Вернуться к Л.Е. Бежин. Антон Чехов: Хождение на каторжный остров

Глава пятая. Боткин и Захарьин

15 мая того же 1889 года Чехов пишет Суворину из Сум, где он ухаживает за тяжелобольным братом Николаем. Пишет и при этом даже цитирует письмо своего друга, что особенно ценно, поскольку письма Суворина не сохранились (после смерти Чехова хитрец сумел заполучить их обратно и уничтожить) и мы можем лишь догадываться об их содержании: «Если Вы еще не уехали за границу, отвечаю на Ваше письмо о Бурже. Буду краток. Вы пишете между прочим: «Пускай наука о материи идет своим чередом, но пусть также остается что-нибудь такое, где можно укрыться от этой сплошной материи». Наука о материи идет своим чередом, и те места, где можно укрыться от сплошной материи, тоже существуют своим чередом, и, кажется, никто не посягает на них. Если кому и достается, то только естественным наукам, но не святым местам, куда прячутся от этих наук».

Прервемся. У Чехова промелькнула мысль, которую нельзя упустить, настолько она важна, — именно промелькнула, собственно даже не облеченная в слова, а лишь подразумеваемая. Он упомянул о святых местах, куда прячутся от наук. Понятно, что это пустыни, скиты, монастыри, где действительно светских наук не изучают и опыты в колбах и пробирках не ставят. И вот тут-то со всей очевидностью выясняется, что Сахалин — святое место, где от наук не прячутся. Наоборот, жаждут этих наук. Истомились, истосковались по ним, и Чехов едет туда именно как представитель науки. А о том, что место действительно святое, он совершенно определенно выскажется позже, в программном письме 1890 года: «Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку...»

Не сентиментален, и все же Сахалин для него — это Мекка.

В последующих рассуждениях Чехов цитирует одно из выражений Суворина, которым тот наверняка очень гордится: жизнь духа. Но оказывается, что к этой жизни духа Чехов гораздо ближе, чем Суворин: «В моем письме вопрос поставлен правильнее и безобиднее, чем в Вашем, и я ближе к «жизни духа», чем Вы. Вы говорите о праве тех или других знаний на существование, я же говорю не о праве, а о мире. Я хочу, чтобы люди не видели войны там, где ее нет. Знания всегда пребывали в мире. И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — чорта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает историю религии и романс «Я помню чудное мгновенье», то становится не беднее, а богаче, — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Поэтому-то гении никогда не воевали, и в Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник».

Здесь Чехов вновь косвенно говорит о себе: именно он по университетским лекциям и прочитанным книгам прекрасно знает учение о кровообращении, знаком с историей религии и наверняка не раз слышал романс «Я помню чудное мгновенье», исполнявшийся в Бабкине певцом Владиславлевым, обычно начинавшим свои выступления с Глинки. Именно ему, писателю и врачу, так близок пример Гёте, поэта и естественника. Именно его так возмущает невежество, о котором он пишет Суворину: «Воюют же не знания, не поэзия с анатомией, а заблуждения, т. е. люди. Когда человек не понимает, то чувствует в себе разлад; причин этого разлада он ищет не в себе самом, как бы нужно было, а вне себя, отсюда и война с тем, чего он не понимает».

Далее Чехов вновь возвращается к автору «Ученика»: «Воюет и Бурже. Вы говорите, что он не воюет, а я говорю, что воюет. Представьте, что его роман попадет в руки человека, имеющего детей на естественном факультете, или в руки архиерея, ищущего сюжета для воскресной проповеди. Будет ли что-нибудь похожее на мир в полученном эффекте? Нет. Представьте, что роман попал на глаза анатому или физиологу и т. д. Ни в чью душу не повеет от него миром, знающих он раздражит, а незнающих наградит ложным представлением — и только».

И наконец, еще одно высказывание (уже безотносительно Бурже), тоже, казалось бы, косвенное, но, называя любимые им имена, Чехов, в сущности, напрямую, открыто говорит о себе: «Что с Боткиным? Известие о его болезни мне очень не понравилось. В русской медицине он то же самое, что Тургенев в литературе... (Захарьина я уподоблю Толстому) — по таланту» (письмо Суворину от 15 октября 1889 года).

Боткин и Захарьин — выдающиеся врачи, истинные подвижники от медицины, светочи знаний, как принято было говорить в ту пору, подлинные кумиры молодого Чехова. На них он смотрел восторженно, им стремился подражать еще со студенческих лет; они-то и стали путеводными маяками в его паломничестве на Сахалин. Он сравнивает Боткина и Захарьина с Тургеневым и Толстым не только для того, чтобы объяснить их значение Суворину (письмо вновь адресовано ему), но для него самого важно распознать и уловить в их деятельности то, что делает ее сопоставимым с его будущей работой над книгой о Сахалине.