«Со мною от Томска до Иркутска едут два поручика и военный доктор. Один поручик пехотный, в мохнатой папахе, другой топограф с аксельбантом. На каждой станции мы, грязные, мокрые, сонные, замученные медленной ездой и тряской, валимся на диваны и возмущаемся: «Какая скверная, какая ужасная дорога!» А станционные писаря и старосты говорят нам:
— Это еще ничего, а вот погодите, что на Козульке будет!
Пугают Козулькой на каждой станции, начиная с Томска — писаря загадочно улыбаясь, а встречные проезжающие с злорадством: «Я, мол, проехал, так теперь ты поезжай!» И до того запугивают воображение, что таинственная Козулька начинает сниться в виде птицы с длинным клювом и зелеными глазами».
Эти строки мы прочли в поезде. И, хотя нас, в отличие от Чехова и его спутников, не запугивали, не улыбались загадочно, не обещали, что под Козулькой мы наверняка сломаем ось, надолго застрянем из-за сибирского бездорожья или, того хуже, вообще не доедем до Красноярска, со странным чувством ждали мы эту Козульку. Не то чтобы всерьез верили всяким россказням — да и Чехов не очень-то верил, но некое легкое опасение (сродни чеховскому) преследовало и нас: все-таки Козулька... одно название чего стоит!
Судя по расписанию, поезд прибывал туда рано утром и стоял всего две минуты, но мы клятвенно обещали друг другу непременно проснуться и хотя бы выглянуть из вагона. И вот часов в шесть-семь утра я внезапно открыл глаза: похоже, какая-то станция. Не желая раньше времени будить товарища, я решил спросить у проводника, где мы сейчас стоим, но почему-то в вагоне его не оказалось. Всегда был тут и вдруг исчез: ни слуху, ни духу. Тогда я вышел в тамбур и снова удивился тому, что вагонная дверь — несмотря на отсутствие проводника — была настежь открыта. Что за чудеса! Я выглянул. Утренний туман лежал на рельсах, и в полутьме светились станционные огни.
— Что за станция? — спросил я у дорожного рабочего, перешагивавшего через рельсы с погасшим фонарем в руке. И тот хмуро, нехотя, даже слегка неприязненно ответил:
— Козулька!
После этих слов поезд тронулся, а я вернулся в купе и снова лег спать. Мой товарищ потом долго сокрушался, сетовал, пенял мне, что я его не разбудил. Ведь обещал же!
Да, не разбудил — что поделаешь! Подшутила над нами эта чертова Козулька...
В Красноярске нам показали небольшой скверик, разбитый на том самом месте, где раньше находилась почтовая станция. Та самая, упомянутая в письме Чехова от 28 мая: «Сейчас пьем на станции чай, а после чаю пойдем смотреть город». Смотреть город он пойдет вместе с поручиками и военным доктором, и Красноярск им понравится: «...красивый интеллигентный город; в сравнении перед ним Томск свинья в ермолке и моветон».
Дальше в письме следует перечисление достоинств города — чистые мощеные улицы, каменные дома и большие изящные церкви. Конечно, нам хочется взглянуть, что из этого сохранилось, и мы тоже идем по улицам, сворачиваем в переулки, поднимаемся на мосты, выходим на набережные. Увы, от старого центра города уцелел лишь крошечный пятачок, стиснутый со всех сторон бетонными коробками, да и тот постоянно сжимается и усыхает, как шагреневая кожа. Старые каменные дома постепенно выпадают из застройки главных улиц, и лишь одна большая изящная церковь осталась на перекрестке — не о ней ли писал Антон Павлович?
И не на этой ли набережной Енисея он «стоял и думал: какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!». Одно время у нас очень любили ссылаться на замечательные слова Чехова, как бы добавляя при этом: Чехов мечтал, а ныне его мечта стала былью. Сбылось, мол, предсказание великого писателя, и полная, умная, смелая... жизнь... осветила... Подобный пропагандистский прием — фокус — вполне отвечал тогдашним представлениям о развитом социализме и как бы негласно поощрялся творцами этой формулы.
Но мы сейчас так уже не скажем. Более того, нам несколько неловко повторять слова Чехова. Какая уж там полная, умная — людям есть нечего! И не в том ли смелость нашей жизни, что мы чуть было не повернули вспять Енисей и другие сибирские реки. А в больших городах Сибири нечем дышать из-за гари и копоти! О тревожнейшей экологической обстановке в Красноярске свидетельствует, к примеру, такая деталь: потомственные жители города предпочитают возить гостей на смотровую площадку Караульной горы не днем, а поздно вечером, когда не видно застилающего горизонт дыма, заводских труб и уродливых небоскребов.
Конечно, и Паламарчук не удержался оттого, чтобы процитировать Чехова: ««На Енисее жизнь началась стоном, а кончится удалью, которая нам и во сне не снилась», — говорил Чехов в очерках «По Сибири». Удаль действительно развернулась такая, что вряд ли навещала его сновидения. Видна она и в большом, и в невеликом — даже в том, как в знаменитом транссибирском экспрессе завелось вдруг целых два вагона-ресторана: один для любопытствующих иноземцев, с чешским пивом, другой — «для подлых» сограждан, с советским хамством и мухами».
Вот и писательский «круглый стол» для Петра — повод высказаться о том же: «Мы с Леонидом Бежиным ехали на Сахалин в транссибирском экспрессе, так там для «подлых», то есть для нас, один вагон-ресторан, а для путешествующих граждан ГДР — другой, чистый, хороший, где ни мух, ни иной дряни».
Нет, не могла душа Паламарчука смириться с такой оскорбительной дискриминацией, оставившей его без чешского пива. И ладно бы не было вообще, а то ведь бутылки коричневато-йодистого стекла так призывно позванивали из-за запертой двери соседнего ресторана...
Однако Паламарчук продолжает: ««Красноярск самый лучший и красивый из всех сибирских городов», — замечал писатель далее. Нас же встретило почти полностью утратившее собственное лицо бескрайнее продымленное поселение у вспученной очередной «самой большой в мире ГЭС» реки. Главная улица его упиралась в погрудный памятник Черненко, вскочивший опять-таки на месте уничтоженного белокаменного собора».
Видел я, конечно же, и вспученную реку, погрудный памятник, эти знаки наглядной советской историософии...
Из Красноярска мы отправились в Иркутск, по определению Чехова — лучший из всех сибирских городов. Заранее слышали, что там и по сей день стоит здание гостиницы, где останавливался Антон Павлович, и действительно, вот оно — каменное, высокое, с красивыми арочными окнами и балконами. Именно здесь он написал: «Мои спутники мне надоели. Одному ехать гораздо лучше. В дороге я больше всего люблю молчание, а мои спутники говорят и поют без умолку, и говорят только о женщинах. Взяли у меня до завтра 136 рублей и уж потратили. Бездонные бочки».
Значит, разочаровался в поручиках и военном докторе. Снова захотелось одиночества и того сосредоточенного духовного состояния, которое возникает лишь при долгом молчании. Но от попутчиков избавиться не удалось, и 11 июня вечером все четверо выехали из Иркутска. Впрочем, теперь к ним добавился еще и пятый — ученик Иркутского технического училища Иннокентий Никитин, на адрес которого (наверное, был не слишком силен в географии) Чехов просил родных выслать карту Забайкальской области.
Даже уточнил: если можно, на холсте. Так понадежнее, подобротнее, и ученику технического училища легче будет скатывать такую карту в рулон. Скатывать и засовывать в ранец. Иными словами, все предусмотрел, обо всем позаботился — таков Чехов...
От Иркутска до Байкала Антон Павлович и его спутники ехали по берегу Ангары. Мы же эти берега видели из окна стремительно несущейся по волнам «Ракеты», и действительно, «берега живописные. Горы и горы, на горах всплошную леса». И снова хотелось представить худощавую высокую фигуру Чехова в длинном кожаном пальто, а рядом беспечно болтающих поручиков и военного доктора и выглядывающего из коляски Кешу Никитина, может быть отдаленно похожего на Егорушку, героя чеховской «Степи», хотя сам он сравнил его с неаполитанским мальчиком...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |