Вернуться к Л.Е. Бежин. Антон Чехов: Хождение на каторжный остров

Глава одиннадцатая. Каторжники

А теперь самое время выполнить обещание и продолжить прерванную цитату, но только вместе с началом, которое придется повторить. Итак, как мы помним, Чехов пишет: «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание — с церковным пением, с чтением Апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне». Далее же следует: «И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками».

Получил религиозное образование и воспитание, и это в то время, когда детей было принято больше учить иностранным языкам (сестры Прозоровы с детства знали французский, английский, немецкий, а Ирина еще и итальянский) и всяким наукам, а уж никак не церковному пению, чтению Апостола и обязанностям алтарника. К тому же Чехов не сын священника, которого с детства готовят к духовной карьере, не семинарию окончил, а светскую гимназию. Но ведь получил же, действительно получил, пусть и трудно оно давалось, это образование, недосыпал и уставал, поскольку будили рано, а службы в церкви долгие и не присядешь, не отдохнешь, не прикорнешь хоть на часок. Жалеть надо вовсе не за это. Жалости достойно то, что из всего этого, в конце-то концов, вышло, каков оказался результат.

А результат оказался, увы, неутешительный. Плачевный, можно сказать, результат. Самого-то главного, ради чего учился — религии или, точнее, веры, — в нем не осталось. Остались в памяти молитвы, знание службы, умение подпевать хору, любовь к колокольному звону, но живой, горячей, трепетной веры... нет ее.

Да и была ли она у маленького каторжника?

На этот вопрос Чехов и отвечает рассказом «Накануне поста».

Собственно, Степа из этого рассказа тоже каторжник. Хочется спать, а не дают; есть же, наоборот, не хочется, а заставляют. Почему? «Всякий период времени имеет свой предел». Вот и ответ на все подобные вопросы. И не то чтобы Степу в семье не любили — любят, как и маленького Антона, над которым матушка так суетилась, дрожала и обмирала. Вот и ради Степы готовы всех на ноги поднять, лишь бы его накормить: «Скорей! Скорей!»

Но вряд ли после этого Степа поймет, что такое пост и для чего он нужен. Вряд ли уразумеет, что поститься нужно не с унынием, а с радостью, как учил Христос. В рассказе вообще подобные вопросы вынесены за скобки. Не обсуждаются. Не об этом рассказ. Без такого же понимания все эти усердные приготовления к посту, да и сам пост и есть самая настоящая каторга...

А ведь это ужасно.

В самом-то рассказе ничего ужасного, разумеется, нет — обычная бытовая сценка, написанная для «Петербургской газеты», но если соединить ее с признанием Чехова: «...религии у меня теперь нет», то чувство ужаса-то и возникнет, почти такое же, как после прочтения «Спать хочется», где озверевшая от недосыпания Варька душит хозяйского ребенка, после чего и засыпает наконец блаженным сном. Нет, здесь никого не душат и не убивают. Чехов изображает лишь то, что изображает. Бесстрастно и объективно: «Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам...» (из письма Суворину).

Субъективные элементы — это, собственно, и есть сопереживание. Читателю рассказа «Накануне поста» кажется, что и душат и убивают, потому что... религии нет. Нет в героях рассказа, Павле Васильевиче, Пелагее Ивановне, тетеньках, повитухе. И в самом авторе тоже нет, по его признанию.

Как спокойно об этом сказано Чеховым, и в этом-то весь ужас. И когда Чехов вспоминает о своем детстве, оно кажется ему довольно мрачным. Довольно — значит, не совсем уж мрачным. Значит, в чем-то и светлым: купались, рыбу удили, птиц ловили — ну, что там еще... Можно добавить и про другие детские забавы, проказы и шалости.

Можно... можно... Но только от этого делается вдвойне ужасно, как будто все светлое по некоей фатальной закономерности тускнеет, затуманивается и обращается в мрак.