Вернуться к Л.Е. Бежин. Антон Чехов: Хождение на каторжный остров

Глава четырнадцатая. Устранение времени: Чехов за письменным столом

И вот я отправляюсь к Чеховым в Кудрино: от Арбатской площади — Калашным переулком, у бывшего Кинотеатра повторного фильма (теперь там дорогой ресторан) пересекаю Большую Никитскую, затем — Тверской бульвар и дальше — по Малой Никитской до Садовой. Все это чеховская Москва, им исхоженная, высмотренная, досконально изученная. Неподалеку — те самые Бронные и Козицкие переулки, которые он вспоминал с такой любовью. С другой стороны — Пресня, Зоологический сад, где Чехов не раз бывал (о тамошних порядках им написан фельетон «Фокусники»), а еще дальше — Сухарева площадь с ее знаменитой толкучкой, Мещанские улицы, Виндавский вокзал.

Однажды в конце апреля 1889 года Чехов до часу ночи засиделся на заседании Общества драматических писателей и композиторов и домой возвращался пешком по ночной Москве: «После комитета я прошелся пешком от Сухаревой до Кудрина с В. Александровым. Потом, простившись с ним, долго стоял у ворот и смотрел на рассвет».

Вот и я тоже решил пройтись пешком. Пешком по чеховской Москве от Арбата до Кудрина, собственно, не так уж и далеко, но это тоже путешествие.

Такие путешествия я с юношеских лет называю малыми или ближними (сколько их было — по московским и подмосковным монастырям и усадьбам, Коломенскому, Абрамцеву, Новому Иерусалиму!). На них обычно хватает и дня, а то и меньше. Но это именно путешествия, не уступающие по значимости дальним, многодневным, за тысячи километров, под стук колес, позванивание ложечек в граненых стаканах и разговоры с попутчиком. Дело же не в расстоянии, а в чем-то ином, не имеющем точного определения и поэтому называемом по-разному — состоянием души, способностью вбирать и накапливать впечатления, обостренной восприимчивостью ко всему окружающему, хотя главное во всем этом, наверное, — искорка того энтузиазма, без которого настоящего путешествия не бывает.

С утра по всей Москве мягко стелется, опадает, вздымается, гудит в водостоках, хлещет, накатывает волнами, затихает и снова шумит проливной дождь — и это после адской жары, пылавшей почти два месяца. Небо заволокло, но не облаками, а мутным мороком — сплошным белесым туманом, создающим странный полусвет, в котором зыблются неясные очертания домов и деревьев, плывущие мостовые, зигзаги света от автомобильных фар, приобретая некую призрачность, почти фантастичность.

Я держу над собой зонт, стараясь под ним сжаться, умалиться так, чтобы стать недосягаемым для дождя, но это не спасает (обманчивая иллюзия): чувствую, как постепенно промокаю и отсыреваю, пропитываюсь парной, душноватой дождевой влагой. И все равно это лучше, чем одуряющая жара, от которой не спрятаться, да и прятаться-то уже не хочется, как не хочется ни о чем думать, кроме наступающего вечера, хотя и он не принесет желанной прохлады, поскольку все нагрелось, накалилось (над асфальтом — дрожащее марево) и не скоро остынет.

А тут все-таки дождь, какой бы он ни был, но это почти чудо, спасение, возможность снова жить. Божество и вдохновенье, как говорили когда-то...

И я живу: совсем вымокший, продрогший, добираюсь до Садовой. Еще несколько шагов — вернее, прыжков через лужи (каждая — море разливанное), — и вот он, чеховский дом-комод, все такой же красный, либеральный, боковыми окнами смотрит на Садовую. Поблизости сохранились дома, хорошо знакомые Чехову, столько раз им виденные, и среди них — бывший Вдовий дом, построенный М.Ф. Казаковым, — богадельня для вдов и сирот военных и чиновников, трехэтажное здание Четвертой женской гимназии, двухэтажный дом, где в 70-е годы жил Петр Ильич Чайковский.

Я свернул во дворик дома Корнеева, тихий, уютный, с палисадником. Вокруг — никого, и это позволяет почувствовать себя так, словно ты наедине с домом. Интимно сроднен с ним. Сопричастен ему. Настолько совпадаешь с его пространством, что этим словно бы устраняется время. Разницы между прошлым и настоящим больше нет, все едино: ты, дом и этот дождь.

Я заглянул в окошко — остановился.

Чехов сидел один, за письменным столом, и что-то быстро-быстро писал.

Нет, конечно же, не так. Все-таки придется взять в кавычки две последние фразы и сознаться перед читателем, что я цитирую здесь воспоминания Н.М. Ежова, одного из чеховских современников:

«Я заглянул в окошко — остановился.

Чехов сидел один, за письменным столом, и что-то быстро-быстро писал. Перо так и бегало по бумаге. Должно быть, он сочинял что-нибудь новое...

Я долго глядел на него. Красивые волосы волнами падали ему на лоб; он положил перо, задумался, и вдруг... улыбнулся. Это улыбка была особая, без обычной доли иронии, не юмористическая, а нежная и мягкая. И я понял, что это была улыбка счастья, писательского счастья, — беллетрист, творя, набрел на удачный тип, образ, фразу, и это доставило ему те радостные переживания, которые только пишущим понятны...» (Н.М. Ежов. Алексей Сергеевич Суворин).

В то же время Ежов чуть выше говорит о себе: «Однажды, собравшись к автору только что выпущенной книги «В сумерках», я подошел к его квартире. Чехов жил тогда на Кудринской-Садовой, в доме доктора Корнеева, и окна его кабинета выходили в палисадник и во двор». Но ведь и я однажды собрался к автору книги «В сумерках». Я тоже подошел к его квартире и могу засвидетельствовать, что окна кабинета выходили в палисадник и во двор. Вот я перед этими окнами и стою — точно так же, как стоял автор воспоминаний. И я заглядываю в эти окна, вижу письменный стол, изразцовую печь, полки с книгами на стенах. И нужно лишь небольшое усилие — легкий толчок — воображения, чтобы передо мной возник Чехов.

Да, Чехов сидит за столом и быстро-быстро пишет.