Вернуться к Л.Е. Бежин. Антон Чехов: Хождение на каторжный остров

Глава пятнадцатая. Настоящая вакханалия

Теперь мне предстоит войти в дом, правда, не с парадного чеховского входа (он закрыт, запечатан), а через боковую — музейную — дверцу. Пусть даже и боковую, но ведь в дом Чехова. Чехова! Чехова!! В такие минуты во мне от преизбытка восторженности пробуждается и некая суеверная мнительность, и я с тревогой думаю: обидно было бы, если б что-то помешало. Что-то непредвиденное. Ну, скажем, выходной или какой-нибудь санитарный день. Или того хуже: отслоилась и осыпалась штукатурка, протекла крыша, прорвало трубу, сотрудники вчера что-то отмечали, а сегодня не смогли вовремя подняться из-за головной боли.

Словом, что-нибудь в этом роде, случайное, глупое, вздорное, нелепое и — непреодолимое.

Во время ближних странствий такое, увы, не раз случалось, и я привык ко всякому лиху, особенно если вокруг глухомань, захолустье, медвежий угол. И санитарные дни мне как нарочно выпадали, и штукатурка осыпалась, и крыша протекала, и трубу прорывало, и сотрудники после праздничного застолья сидели по домам и маялись головной болью — к величайшему моему разочарованию и досаде.

Но, слава богу, на этот раз повезло. Потянул на себя дверь, — кажется, открыто, внутри что-то мелькает, слышатся голоса, угадывается некая жизнь. Закрываю зонт, стряхиваю капли, долго — очень долго и старательно (от боязни спугнуть удачу) — вытираю ноги о коврик. Наконец вхожу — скромно, благопристойно, с благоговейной торжественностью. Ступаю осторожно, чтобы не наследить.

Посетителей почти нет, в комнатах пусто, и смотрительницы даже верхний свет не зажигают (хватает того, что едва проникает, сочится из окон — даже не свет, а некое дождевое свечение, мерцающий полусвет). Но так даже лучше: в полусвете-полусумраке поблескивают изразцы печей, медные ручки дверей, подвески лампы.

Покупаю билет и... приступаю, а вот к чему именно приступаю — надо бы уточнить (тут у меня свой умысел, свой расчет).

Приступаю к осмотру (служительница приподнялась со стула, желая мне чем-то помочь, подсказать, угодить)? Нет (не беспокойтесь, пожалуйста), я ничего не осматриваю и не изучаю: мне бы здесь просто побыть. Побыть, знаете ли, поприсутствовать, постоять у окна, как будто я не посетитель вовсе, а так... случайно здесь оказался. Скажем, для того чтобы переждать этот проливной летний дождь или... (умысел превращается в замысел) январскую метель. Допустим, что сейчас не лето, а зима 1887 или 1888 года. Да, на улице метет, сыплет, свивается бурунами от налетающего порывами ветра, кружит, валит и валит снег, набиваясь в карманы, за поднятый воротник пальто, срывая шапку, мешая дышать, а укрыться негде, вот я и... пережидаю.

И даже вид у меня соответственный — извиняющийся, словно мне немного неловко за свое вынужденное пребывание у Чеховых. Да, Чеховы не отказали бы в таком случае, впустили, предложили бы обсохнуть, обогреться у печки, выпить горячего чаю, но мне было бы... какое там немного — ужасно неловко. Я бы смутился, покраснел, закивал с несколько натужной, преувеличенной вежливостью, брякнул что-нибудь такое, о чем без стыда не вспомнишь: «Ах, что вы, что вы! Я недавно позавтракал». Или: «Меня ждут к обеду». Или еще что-нибудь в этом роде.

Поэтому уж вы не обессудьте. Метель скоро стихнет, и я уйду.

А пока эдак посматриваю вокруг, чтобы чем-то себя занять и не вынуждать хозяев особенно-то уж заниматься мною (не ахти какая важная персона). Посматриваю так, знаете ли, непреднамеренно, совершенно непроизвольно, раз уж мне довелось и я здесь оказался, хотя втайне надеюсь (а кто ж не надеется!). Надеюсь распознать, различить, приметить, угадать что-то для себя очень и очень важное, каким-то образом соотнесенное с Сахалином.

Ведь бывает же так, что ничего, ничего, и вдруг — некий промельк...

Похоже, Чеховы готовятся принимать гостей. Они озабоченно снуют по комнатам, сталкиваются в дверях, кто-то достает из шкафа бархатную скатерть, чтобы накрыть на стол, кто-то подкручивает фитиль у голубой фарфоровой лампы с зеленым шелковым абажуром, кто-то поднимается по лестнице со стопкой тарелок.

И тут меня осеняет: ах да! Сегодня же 17 января, именины Антона Павловича, праздничная для всей семьи дата. Наверняка будет угощение, а Чеховы мастера угощать, все у них так сытно, сдобно, вкусно, и кушанья сплошь малорусские, и потчуют они ими по-украински, ласково и певуче. За столом выпьют любимого Чеховым сантуринского или мадеры, а затем — танцы, мазурки, кадрили, хохот, веселье. Антон Павлович во время мазурки как-то особенно красиво обводит вокруг себя даму (свидетельство Марии Павловны). А уж если кадриль, то особая, необычная, с такими партнерами, как брат Николай, архитектор Шехтель и художник-пейзажист Левитан (воспоминания Лазарева-Грузинского)...

И в разгар веселья вдруг пожалует Григорович, румяный от мороза, моложавый, старчески свежий, бодрый, зоркий, все подмечающий, с немного напускным лукавством и хмельным огоньком в глазах от упоения собственной статью. Раз уж он здесь, в Москве, как не навестить Чеховых, где его чтят, превозносят, перед ним благоговеют. Благоговеют, поскольку он одним из первых заметил и благословил, как некогда говаривал Пушкин, и с тех пор это стало для русской литературы неким ритуальным актом, символом преемственности, унаследования учеником священного жезла, переданного ему наставником, учителем, патриархом, — заметить и благословить.

Итак, Григорович у Чеховых. «Высокий, стройный, красивый, в небрежно завязанном дорогом галстуке, он сразу же попадает в молодую кутерьму, заражается ею и... начинает, старый греховодник, ухаживать за барышнями. Он просиживает у нас до глубокой ночи и кончает тем, что отправляется провожать пленившую его Долли Мусину-Пушкину до самой ее квартиры».

Так рассказывает об этом событии Михаил Павлович Чехов. По его же словам, позднее, уже в Петербурге, Григорович вспомнил гостеприимство кудринского дома и, обращаясь к кому-то из знакомых, восторженно произнес: «Если бы вы только знали, что там у Чеховых происходило!» И, желая дополнить свои воспоминания каким-либо особенно выразительным, исчерпывающим по смыслу определением, он воздел руки к небу и с бессильным изнеможением воскликнул: «Вакханалия... настоящая вакханалия!»