ее стены вечными моральными истинами. У себя дома, как мы помним, сидя за столом, она читает вовсе не книгу, а газету, которая приковывает ее внимание (вспомним: она говорит с Мисаилом глядя в газету).

Бездумное отношение к книге, чтение пачками оборачивается тем, что жизнь, не подпитываемая смыслом книги, сама превращается в книгу, а это значит, что она становится искусственной, неживой, как и спектакль архитектора или Ажогиных.

Маша в одной из сцен показывает Мисаилу свою сельскохозяйственную библиотеку. Она большая, занимает целый книжный шкаф. Маша мечтает о том, как поедет в Дубечню и будет заниматься сельским хозяйством. Она готовится к этому очень основательно:

Она открыла хорошенький шкап, стоявший около ее письменного стола, и сказала:

— Всё это я вам к тому говорю, что мне хочется посвятить вас в свою тайну. Voila! Это моя сельскохозяйственная библиотека. Тут и поле, и огород, и сад, и скотный двор, и пасека. Я читаю с жадностью и уже изучила в теории всё до капельки. Моя мечта, моя сладкая грёза: как только наступит март, уеду в нашу Дубечню. Дивно там, изумительно! Не правда ли? В первый год я буду приглядываться к делу и привыкать, а на другой год уже сама стану работать по-настоящему, не щадя, как говорится, живота. Отец обещал подарить мне Дубечню, и я буду делать в ней всё, что захочу.

Раскрасневшись, волнуясь до слез и смеясь, она мечтала вслух о том, как она будет жить в Дубечне и какая это будет интересная жизнь [С. 9, 237].

Обратим внимание на словосочетание интересная жизнь. Подготовленное предыдущим контекстом, с очевидной в нем микротемой библиотеки, оно способствует возникновению ассоциации «жизнь — книга». Однако важно то, что уподобление жизни книге связано с представлениями Маши, ее картиной мира, и эта картина ее собственной жизни.

Несоответствие представлений Маши действительности очевидно, когда она говорит о своей библиотеке: «Это моя сельскохозяйственная библиотека. Тут и поле, и огород, и сад, и скотный двор, и пасека». Вторая фраза в этом контексте выразительна, привлекает внимание, так как включает в себя фигуры: метонимию (Ср.: «Тут книги о поле...», «Тут изложена теория...»), а также полисиндетон — повтор союза и. Метонимия превращает книги или теорию в реальность, а реальная жизнь подменяется сведениями, книгами, теорией. Полисиндетон выражает идею всеохватности: вся деревенская жизнь предстает здесь. Однако смысл, которой вносит полисиндетон, вступает в противоречии с другим смысловым компонентом данного отрывка, порождаемым образом хорошенького шкафа Маши. Шкаф в первую очередь вносит представления о замкнутом пространстве ограниченного объема, поэтому получается, что реальность деревенской жизни «втискивается» в шкаф. Прилагательное хорошенький добавляет семы «приукрашенность», «игрушечность». Как и замкнутость, ограниченность, эти признаки противопоставлены реальной жизни. Реальность затем разбивает все книжные представления Маши. Жизнь Маши становится действительно книгой, в то время как Книга Жизни остается для нее закрытой.

Чтение, как мы говорили, переходит на сцену к Ажогиным, потому что оно фальшиво, бесполезно, «театрально». Бесполезным оказывается чтение Евангелия. Примечательно, что книги, привезенные инженером из Петербурга, Маша отдает вместе с коробками и флаконами лакею, имя которого — Павел:

Приехал из Петербурга инженер Виктор Иваныч <...> Когда я пришел, по обыкновению, вечером, он, умытый, подстриженный, помолодевший лет на десять, ходил по гостиной и что-то рассказывал; дочь его, стоя на коленях, вынимала из чемоданов коробки, флаконы, книги и подавала всё это лакею Павлу [С. 9, 237].

Здесь, по-видимому, содержится аллюзия на лермонтовское стихотворение «Примите дивное посланье». Но что за «дивное посланье» привез из Петербурга инженер? Почему оно требует большого количества чемоданов? Огромное количество книг говорит об отсутствии в них серьезной мысли, они растянуты, как дома архитектора, сложены в пачки, как газета. Новое «посланье» написано не Лермонтовым и, следовательно, святости истинного искусства лишено. Святой Павел смог передать в своих «посланиях» божественные истины, родственник поэта передал его стихи, но в сцене в доме инженера «посланья» передает не Павел, напротив, Павлу их отдают, точнее «подают» (повелительным жестом!). Поистине апостол оказался на службе новых «богов». Но от кого посланье из Петербурга? По-видимому, не от настоящего Апостола, а от самозванного Петра, пишущего свои собственные «послания». Петербург в повести выглядит пространством дьявольским, направляющим в провинциальный город новые «указания», «инструкции», «технологии». В Петербурге проверяют новые «писания»: так, успешную «апробацию» проходит диссертация доктора Благово.

Примечательно, что Маша, подающая Павлу «писания», стоит на коленях. Что это — приниженное положение того, кто виноват в уродовании жизни? И одновременно — вымаливание прощения, пощады? Так же и доктор Благово на пикнике в Дубечне пил чай, «стоя на коленях», и говорил, что «испытывает блаженство» [С. 9, 213]. Диалога с участием Благово в этой сцене не было. Коммуникацию с окружающими его людьми вымолить не удалось, а блаженство доктора означало в действительности обман — и самого себя, и других. Фальшивую коммуникацию с людьми сопровождает такое же чаепитие. И книги, даже если это не те писания, которые достойны того, чтобы лежать в инженерских чемоданах, также не откроются для таких, как доктор и Маша, как бы им этого ни хотелось.