В Ульяновске мы прощаемся с теми, с кем успели познакомиться за несколько дней пути, и высаживаемся на берег. Пароход наш дает протяжный гудок и отчаливает, сверкая во мраке освещенными окнами кают, а мы устраиваемся на ночь в гостинице. Ужинаем в полупустом ресторане. За ужином Паламарчук, измученный вынужденным воздержанием (на пароходе промочить горло никак не удавалось), заказывает наконец вожделенный графинчик водки...
Утром мы снова на пристани: садимся на «Метеор», совершающий пассажирские рейсы по Каме. Конечно, пароходом было бы лучше (по-чеховски!), но выбирать не приходится, и к тому же скорость есть скорость. Время для нас дорого, ведь мы должны успеть присоединиться к тем, кто полетит самолетом (сразу скажу: все-таки не успели, не присоединились). Поздно вечером мы будем в Челнах, а на следующий день — в Перми, городе трех сестер. Пока не запущен двигатель, «Метеор» покачивается на волнах. Но вот капитан объявляет в рупор отплытие, матросы затаскивают на палубу трап, и, приподняв корпус над водой, наше судно устремляется вперед.
Глухо тукают в борт волны. Брызги летят в окно, разбиваются о стекло. Разбиваются и стекают по нему прерывистыми струйками. Целый день мы в пути: Тетюши, Болгары, Чистополь. Как тут не раскрыть томик и не прочесть: «Плыву по Каме, но местности определить не могу; кажется, около Чистополя»!
Кажется, и бог с ним! Спрашивать, уточнять нет никакого желания. Вокруг него «всякого звания люди» — смеются, разговаривают, шуршат газетами, а он, пристроившись в уголке, заполняет убористым почерком листочки почтовой бумаги. Это письмо к родным, а уж им-то можно излить душу: «...не весело и не скучно...», посетовать на свою нерасторопность: «Хотел сегодня утром купить в Казани чаю и сахару, да проспал», и позволить себе совсем не литераторское: «О чем еще написать? Больше не о чем...»
Читая все это, они, конечно, вздыхали, покачивали головами. Может быть, даже украдкой трогали платочком увлажнившиеся уголки глаз (сестра и матушка уж точно трогали), но лишь издалека — от Москвы до Чистополя сотни верст — представляли себе, где он и что с ним, мы же, теперешние читатели, словно находимся рядом. Удивительное чувство — рядом с Чеховым! Поэтому и строчки его писем читаешь с особым пониманием и сопричастностью всему тому, о чем он пишет. Особым даже в том случае, если это обычная пейзажная зарисовка: «...береза еще не распустилась, тянутся кое-где полосы снега, плавают льдинки...»
Письмо помечено 24 апреля — для здешних краев самое начало весны. Так и видишь эти грифельносерые льдинки, плавающие в мутной воде, дотаивающие по берегам полоски затвердевшей наледи и голые ветки берез, словно прочерченные угольком на синей бумаге. Видишь и отчетливо осознаешь, как одиноко ему здесь было, хотя по привычке отшучивался, сокрушался, что на пароходе не кормят даром, подмечал смешные черточки в попутчиках («...тощий блондин... загримирован Надсоном и старается дать понять, что он писатель...»). А Лику по давней привычке величал Тер-Мизиновой, намекая на то, что жила она в доме, принадлежавшем армянину Джанумову.
От одиночества не спастись ни на палубе, ни в рубке, ни в каюте; оно оборачивается то холодом, то дождем, то пронзительным ветром. Поэтому и Кама у него — «прескучнейшая река». Обратим внимание: не скучная, а именно прескучнейшая. Как будто ему самому сейчас из рук вон плохо, а впереди — новые версты, гостиницы, почтовые станции. И дождь, и ветер. И — одиночество...
В Челнах мы ночуем и утром плывем дальше: Сарапул, Чайковский, Бабка. Об этих городах у Чехова нет ни строчки — разве что он упомянул о них косвенно. «Камские города серы; кажется, в них жители занимаются приготовлением облаков, скуки, мокрых заборов и уличной грязи — единственное занятие» — да, именно в этом письме, отправленном уже из Екатеринбурга. Упомянул обо всех сразу, не называя поименно: видно, очень уж докучали и уличная грязь, и мокрые заборы, и пасмурные облака.
И снова он о скуке, не замечая, что, повторенное несколько раз, это слово становится синонимом тоски, отчаянья или даже мировой скорби, как определил философ Сергей Булгаков основное настроение Чехова. Определил и заставил нас если и не соглашаться полностью, то, во всяком случае, считаться с этим определением (к его работе «Чехов как мыслитель» мы еще вернемся).
Вообще в словаре Чехова скука — это особое слово-маска, одновременно и водевильная, и трагическая, недаром он назвал «Скучной...» одну из самых исповедальных своих историй. Он и в письмах часто пользуется этой маской, не желая обременять других своими переживаниями. Ведь скука — в отличие от тоски или отчаянья — не требует сочувствия, сострадания, участливой жалости: подумаешь, заскучал! И Чехов — иначе он не был бы Чеховым — охотно подводит под это «подумаешь...» самое сокровенное, потаенное, выстраданное. Чего никому не расскажешь, не доверишь, не выскажешь. Даже самым близким друзьям — а, впрочем, были ли самые близкие?!
«Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один».
Сарапул, Бабка — не чеховские города, и уж тем более — Набережные Челны, город, возникший совсем недавно, весь состоящий из безликих истуканов — многоэтажных корпусов и лишенный того, что мы называем стариной, архитектурными памятниками, историческим центром. Здесь не встретишь двухэтажных деревянных домиков, булыжных мостовых, церквушек за решетчатыми оградами, старинных — в три обхвата — деревьев.
Казалось бы, нет и нет — что за печаль, проживем и без этого, но вот странная вещь — не живется. Не ходится. Не дышится. Особенно если ты приезжий и попал сюда вечером, в те самые часы, когда не до конца стемнело, но фонари еще не зажглись. И ты плетешься по улице с чемоданом и чувствуешь нечто сиротское, потерянное, безотрадное. Куда ни взглянешь, всюду голые стены, пустыри, свалки. И постепенно холодок какой-то анестезии примораживает тебя изнутри.
А тут еще лозунг: «Превратим наш город в город-сад!» И висит он посреди глинистой жижи, обломков бетонных плит и заржавленной арматуры. И вот невольно стараешься вспомнить: «Город-сад... город-сад... как будто что-то знакомое. Где это я?..» Ну конечно же у Чехова! «Вся Россия — наш сад». И это его вечное стремление сажать деревья! Одним словом, ключевой образ, и литературный, и жизненный. У Тургенева — первая любовь, вешние воды, у Чехова — вишневый сад.
Он мечтал и о городе-саде, и о стране-саде. И герои его — неисправимые мечтатели, и что же в итоге? Натолкнуться на осколочек чеховской мечты здесь, на окраине чужого города, и, выдергивая ноги из глинистой жижи, прочесть: превратим... создадим... выполним...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |