Вернуться к Л.Е. Бежин. Антон Чехов: Хождение на каторжный остров

Глава шестнадцатая. Свечение в пасмурных облаках

Бывает так: все небо до самого горизонта затянуто рыхлыми, грузными, пасмурными облаками, ни просвета, ни солнечного лучика, и даже очертания облаков размыты, почти не угадываются — сплошная мутная пелена, словно все заволокло дымом от костра уснувших вповалку охотников. Ветра нет, и вокруг затишье; все замерло в оцепенении. Но кажется (и тому подтверждение — некий оловянный привкус в воздухе), что сейчас потянет ветерком, что-то дрогнет, встрепенется, двинется, клубами мелкой, неразличимой глазом измороси повалит бесшумный дождь. И станет совсем уныло и безотрадно, как бывает лишь поздней осенью, перед самым переходом к зиме, когда ничего не ждешь, ни на что не надеешься — только грезишь о чем-то в полусне-полуяви.

И вдруг — свечение.

Сначала едва обозначилось, растеплилось, а затем разлилось, заиграло. Откуда оно в облаках, ведь солнце должно быть не там, за ними, а с совсем другой стороны? Должно быть ближе к горизонту, тогда как светится самая вершина небесного купола. Но это не меняет странной, необъяснимой, причудливой картины: облака светятся нездешним сиянием, словно за ними поставлено неведомое зеркало, отражающее скрывшееся солнце, или некий божественный источник света — оттуда, с небесных высот, из самой обители Всевышнего — посылает им свои сияющие лучи. И становится радостно, и оживают надежды, и кажется, что и в жизни все так же высветлено, определено, ясно и чисто...

Почти год прожили братья Чеховы вдвоем в Таганроге: с июля 1876-го по июнь 1877 года, а затем Иван не выдержал. Что-то в нем надломилось, лопнула какая-то туго натянутая струна, и он заметался, запаниковал, бросил все, сорвался с места и уехал к родителям. Никакие уговоры, никакие разумные доводы не подействовали: хмуро сел в вагон, из окна на прощание махнул рукой брату и стал отрешенно смотреть куда-то вдаль, мимо него.

Брат постучал в окно, чтобы привлечь его внимание.

— Иван!

Сделал вид, будто не расслышал.

Постучал снова.

— Эй, Ива-а-а-н!

Тот посмотрел на него так, словно впервые увидел, и ничего не сказал: любое добавление к сказанному раньше казалось лишним, даже нелепым.

— Ты ничего не забыл?

Пожал плечами: мол, зачем спрашивать.

— Передай отцу, что я...

Усиленно закивал головой, даже недослушав: передам, передам. Лишь бы от него отстали.

— Может, все-таки?.. Останешься? — спросил беззвучно, одними глазами Антон.

Иван отвернулся, выждал минуту, а затем придал лицу выражение мнимой, отчасти язвительной удовлетворенности тем, что его упорно не желают понять, задают ненужные вопросы — словно нарочно об одном и том же, об одном и том же, хотя прекрасно знают, что его не переубедить.

— Нет, решено. Еду в Москву.

Поводом послужило то, что он не сдал экзамен в гимназии. Иными словами, проштрафился, позорно провалился и поэтому хотел все разом перечеркнуть, отомстить и учителям, и начальству, и самому себе. А еще вдобавок — и брату Антону с его трезвостью, рассудительностью и невозмутимым спокойствием. Тем самым спокойствием, которое временами Ивана не то чтобы злило и раздражало (подобным чувствам он никогда не поддавался), но вызывало неприязненное подозрение, что Антон скрывает за ним свое превосходство. Подозрение тем более обидное, что превосходство брата Иван всегда охотно признавал и даже неким образом подчеркивал тем, что откровенно восхищался братом, Антон же, напротив, по скромности своей пытался его сгладить, замаскировать, подальше спрятать или поделить надвое, чтобы досталось и ему, и Ивану.

«Мы с Иваном... мы оба... мы вместе», — только и слышалось от него, и это создавало видимость равенства во всем, успокоительную для Ивана.

Но теперь превосходство становилось настолько явным, что надвое не делилось, словно нечетное число. Не делилось, принадлежало одному Антону и тем самым давало повод Ивану для самых мучительных, ревнивых подозрений.

Брат становился ему все более непонятен и от этого чужд. Даже отпугивал его какими-то новыми, появившимися недавно чертами: что-то в нем определилось, приобрело ясность и завершенность, а что именно — попробуй угадай. Расспрашивать бесполезно — не скажет, удивится, да еще так искренне, что станет неловко за свой вопрос, постарается отделаться шутками, обнять, затормошить. Что ты, мол, Иван! Все у нас по-прежнему, ничего не изменилось. Живем мирно, не ссоримся, стараемся быть вместе, но и не надоедать друг другу, ведь мы с тобой люди самостоятельные. Иногда навещаем дядюшку Митрофана Егоровича, чтобы выслушать его благие пожелания и тотчас о них забыть, поскольку он каждый раз повторяет одно и то же. Зарабатываем потихоньку — ты переплетным делом, а я уроками (хотя обучался и портновскому ремеслу и однажды сшил брюки, такие узкие, что им дивился весь город). Вещи продаем — те, что велел отец. Родителей по мере сил поддерживаем.

Но Иван чувствовал, что в присутствии Антона ему становится за многое как-то неловко. Неловко себя жалеть, оправдывать за совершенный проступок, выгораживать, словно тот видел его насквозь и не прощал ни малейшей слабости ни себе, ни ему. Неловко упрекать родителей, роптать на них, обижаться за неумение поправить дела. Раньше-то они и вместе, бывало, упрекали, а теперь Антон себе это запрещал и ему не позволял. Он словно дал себе клятву: «Отец и мать единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дела их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни, готовит им мягкий и короткий путь, в который они веруют и надеются так, как немногие».

С этой клятвой — словно нездешнее свечение в облаках, посланное откуда-то свыше, — возникает мысль о собственном призвании. «Если я буду высоко стоять...» — значит, Чехов уже знает, к чему он призван, хотя и не высказывает, таит это в себе. Но путь его уже определился. Это еще не литература, хотя он пробует писать. Нет, Чехов выбрал для себя медицину, но не как специальность, сферу профессиональных интересов, а как путь духовного служения, подвига и самопожертвования, к которому он себя готовит. Этот путь не мягкий и не короткий, но в него он тоже верует и надеется, «как немногие».

Как доктор Гааз, например. Его девизу — спешите делать добро — Чехов будет следовать до конца, а жизнь Федора Петровича Гааза в одном из писем назовет чудесной.