Собственно, таким же он был воспитателем, Павел Егорович — от закона, а не от благодати. От закона или, вернее, от «порядка», как называл он свод прописных истин, постоянно внушаемых детям. Павел Егорович поучал: «Соглашаться всегда должно с опытными старыми людьми». Кто ж спорит, но где их найти, опытных-то и духом, и разумом, — об этом молчок. Зато следует новое поучение юношеству о том, сколь важны «дух кротости и терпения... находчивость услуживать каждому». И с этим не поспоришь, но ведь дух-то веет, где хочет, и не угадаешь, откуда он, и находчивость иногда подводит — как тут быть?
Вопрос остается без ответа (вообще истины Павлом Егоровичем возглашаются, а уж никак не приспосабливаются, не приноравливаются к тому, какие они могут вызвать вопросы). При этом превозносится умение «добывать деньги да с умом их расход вести». Допустим, умение и в самом деле важное, но как его совместить с кротостью — совершенно неясно.
— Ах, вам неясно? Что же неясно-то, ироды? Все же проще пареной репы...
— Да вот мы... да вот вы... — Молчат и переминаются с ноги на ногу.
— Что вы? Язык проглотили?
Пошушукались друг с другом, что-то пробормотали, вздохнули и вновь замолчали.
— Олухи царя небесного — вот вы кто. Бестолочь вы, бестолочь окаянная.
И тут следует иное поучение — еще более крепкой руганью, сердитым окриком, увесистым тумаком, размашистой оплеухой, зуботычиной, а то и решением попотчевать нерадивого отпрыска сложенным вдвое отцовским ремнем (поучение особенно доходчивое и надолго запоминается).
От благодати ли?
Нет, благодать-то и нрав смягчает, примиряет, просветляет, а Павел Егорович и вспыльчив, гневлив, и рука у него на расправу тяжелая. И жене от него доставалось, и детям: Антон Павлович всю жизнь не мог забыть, как отец его в детстве порол.
Кроме того, благодатный воспитатель и наставник своих детей сумел бы ослабить там, где слишком натянулось, — ослабить, чтобы с треском не лопнуло. Сумел бы обласкать, приободрить, утешить, как ободрял и утешал преподобный Серафим Саровский братию своего монастыря или навещавших его дивеевских сестер. Да и не только Серафим, сама воплощенная благодать: ласковые-то они не только в монастырях и тихих обителях (вспомним одноименную картину Левитана, которой восхищался Чехов), но и в миру встречаются...
Павел Егорович же и сам был скуп на ласку, и Евгения Яковлевна при нем терялась, сдерживалась, запрещала себе быть слишком доброй. Больше доверяла не ласке, а напускной суровости. В этой суровости дети и выросли: веру у них отняли тем, что тоже свели ее к «порядку» и послушанию, а самих недолюбили, недоласкали. И особенно среднего из сыновей — Антона...
Поэтому свершилось неизбежное: религиозные свойства своей богато одаренной натуры он, упрямый и самостоятельный, перенес на медицину (сначала медицину, а затем на просветительство, постройку школ, посылку книг в таганрогскую библиотеку, помощь голодающим и деятельное служение ближнему).
Собственно, у него было две возможности: стать врачом или бунтарем, революционером. Вторая возможность не отвечала убеждениям, характеру и темпераменту Чехова, о чем писал в своих воспоминаниях его однокурсник Россолимо: «Если бывал на сходках, то скорее в качестве зрителя, и на втором курсе, в 1880/81 академическом году, в бурные времена, предшествовавшие и последовавшие за событием 1 марта 1881 года (убийством Александра II), он оставался в рядах большинства студентов курса, не индифферентных, хотя и не активных революционеров».
А вот его собственное признание — и от своего лица, и от лица всего поколения пишущих: «Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь» (письмо Суворину от 25 ноября 1892 года).
Поэтому Чехов и стал врачом. Медицина как вновь обретенная интеллигентская религия с ее культом подвижничества, жертвенности и бескорыстия, идеалом сострадания и активной помощи ближнему, клятвой Гиппократа как новым символом веры вытеснила, избыла и заменила утраченную религию.
В медицине Чехов и сам подвижник, бессребреник — он зарабатывает писательством и подчас очень тяготится этим, за лечение же денег не берет: «Душа моя изныла от сознания, что я работаю ради денег и что деньги центр моей деятельности. Ноющее чувство это вместе со справедливостью делают в моих глазах писательство мое занятием презренным, я не уважаю того, что пишу, я вял и скучен самому себе, и рад, что у меня есть медицина, которою я, как бы то ни было, занимаюсь все-таки не для денег» (письмо Суворину от 16 июня 1892 года).
И еще одно признание тех времен, когда он как земский врач боролся с холерой: «Литература давно уже заброшена, и я нищ и убог, так как нашел удобным для себя и для своей самостоятельности отказаться от вознаграждения, какое получают участковые врачи».
В этом смысле Чехов как медик не специалист, не профессионал, хотя и пытается следить за медицинскими журналами. Медицина для него — святое: именно это он прежде всего и определил своим выбором.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |