Вернуться к А.Г. Головачева. Антон Чехов, писатель и читатель

Чехов, перечитывающий «Обломова»

В мае 1889 года, проводя с семьёй отпуск на даче в имении Линтварёвых близ города Сумы, Чехов, за неимением новых книг, перечитывал то, что уже читал ранее. Так ему случилось перечитать и роман И.А. Гончарова «Обломов». Результат оказался неожиданным, и Чехов не замедлил написать об этом Суворину: «Между прочим, читаю Гончарова и удивляюсь. Удивляюсь себе: за что я считал Гончарова первоклассным писателем? Его «Обломов» совсем неважная штука. Сам Илья Ильич, утрированная фигура, не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много...» (П III, 201).

За три года до этого (в «Литературной табели о рангах», напечатанной в «Осколках» в 1886 году) Чехов ставил Гончарова в один ряд со Львом Толстым. Теперь одному из прежних кумиров был вынесен строгий приговор: «Вычёркиваю Гончарова из списка моих полубогов» (П III, 202).

Объяснений такому настроению возможно несколько, не в последнюю очередь — чисто житейского свойства. В это время на глазах у писателя угасал от чахотки его брат-художник Николай, и перед лицом приближающейся смерти близкого человека многое начинало представать в новом свете. Но существеннее всего причины литературного свойства, побудившие Чехова к такому высказыванию. Постараемся их понять, а для этого перелистаем мысленно некоторые страницы «Обломова».

Основной сюжетный стержень романа Гончарова — история о том, как «в умненькой, хорошенькой головке» Ольги Ильинской развился план спасения нравственно погибающего Ильи Ильича. План этот состоял из последовательных задач: не давать Обломову спать после обеда, заставить его читать газеты и книги, потом писать письма по устройству своих дел в деревне, после приготовиться ехать за границу... Результатом должно было стать пробуждение Обломова от «сна души». Завершающую задачу Ольга формулировала таким образом: «...она укажет ему цель, заставит полюбить опять всё, что он разлюбил, и Штольц не узнает его, воротясь. И всё это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая ещё не начинала жить! Она — виновница такого превращения! <...> Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и её. Возвратить человека к жизни — сколько славы доктору, когда он спасёт безнадёжно больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу?.. <...> Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала это уроком, назначенным свыше»1.

Самый действенный путь к такой цели — любовь, пробуждённая полной жизненных сил героиней в душе апатичного героя.

Исполнение поставленной Ольгой задачи составляет содержание центральных — второй и третьей — частей романа, последствия анализируются в четвёртой части в беседах Ольги и Штольца.

Для Чехова к лету 1889 года такая сюжетная коллизия была уже пройденным этапом. Она была осмыслена, использована и даже спародирована в его собственном творчестве. В первую же его большую пьесу, «Безотцовщину», была введена пара героев с таким же распределением функций — это Платонов и Софья Егоровна.

Платонов. Делай и говори ты! Воскрешай меня, если можешь, поднимай меня на ноги! Скорее только, ради бога, а то я сойду с ума! <...>

Софья. Слушайся, Мишель, меня! Пусть всё будет по-моему! У меня свежей голова, чем у тебя! Верь мне, мой дорогой! Я подниму тебя на ноги! Я повезу тебя туда, где больше света, где нет той грязи, этой пыли, лени, этой грязной сорочки... Я сделаю из тебя человека... Счастье я тебе дам! Пойми же... Я сделаю из тебя работника! (XI, 124—125).

Здесь изначальная ситуация совпадает с обломовской даже в таких деталях, как пыль и грязь жилища героя; его собственная телесная и душевная лень; и даже грязная сорочка, аналогичная заношенному обломовскому халату. Причём к этому времени Платонов уже успел самого себя назвать «лежачим камнем» (XI, 134), что ещё более сближает его видимую ситуацию с обломовской. Однако разрешение этой ситуации у Чехова своеобразно: после вдохновенных речей Софьи Платонов выдерживает многозначительную паузу и роняет две фразы, каждая из которых обрывается многоточием: «Не новая песня... Сто раз слышал...» (XI, 126).

Вариант той же ситуации Чехов повторил и ещё более детализировал в пьесе «Иванов» в объяснениях Николая Иванова и Саши Лебедевой. Роман этой пары героев развивается по схеме, где ему отведена роль упавшего духом героя, а ей — бодрой духом героини, возрождающей его к новой жизни. Эта схема проступает в диалогах героев в первой же редакции 1887 года:

Иванов. ...замучил я себя, люди меня мучают без конца... Просто сил моих нет... <...> Шурочка, ради бога, увози меня отсюда поскорее... (Прижимается лицом к её плечу.) Дай мне отдохнуть и забыться хоть одну минуту...

Саша. Скоро, скоро, Николай... Не падай духом, стыдно... <...> Уверяю тебя, мой дорогой... вот тебе моя рука: придут хорошие дни, и ты будешь счастлив. Будь бодр, погляди, какая я храбрая... (XI, 266).

Но даже в первой, комедийной редакции Иванов даёт свою оценку ситуации, по всем признакам совпадающую с оценкой автора, т. е. Чехова:

Иванов. Будь бодр... настанет время... <...> Избитые фразы, которыми не поможешь. <...> И весь этот наш роман — общее, избитое место... «Он пал духом и утерял почву... Явилась она, бодрая духом, сильная и подала ему руку помощи»... Это хорошо и уместно в романах, но в жизни... не то, не то... (XI, 267).

В новой редакции «Иванова», завершённой два года спустя, в текст пьесы были добавлены фразы, усиливающие стремление Саши «учить и спасать»: «Нужно, чтобы около вас был человек, которого бы вы любили и который вас понимал бы. Одна только любовь может обновить вас» (XII, 37). В промежуточном варианте второй редакции Саша даже обращалась к Иванову с призывом: «Двигайся, Обломов!» (XII, 250). В окончательном тексте имя Обломова было устранено, но обломовские ассоциации сохранены в оценке Ивановым их романа с Сашей как избитого литературного сюжета: «Это красиво и похоже на правду только в романах...» (XII, 57). Работа над этой редакцией была закончена Чеховым всего лишь за несколько месяцев до перечитывания «Обломова» на Луке.

Шаблонность мышления Саши Лебедевой и индивидуальность мышления Иванова оттеняются фоном не только романной, но и драматургической традиции. Например, в комедии А.Н. Островского «Бедная невеста» (1851) построение своей жизни на основе сюжета «спасения» свойственно как мужскому, так и женскому сознанию. Бывший студент Хорьков, прожигающий жизнь, связывает надежду измениться к лучшему с благотворным влиянием «бедной невесты» Марьи Андреевны:

Хорьков. ...что я делаю наконец! За что же я гублю себя? Вот уж три года, как я кончил курс, и в эти три года я не сделал ровно ничего для себя. Меня обдаёт холодом, когда я вспомню, как я прожил эти три года! Лень, праздность, грязная холостая жизнь — и никаких стремлений выйти из этой жизни, ни капли самолюбия! Для себя я ни на что не решусь, я это знаю. В ней моё единственное спасение, а я не смею сказать ей, что люблю её. Нет, надобно кончить! Неужели она не сжалится надо мной? Для неё я бы стал работать, трудиться; она одна только способна привязать меня к жизни2.

Сама Марья Андреевна, хотя и избирает себе другой объект для «исправления», — порочного чиновника Беневоленского, — руководствуется той же высокой идеей. Эту идею она раскрывает в беседе со старым другом семьи, стряпчим Платоном Маркычем Добротворским, разделяющим её добрые стремления:

Марья Андреевна. Я думала, думала... да знаете ли, до чего додумалась? <...> Мне показалось, что я затем иду за него замуж, чтобы исправить его, сделать из него порядочного человека. Глупо ведь это, Платон Маркыч? Ведь это пустяки, нельзя этого сделать, а? Платон Маркыч, не так ли? Всё это детские мечты?

Добротворский. Звери лютые, и те укрощаются...

Марья Андреевна. Без этой мысли, Платон Маркыч, мне было бы очень тяжело. Только этим я теперь и живу. <...> Передо мной новый путь, и я его наперёд знаю. У меня ещё много впереди для женского сердца! Говорят, он груб, необразован, взяточник, но это, быть может, оттого, что подле него не было порядочного человека, не было женщины. Говорят, женщина много может сделать, если захочет. Вот моя обязанность. И я чувствую, что во мне есть силы3.

То, что для героев Островского (и самого драматурга) составляет неизбежное жизненное испытание, что для героев Гончарова оборачивается истинной драмой (и, в первую очередь, признано истинной драмой автором романа), то для героев Чехова — объект отрицания и отстранения. За этой позицией чеховских персонажей проступает позиция самого автора. В мире Чехова «Драмой» будет назван смешной рассказ, где знакомый сюжет спародирован в сочинении некой Мурашкиной, которая на свою беду «разрешилась от бремени драмой». В тексте, вышедшем из-под пера г-жи Мурашкиной, выведена барышня Анна, которая не спит по ночам, думая о Валентине, сыне бедного учителя: «Валентин прошёл все науки, но не верует ни в дружбу, ни в любовь, не знает цели в жизни и жаждет смерти, а потому ей, барышне, нужно спасти его» (VI, 227). Средство спасения, конечно, воодушевляющая любовь. Одна из последних сцен, которую успевает прочесть вслух Мурашкина, такова: Валентин, держа Анну в объятиях, объявляет во всеуслышание: «Ты воскресила меня, указала цель жизни! Ты обновила меня, как весенний дождь обновляет пробуждённую землю! Но... поздно, поздно!» (VI, 229). Для самой Мурашкиной это почти последние её слова — слушатель не выдерживает пытки чтением, хватает пресс-папье и убивает сочинительницу. Но рассказ комичен: понятие драмы здесь относится только к жанру высмеянного «рокового» произведения.

В романе Гончарова драма отношений героев истинна, поскольку неотделима от их жизни. Чехов же разделяет жизнь своих персонажей — и известные литературные сюжеты, которые сам — как автор — оценивает как ложные схемы построения жизни, и наделяет этим авторским восприятием некоторых своих героев. Своеобразие собственной писательской позиции в какой-то мере осознавалось Чеховым изначально — не случайно в его раннем творчестве встречаются пародии на известных классиков мировой литературы. В этом процессе творческого самосознания ситуации перечитывания играли особенно важную роль, поскольку ревизия предыдущих впечатлений подталкивала к выработке собственных литературных принципов.

Проявились ли впоследствии, после перечитывания «Обломова» на Луке, какие-то следы этого чтения? Есть основания ответить на этот вопрос положительно: да, проявились, причем как в литературном творчестве Чехова, так и — весьма вероятно — в его житейской биографии.

В творчестве — некоторыми художественными деталями и характерными типами. Одна из таких деталей у Гончарова входит в портрет «братца» Ивана Матвеевича. Портрет Ивана Матвеича достаточно лаконичен и создан несколькими крупно поданными чертами. Впервые он дан в третьей части романа: «...одетый в поношенное пальто человек средних лет, с большим бумажным пакетом под мышкой, с толстой палкой и в резиновых калошах, несмотря на сухой и жаркий день» (с. 310). Пакет и калоши, неуместные при сухой погоде, становятся лейтмотивной характеристикой этого малоприметного чиновника. И на последних страницах книги, т. е. много лет спустя по романному времени, опять упомянута мелькающая «фигура «братца» с большим пакетом под мышкой, в резиновых галошах зимой и летом» (с. 485). Для читателей Чехова в этом портрете узнаваема чеховская деталь: примета внешности «человека в футляре» Беликова. Но внешнее сходство героев подкрепляется и их речевой характеристикой: в четвёртой части романа, замышляя интригу против Обломова, Иван Матвеич в разговоре с Тарантьевым опасается шельмы-Штольца и свои опасения выражает словами: «...я боюсь, чтоб там чего не вышло» (с. 393). Таким образом, два персонажа совпадают не только в своих привычках надевать калоши в сухую солнечную погоду, но и по образу речи, поскольку «как бы чего не вышло» — любимое выражение чеховского Беликова.

В первой части романа Гончарова изображён один из визитёров Обломова — субъект «неопределённых лет, с неопределённой физиономией» и с неопределёнными именем и фамилией: одни называют его Ивановым, другие Васильевым или Андреевым, кто-то думает, что он Алексеев. Гончаров размышляет как над безликостью этого человека, так и над его способностью «всех любить»: «Есть такие люди, в которых, как ни бейся, не возбудишь никак духа вражды, мщения и т. п. Что ни делай с ними, они всё ласкаются. <...> Если при таком человеке подадут другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются — так и он обругает и посмеётся с другими» (с. 30). В чеховском мире такая же ласковость, обезличенность и способность к переменчивости воплощена в женском характере, названном «душечкой». Истоки такого характера были очерчены в предварительной записи к будущему рассказу: «Была женой артиста — любила театр, писателей, казалось, вся ушла в дело мужа, и все удивлялись, что он так удачно женился; но вот он умер; она вышла за кондитера, и оказалось, что ничего она так не любит, как варить варенье, и уж театр презирала, так как была религиозна в подражание своему второму мужу» (XVII, 33). Переменчивость героини и способность её отдаваться противоположным интересам отражена и в законченном тексте рассказа «Душечка». Такой же способностью к переменчивости наделён и Обломов в комических эпизодах перебранки с Захаром. Например, Обломов упрекает Захара, что тот не записывает расходов, и замечает при этом:

«— Худо быть безграмотным!

— Прожил век и без грамоты, слава богу, не хуже других! — возразил Захар, глядя в сторону.

«Правду говорит Штольц, что надо завести школу в деревне!» — подумал Обломов.

— Вон у Ильинских был грамотный-то, сказывали люди, — продолжал Захар, — да серебро из буфета и стащил.

«Прошу покорнейше! — трусливо подумал Обломов. — В самом деле, эти грамотеи — всё такой безнравственный народ: по трактирам, с гармоникой, да чаи... Нет, рано школы заводить!..»» (с. 310).

Отголоски гончаровского романа в более или менее скрытой форме рассеяны в чеховских произведениях разных лет. Очень важный романный мотив поиска «нормы жизни», сопровождающий историю «погасания» героя, наложил свой отпечаток на содержание и тональность повести «Скучная история», над которой Чехов работал вскоре после перечитывания «Обломова». С размышлениями Обломова в разговорах со Штольцем о бессмысленности светской жизни («Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается всё это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Всё это мертвецы, спящие люди <...> снуют каждый день, как мухи, взад и вперёд, а что толку? <...> глубокомысленно сидят — за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя?» — с. 173) перекликаются размышления Андрея Прозорова о его городе, где каждый житель похож на тысячи других, где «только едят, пьют, спят <...> разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами <...> и неотразимо пошлое влияние гнетёт детей, и искра божия гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери...» (XIII, 182). Лейтмотив внутреннего, душевного «огня», зажжённого в Обломове от рождения, но угасавшего на протяжении всей его жизни, сближает с этим героем чеховского Ионыча, прошедшего свои стадии душевного угасания: «В душе затеплился огонёк. <...> Огонёк всё разгорался в душе, и уже хотелось говорить, жаловаться на жизнь... <...> огонёк в душе погас» (X, 38—39).

Выскажу предположение, что перечитанный «Обломов» оказал влияние и на личную судьбу Чехова. Сразу же после письма к Суворину, где Чехов меняет своё отношение к Гончарову, в чеховской переписке на протяжении следующих несколько месяцев время от времени возникают обломовские темы и мотивы. Чехов как будто подлавливает сам себя на том, что напоминает ему об Обломове, в его собственном лексиконе повторяются слова «лень», «покойный» в смысле удобный: «покойные речи», «покойная коляска» (П III, 212), он предаётся размышлению, какое из занятий «покойнее» для литератора (П III, 219)...

А.С. Суворину 4 мая 1889 года: «Вы пишете, что я обленился. Это не значит, что я стал ленивее, чем был. <...> Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска... <...> не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей. Я боюсь, что в этом отношении я очень похож на Гончарова, которого я не люблю и который выше меня талантом на 10 голов. Страсти мало... <...> В душе какой-то застой» (П III, 203—204).

А.Н. Плещееву 14 мая: «Каждый день всё собираюсь задать Вам <...> вопросы, да всё некогда: то лень, то раков ловлю, то задумываюсь над своим больным художником, то чернила высыхают от жары...» (П III, 211).

Н.А. Лейкину 22 мая: «Причины моего молчания кроются в постоянстве моего характера: я всегда одинаково и неизменно ленив, и всегда моя голова занята каким-нибудь обстоятельством...» (П III, 218).

В.А. Тихонову 31 мая: «...день идёт за днём, разговор за разговором, ан глядь — уж и весны нет...» (П III, 220).

И.П. Чехову 16 июля: «...лень, нежелание ехать куда бы то ни было, равнодушие и банкротство... Живу машинально, не рассуждая» (П III, 230).

Обломовские настроения он отмечает и в своих знакомых. Уже вернувшись в Москву, в ноябре 1889 года, получив от драматурга Тихонова известие, что тот созрел для большого романа, Чехов отвечает ему так, словно перед ним — новоявленный гончаровский герой: «Созреть-то Вы созрели, да вот в чём запятая: лень раньше Вас созрела. Начнёте роман, допишете до середины, а потом ляжете на диван и будете лежать полгода» (П III, 284).

В одном из последних писем этого года — 27 декабря Суворину — Чехов поднимает вопрос о российских интеллигентах, наделённых в его оценке перечнем характерных примет «обломовщины»: «Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция... <...> Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях...» (П III, 309).

Одновременно с таким реестром обломовских настроений, на протяжении того же периода — т. е. от мая до декабря 1889 года — Чехов ищет способы преодоления лени и апатии, видя первое средство в том же самом, в чём и Ольга Ильинская, и Штольц видели спасение для Обломова: в движении, и желательно — в поездке за границу. Он нетерпеливо расспрашивает Суворина: «Когда вернётесь из-за границы? Куда потом поедете?» — и прибавляет: «Неужели я до самой осени буду сидеть на берегу Псла? О, это ужасно!» (П III, 205).

И.Л. Леонтьеву-Щеглову: «Какого лешего мы сиднем сидим на одном месте?» (П III, 206).

В письмах к разным корреспондентам: «Надо подсыпать под себя пороху» (П III, 204); «...в Париж к француженкам, а из Парижа в Тифлис к грузинкам...» (П III, 212); «уеду за границу» (П III, 213); «уеду в Пиренеи» (П III, 214).

Постепенно в этих планах проступил и выкристаллизовался маршрут поездки, занявшей у Чехова почти весь следующий год: через Сибирь на Дальний Восток, Сахалин и обратный путь через южные экзотические моря.

Сотворение этой части собственной биографии — это чеховский «Анти-Обломов», сознательное отталкивание от представшего перед ним негативного образца. В хорошо известном Чехову тексте «Гамлета» принц, выясняя отношения с матерью-королевой, пытается повернуть её лицом к истине как к некоему метафорическому зеркалу:

    Сядь, и с места
Ты не сойдёшь, пока тебе я не представлю
Такого зеркала, где все души твоей изгибы
Наруже будут!

И Королева отвечает:

Мой сын! Ты очи обратил мне внутрь души,
И я увидела её в таких кровавых,
Таких смертельных язвах — нет спасенья!4

Подобным метафорическим зеркалом для Чехова стал перечитанный и переосмысленный им роман об Обломове. Своё спасение от язв обломовщины он нашёл в длительном сибирско-сахалинском странствии, ставшем для него чем-то вроде паломничества, объединившего труд тела и труд души.

Примечания

1. Гончаров И.А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. Т. 4. СПб.: Наука, 1998. С. 205. Далее страницы указаны в тексте.

2. Островский А.Н. Полн. собр. соч.: В 12 т. Т. 1. М.: Искусство, 1973. С. 211.

3. Там же. С. 269—271.

4. Шекспир В. Гамлет, принц Датский / Пер. с англ. Н. Полевого. Изд. 2-е. СПб.: Изд-е А.С. Суворина, [1887]. С. 67, 69.