Вернуться к Л.Е. Бежин. Антон Чехов: Хождение на каторжный остров

Глава девятая. Рукав с голубой подкладкой

Итак, в праздничные дни Чеховы — все без исключения — посещали церковные службы, начиная с утрени, а дети к тому же пели на клиросе. Но праздники торжественно отмечали и дома, что также было заведенным издавна и неукоснительно соблюдаемым правилом. Что бы там ни случилось, а пропустить, не отметить нельзя: праздник есть праздник.

«Наши убирают, чистят, пекут, варят, трут, выбивают пыль, бегают по лестнице. Гвалт», — пишет Чехов Суворину 8 апреля 1889 года. Пишет, сидя за столом своего кабинета в корнеевском доме и прислушиваясь к доносящимся голосам, шуму, хлопающим дверям и звону посуды. Упоминаемая им лестница — та самая, нам хорошо знакомая, с перилами, обитыми красным Манчестером. Именно по ней бегают, заполошно мечутся, дробно стучат каблуками, что-то забывают, о чем-то на ходу вспоминают — готовятся к семейному празднеству (7 апреля — Благовещение), и так у Чеховых было всегда, и десять, и двадцать лет назад, и в Москве, и в Таганроге.

Собраться за праздничным столом — это, конечно же, святая обязанность, но и высшая радость и для взрослых, и для детей. У Чеховых умели готовить, любили потчевать и себе не отказывали в удовольствии вкусно, сдобно, сытно поесть, особенно после долгих постов. Матушка Евгения Яковлевна всем старалась угодить, раскладывала по тарелкам лучшие кусочки: «Тебе, Антоша... Тебе, Николаша... Тебе, Машенька...» Павлу Егоровичу — особо, как старшему в доме, отцу семейства. Ну, а себе, грешной и недостойной, — что останется: после хлопот на кухне и есть то не особо хотелось. Зато смотрела и радовалась, как дети стараются, уминают за обе щеки и руки тянутся то за пирожком, то за соленым грибочком, то за окороком или кулебякой.

А она и вздохнет от умиления, и прослезится, и по головке погладит. Потешьте, побалуйте себя, голубчики...

Как и во всех русских семьях, особенным событием для Чеховых были Рождество и Пасха, которые помнили потом весь год и взрослые, и дети. Да и что там весь год — Чехов на всю жизнь сохранил привычку — в пасхальную ночь бродить по Москве, заходить в церкви, ставить свечи, слушать ликующие пасхальные песнопения, возгласы «Христос воскресе».

Радость, торжественность и особая красота пасхального богослужения проникновенно и поэтично воссозданы им в рассказе «Святою ночью»: «Царские врата во всех приделах открыты настежь, в воздухе около паникадила плавают густые облака ладанного дыма; куда ни взглянешь, всюду огни, блеск, треск свечей... Чтений не полагается никаких; пение, суетливое и веселое, не прерывается до самого конца; после каждой песни в каноне духовенство меняет ризы и выходит кадить, что повторяется почти каждые десять минут».

Конечно же, дети регулярно причащались — все переживания, связанные с этим таинством, описаны Чеховым в рассказе «На страстной неделе»:

«Раздается голос священника:

— И аз, недостойный иерей...

Теперь уж и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего не чувствую, точно иду по воздуху... Подхожу к аналою, который выше меня. На мгновение у меня в глазах мелькает равнодушное, утомленное лицо священника, но дальше я вижу только его рукав с голубой подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое соседство священника, запах его рясы, слышу строгий голос, и моя щека, обращенная к нему, начинает гореть... Многого от волнения я не слышу, но на вопросы отвечаю искренно, не своим, каким-то странным голосом, вспоминаю одиноких Богородицу и Иоанна Богослова, Распятие, свою мать, и мне хочется плакать, просить прощения.

— Тебя как зовут? — спрашивает священник, покрывая мне голову мягкою эпитрахилью.

Как теперь легко, как радостно на душе!

Грехов уже нет, я свят, я имею право идти в рай. Мне кажется, что от меня уже пахнет так же, как от рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся мне мрачными, и на Митьку я гляжу равнодушно, без злобы.

— Как тебя зовут? — спрашивает дьякон.

— Федя».

Странно читать здесь это имя — Федя, хотя и понимаешь всю необходимость такой условности: художественный метод требует отстранения от реалий действительности. Но рассказ настолько автобиографичен, что читателю сразу становится ясно: Федя — это, конечно же, сам Антон. Не угадывается по неким признакам, не подразумевается, а — есть, и замена имени не разубеждает в этом.

Читатель уверен, что Чехов описывает свое собственное причастие и ничего не добавляет, не присочиняет, а как было — так и описывает. И рукав с голубой подкладкой, и крест, и край аналоя, который выше его, — все это не выдуманное, а пережитое, причем в раннем детстве, и поэтому сохраненное памятью навсегда как одна из самых драгоценных картин прошлого.