Вернуться к Л.Е. Бежин. Антон Чехов: Хождение на каторжный остров

Глава четырнадцатая. Шоколат

«Идет дождь... Чернила скверные, а на перо вечно садятся какие-то волоски и кусочки... Был в бане. Отдавал в стирку белье (по 5 коп. за платок!). Покупаю от скуки шоколат». Эти строки из писем я выбрал как самые случайные, непроизвольные, бессюжетные, дневниковые, не столько обращенные к адресату, сколько стенографически фиксирующие собственное настроение минуты. Заметил волосок на кончике пера — написал. Вспомнил про баню. Посетовал, что дорого берут за стирку, а главное — признался, что от скуки покупает шоколад. Фраза удивительно чеховская, сродни той самой, знаменитой: «Кофей сегодня пила и без всякого удовольствия». Но там он спрятался за жену губернского секретаря Настасью Федоровну Мерчуткину («Юбилей»), а здесь-то о самом себе, о Чехове, а стало быть, и Мерчуткина — отчасти он сам.

Да и что там смешного, в этой фразе Настасьи Федоровны, — не смешна она вовсе, а убийственно точна! Точна настолько, что и добавить нечего, и существует эта фраза как бы самостоятельно, отдельно от той водевильной сценки, в которой она использована. И повторяем мы ее как бы с улыбкой, хотя сами в душе пугаемся этой точности: не о нас ли? Не мы ли так же... без удовольствия?..

Ведь значение фразы в том, что человеку нечем жить, кроме чашечки утреннего кофе, а тут и этой ничтожной малости не осталось. Чем не экзистенциальная драма в духе Сартра или Камю! Но Чехов обозначил жанр своего произведения как шутку в одном действии — не более того. Да, на то он и Чехов. Он может экзистенциально написать за Треплева («Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно»), но самого его увольте. Он — не автор экзистенциальных драм.

И своим родным он никогда не напишет, что ему нечем жить, а вот о покупке шоколада — пожалуйста. Авось и улыбнутся, когда прочтут. И слегка пожалеют: ну, заскучал Антоша. И в ответном письме попросят, чтобы скорее возвращался. И уж никак не заподозрят по этим строчкам, что его скука сродни болезни, которая возникает от отсутствия жизни (жизненная недостаточность?) и которую он понимает не столько как врач, сколько как писатель.

Понимает и сам же прописывает себе лекарство — кусочек шоколада в хрустящей обертке, вызывающий то самое удовольствие, которого была лишена Настасья Федоровна. Пожалуй, не мокрые валенки, не ругань ямщика и тряска в дороге, не жидкая похлебка с кусочками дикой утки и невареным луком, а именно этот шоколад позволяет представить душевное состояние Чехова, после чего совсем не удивляешься, когда читаешь: «Томск скучнейший город. Если судить по тем пьяницам, с которыми я познакомился, и по тем вумным людям, которые приходили ко мне в номер на поклонение, то и люди здесь прескучнейшие. По крайней мере мне с ними так невесело, что я приказал человеку никого не принимать».

«Люди прескучнейшие...» — почувствовал, что это уже слишком, и поправился: «...мне с ними невесело». Причина конечно же не в людях, а в нем самом, и было бы несправедливо обижаться на Чехова за эти строчки о городе. Вот, мол, не так отозвался... не отметил положительных черт... не оценил... Повторяю, он не на экскурсию приехал, и его письма — не путевые заметки, а такое же средство от одиночества и тоски, как и купленный в кондитерской шоколад.

Поэтому и мы не спешим опровергать Чехова, хотя Томск вовсе и не кажется нам скучнейшим. Напротив, эти резные наличники, эти узорные решетки балконов, эти точеные колонки застекленных фонариков, и краснеющая в окнах герань, и непременная рыжая кошка, дремлющая на подоконнике, — все это представляется заповедным островком, причудливо возникшим посреди современного города, и вызывает особую ностальгию по прошлому. И конечно, главная улица, застроенная каменными зданиями начала века и словно хранящая дух промышленного сибирского города... И, разумеется, университет, основанный в 1888 году (Чехов застал)... И конечно, тот красный кирпичный домик на набережной — чеховский...

Да, говорят, что Антон Павлович в нем бывал и даже, кажется, обедал — заказывал блины с икрой, стерляжью уху и какие-нибудь расстегаи... Об этом нам рассказали в здешнем музее, и вот мы ходим вокруг, разглядываем этот красный домик с готическими окнами, полудекоративными балкончиками и прочими архитектурными украшениями той поры. И нам странно представить здесь Чехова, слишком недекоративным, неукрашенным было его путешествие, и порою даже кажется, что он погнал на перекладных свою собственную жизнь — как каторжницу, как беглянку, как арестантку — и сам же отправился за ней вдогонку, словно Нехлюдов из «Воскресения»...

И тут снова возникает портрет, правда связанный уже не с Томском, а с Красноярском. Красноярском, куда мы прибыли поездом на следующее утро и где встретились с человеком, который мог ответить на один из самых сложных вопросов духовной биографии Чехова. Священник Михаил Сергеевич Капранов — отец Михаил, как мы его называли. У нас было к нему поручение — передать привет от московских знакомых, а заодно и самим познакомиться, поговорить, порасспросить о житье-бытье.

Порасспросить хотя бы в нескольких словах, поскольку мы знали, что отец Михаил человек занятой, и поэтому не собирались отнимать у него много времени. Но получилось так, что не столько мы передали ему привет, сколько он приветил нас добрым словом и ласковым, участливым вниманием. И разговор затянулся надолго, и собеседник наш оказался человеком удивительным, ярким, незаурядным, со сложной судьбой...

Священником он стал не сразу, и гражданские убеждения сложились в нем раньше, чем духовные. Как и многие его сверстники, Михаил Капранов был разбужен весенней оттепелью начала шестидесятых — возвращением людей с фанерными чемоданчиками, незаконно осужденных в тридцатые и сороковые, публикациями их рассказов и воспоминаний, гулом прокуренных студенческих аудиторий, забрезжившими демократическими свободами и надеждами на будущее.

Особенно — надеждами, поскольку они легче всего возникают и с ними труднее всего расстаться. И когда весенняя оттепель сменилась первыми заморозками и в ветровом движении воздуха обозначились оцепенение и застой, именно упрямое нежелание расстаться с надеждой заставляло Михаила Капранова хранить и распространять книги, за которые по тем временам могли дать срок. Запрещенные. Вернее, постепенно попадавшие в разряд запрещенных.

Так было и с известным письмом Федора Раскольникова, ныне опубликованным, как и многие другие образцы запрещенной литературы. Между тем за распространение этого письма Михаил Капранов был осужден по статье и приговорен к тюремному заключению с последующей высылкой в места не столь отдаленные. Что и говорить, неожиданный поворот судьбы для шестидесятника, еще не расставшегося с верой в решения XX съезда! Но Капранов выдержал испытание и не последовал примеру тех, кто из страха перед расправой публично отрекался от своих убеждений.

Однако в тюрьме ему довелось встретиться с людьми, чей духовный облик толкнул его на пересмотр многих жизненных позиций, поэтому, выйдя на свободу, он отказывается от политической деятельности, бунтарства, диссидентства и выбирает для себя иной путь — путь служения православной церкви. Со временем принимает сан, становится священником, получает приход в Красноярске, но при этом остается человеком самых разносторонних знаний, увлечений и интересов. Поэтому неудивительно, что именно отцу Михаилу я задал вопрос... впрочем, начнем издалека и прежде всего спросим себя о том, с чего же?..