Вернуться к Ю.Н. Борисов, А.Г. Головачёва, В.В. Прозоров. А.П. Чехов и традиции мировой культуры

Ю.Н. Борисов. Грибоедов, Островский, Щедрин: ассоциативные параллели в рассказе А.П. Чехова «Праздничная повинность»

В пространстве нашей словесности комедия А.С. Грибоедова «Горе от ума» образует одно из самых мощных художественно-смысловых полей. Не избежал его притяжения и молодой А.П. Чехов.

Проследим, как строится внутритекстовый диалог с образно-смысловым полем грибоедовской пьесы в рассказе Чехова «Праздничная повинность».

Рассказ был опубликован 3 января 1885 г. в юмористическом журнале «Развлечение» и по времени действия (новогодний полдень) по-журналистски соотносился с «внетекстовой реальностью»: праздничная повинность — ритуальные поздравительные визиты младших чиновников к сильным мира сего. Вдова бывшего черногубского вице-губернатора по привычке ждет визитеров, но, кроме старика Окуркина, свято чтящего заведенный порядок и нравы старины, к ней никто не приходит. В разговоре выясняется городская новость, которая и становится источником сюжетного напряжения рассказа: третьего дня у контролера банка Перцева «все чиноши собрались и насчет сегодняшних визитов рассуждали. В один голос порешили, шуты этакие, не делать сегодня визитов. <...> Согласились все заместо визитов собраться сегодня в клубе, поздравить друг дружку и взнести по рублю в пользу бедных» (III, 156). Понять чиновников нетрудно: так хорошо начать новую жизнь с нового года, сбросить наконец с себя ярмо рутинных правил, почувствовать себя свободными, по-современному либеральными, цивилизованными! Но, как показывает опыт, нет и ничего более безнадежного, чем решение жить по-новому с назначенной даты — хоть с понедельника, хоть с первого числа месяца или года. Вот и в чеховском рассказе освободительный порыв губернских вольнолюбцев гаснет так же скоропостижно, как и рождается. Испугавшись возможных последствий своего «бунта», «чиновники переглянулись и почесали затылки» (III, 159). А там и с визитами к нужным людям направились. Жизнь вернулась в привычную колею.

Живая комическая зарисовка современного быта сюжетно самодостаточна и вполне может быть прочитана вне литературных ассоциаций. Однако художественный потенциал чеховского рассказа значительно возрастает, если воспринимаемый текст, согласно авторской установке, включается в ассоциативное поле комедии Грибоедова. Обратившись к аналогии с музыкальной формой, можно сказать, что «Праздничная повинность» построена как вариации или маленькая фантазия на темы («по мотивам») «Горя от ума».

В качестве изложения исходной темы выступает эпиграф из Грибоедова:

...лукавых простаков,
Старух зловещих, стариков,
Дряхлеющих над выдумками, вздором.

Далее в тексте рассказа Чехов последовательно развивает эту тему, сохраняя ее узнаваемость и одновременно трансформируя, переводя в иную тональность. Причем ни одно слово темы-эпиграфа не остается забытым и прорастает выразительными деталями в словесно-образной ткани повествования.

Главные «сценические» персонажи рассказа — не восставшие против праздничной повинности чиновники, а вдова бывшего черногубского вице-губернатора Лягавого-Грызлова Людмила Семёновна и старший советник губернского правления Ефим Ефимыч Окуркин. Поначалу ничего зловещего в них нет: она — «маленькая шестидесятилетняя старушка», он — «дряхлый человечек с лицом желто-лимонного цвета и с кривым ртом» (III, 156) (курсив здесь и далее мой. — Ю.Б.). Представив вице-губернаторшу «маленькой старушкой», автор затем в собственных ремарках настойчиво повторяет: «усмехнулась старуха», «вздохнула старуха», «удивилась старуха». Это же слово звучит и в устах самой Людмилы Семёновны: «Забыли старуху и пусть их», «Ежели им опротивела благодетельница... старуха... ежели я такая скверная, противная, то пусть...» И снова в речи автора: «Окуркин стал перед старухой на колени» (III, 158). Шестикратное повторение одного слова на весьма сжатом пространстве текста в три страницы может быть или стилистическим недосмотром, или приемом. Совершенно очевидно, что в данном случае мы имеем дело с проведением словесного лейтмотива, восходящего к эпиграфу. Развитие лейтмотива («маленькая старушка» — «старуха» — «старуха <...> скверная, противная») достигает кульминации в угрожающей тираде Окуркина, обращенной к незадачливым «бунтовщикам»: «Ну вот что, цивилизованные... Ежели сейчас не пойдете к ведьме, то горе вам... Ревма ревет! Такое на вас молит, что и татарину не пожелаю» (III, 159). Однако ничего столь ужасающего в ходе рассказа мы не наблюдали. Обидевшись на неблагодарных, когда-то ею облагодетельствованных чиновников, Людмила Семёновна лишь «прижала к лицу платок и захныкала» (III, 158). Так что зловещая старуха-ведьма в финале — фантом, плод тактического расчета Окуркина-укротителя и воображения испуганных чиновников. Кстати, в этот момент и сам Окуркин превращается из «дряхлого человечка» в «зловещего старика» (в прямом смысле слова: он вещает зло), предсказанного эпиграфом, одновременно реализуя и мотив «лукавого простака»: простодушно опечалив благодетельницу откровенным рассказом о вольнодумных затеях чиновников, он теперь явно лукавит, чтобы поправить положение, рассказывает не то, что было. На самом деле реакция Лягавой-Грызловой на диковинное решение «чинош» поначалу вполне спокойное и даже покорное: «Оно и лучше. <...> Пусть не ездиют. Нам же покойнее...» (III, 157). Эмоции нарастают лишь тогда, когда выясняется, что и непосредственно ею облагодетельствованные молодые люди оказались неблагодарны и непочтительны.

Заданная эпиграфом грибоедовская тема влечет за собой целый комплекс мотивов «Горя от ума», получающих разработку, варьирующихся в тексте Чехова: сравнение «века нынешнего и века минувшего»; фамусовская ностальгия по прошедшим временам (воспоминания об угоднических подвигах Максима Петровича); мотивы женской власти и нужного человека («который кормит и поит, а иногда и чином подарит». Ср. у Чехова: «Судя по количеству закусок и питий, приготовленных в зале, число визитеров ожидалось громадное» — III, 156. Многих из них Людмила Семеновна «к месту пристроила»); покровительства и почтения к «старшим» (читай: влиятельным); наконец, мотив обновления жизни, отказа от изживших себя нравов (Чацкий: «Нет, нынче свет уж не таков. <...> Вольнее всякий дышит»1). Созданное темой-эпиграфом ассоциативное поле пронизывает художественно-смысловой энергией комедии Грибоедова текст рассказа и обеспечивает как ощущение общей соотнесенности чеховского произведения с «Горем от ума», так и идентификацию «узнаваемых» слов и оборотов как грибоедовских.

Самый мотив ритуальных и отнюдь не бескорыстных визитов восходит к пьесе Грибоедова: «Не тот ли, вы к кому меня еще с пелён, / Для замыслов каких-то непонятных, / Дитёй возили на поклон?» (II, 5); «У покровителей зевать на потолок, / Явиться помолчать, пошаркать, пообедать, / Подставить стул, поднять платок» (II, 2); «К Татьяне Юрьевне хоть раз бы съездить вам. <...> ...частенько там / Мы покровительство находим, где не метим» (III, 3). Показательно, что у Чехова вся история сюжетно концентрируется не вокруг какого-то лица из действующей бюрократии, а вокруг вдовы бывшего вице-губернатора, родившейся, кстати, если к началу 1885 года ей шестьдесят, одновременно с появлением грибоедовской пьесы, в которой природа «женской власти» в России была раскрыта в исключительной полноте и художественной убедительности. «Действующие лица комедии, — писал Ю.Н. Тынянов, — обладающие влиянием на всю жизнь и деятельность, обладающие властью, — женщины, умелые светские женщины»2. И если Людмила Семёновна явно не тянет на роль, скажем, грибоедовской Марьи Алексевны, тем не менее ее именем восстанавливается поколебленный, было, миропорядок и незыблемость традиции: «Да ведь ежели к ней идти, так придется идти ко всем... — Что делать, миленькие? И ко всем сходите...» (III, 159).

Людмила Семёновна — «крестная мать» целого выводка молодых черногубских чиновников. Домашний, семейный элемент свойственной российской бюрократии системы отношений живо обозначен в фамильярной воркотне обиженной покровительницы в адрес неблагодарных подопечных: «И Верхушкин, стало быть, не придет? <...> Ведь я же ему, разбойнику этакому, крестной матерью прихожусь! Я его к месту пристроила! <...> А Ванька Трухин? Неужто и он не придет? <...> И Подсилкин? Тоже? Ведь я же его, подлеца этакого, из грязи за уши вытянула! А Прорехин?» (III, 157—158). Вот, оказывается, «в чины выводит кто» в губернском городе Черногубске. Параллельный текст в «Горе от ума» отыскивается сам собою в подобной же воркотне раздраженного Фамусова:

Безродного пригрел и ввел в мое семейство,
Дал чин асессора и взял в секретари;
В Москву переведен через мое содейство;
И будь не я, коптел бы ты в Твери (I, 4).

Роли между персонажами чеховского рассказа распределяются таким образом, что Людмила Семёновна выступает как «эмпирик», ее понимание диковинного события не выходит за рамки привычного житейского контекста, в ней говорит прежде всего оскорбленное женское сердце («Я вижу, что я уже больше не нужна им. И не надо...» — III, 158), Окуркин же дает идеологическую оценку происходящего и как герой-«идеолог» на свой страх и риск берется восстановить status quo, в чем и преуспевает. В исполненном ностальгии по прошлому монологе старого чиновника, достигшего «степеней известных» провинциального «Молчалина» средней руки, всё построено на комическом развертывании и варьировании мотивов грибоедовской пьесы: «За предрассудок почитают... Лень старшего почтить, с праздником его поздравить, вот и предрассудок. Нынче ведь старших за людей не считают... Не то, что прежде было». Иронически интонируемый «предрассудок» — слово из лексикона Чацкого («Дома новы, но предрассудки стары. / Порадуйтесь, не истребят / Ни годы их, ни моды, ни пожары» — II, 5. Шестьдесят лет спустя Чехов констатирует: не истребили!). Так и видится, как, произнося это словечко, «Окуркин безнадежно махнул рукой и покривил рот в презрительную усмешку». Зато сколь прочувствованно звучит у него обращенная фраза Фамусова: «Тогда не то, что ныне» — «Нынче <...> Не то, что прежде было».

А дальше со страстным одушевлением Фамусова во время знаменитого монолога о Максиме Петровиче, отважно жертвовавшем затылком, Окуркин вспоминает собственные подвиги почтительности и начальстволюбия, причем, как и в «Горе от ума», сопряженные с риском для собственного здоровья: «Прежде, матушка, когда либерализмы этой не было, визиты не считались за предрассудок. Ездили с визитами не то что с принуждением, а с чувством, с удовольствием (ср.: «А с чувством, с толком, с расстановкой». — Ю.Б.). Бывало, исходишь все дома, остановишься на тротуаре и думаешь: «Кого бы это еще почтить?» Любили мы, матушка, старших... Страсть как любили! Помню, покойник Пантелей Степаныч (не вариант ли вошедшего в силу Молчалина? Сравни созвучие имен: Алексей Степаныч. — Ю.Б.), дай Бог ему царство небесное, любил, чтоб мы почтительны были... Храни, Бог, бывало, ежели кто визита не сделает — скрежет зубовный! В одни святки, помню, болен я был тифом! И что ж вы думаете, матушка? Встал с постели, собрал силы свои расслабленные и пошел к Пантелею Степанычу... Прихожу. От меня так и пышет, так и пышет! Хочу сказать «с новым годом», а у меня выходит «флюст бей козырем!» Хе-хе... Бред-с... А то, помню, у Змеищева оспа была. Доктора, конечно, запретили ходить к нему, а нам начхать на докторов: пошли к нему и поздравили. Не считали за предрассудок» (III, 157). Сатирико-комическая гиперболизация изображаемого напоминает здесь манеру Салтыкова-Щедрина, и неслучайность этого впечатления подтверждается включением в текст «щедринизма» («Скрежет зубовный» — произведение из щедринского цикла «Сатиры в прозе»). Кстати, именно Салтыкову принадлежит одна из самых глубоких и художественно совершенных разработок грибоедовского тематизма — цикл «Господа Молчалины». В «Праздничной повинности» Чехов прикасается к этой традиции и оставляет нам знак, указание в виде характерной цитаты из «фразеологического словаря» сатиры Салтыкова.

Монолог Окуркина заставляет вспомнить и комедию «На всякого мудреца довольно простоты», пьесу, в которой, казалось бы, неожиданно для Островского встречаются грибоедовское и щедринское начала. Приведем в параллель к чеховскому тексту рассказ Глумовой об удивительных «врожденных» качествах ее сына — почтительности и начальстволюбии: «Уж никогда, бывало, не забудет у отца или у матери ручку поцеловать; у всех бабушек, у всех тетушек расцелует ручки. Даже, бывало, запрещаешь ему; подумают, что нарочно научили; так потихоньку, чтоб никто не видал, подойдет и поцелует. А то один раз, было ему пять лет, вот удивил-то он нас всех! Приходит поутру и говорит: «Какой я видел сон! Слетают ко мне, к кроватке, ангелы и говорят: — люби папашу и мамашу и во всем слушайся! А когда вырастешь большой, люби своих начальников. Я им сказал: ангелы! я буду всех слушаться»... Удивил он нас, уж так обрадовал, что и сказать нельзя»3. Окуркин словно подхватывает этот фантастический рассказ и продолжает: «Любили мы, матушка, старших... Страсть как любили!» Вряд ли в этом случае стоит говорить о непосредственной связи чеховского рассказа с пьесой Островского, тем не менее отмеченный параллелизм текстов достаточно выразителен и обусловливается их принадлежностью к общей тематической линии русской словесности, берущей начало в комедии Грибоедова.

Присутствие литературно-ассоциативного слоя в тексте рассказа Чехова ни в коей мере не свидетельствует о его «вторичности». В словесном искусстве, как и в музыке, художественная разработка чужого образно-тематического материала — вполне достойная творческая задача, в процессе решения которой происходит становление нового смысла. В соотнесенности с художественно-смысловым полем «Горя от ума» провинциальная история, рассказанная Чеховым в «Праздничной повинности», набирает обобщающую силу и заставляет задуматься о фундаментальных процессах нашей национальной жизни, о ее косности и неподвижности, причины коих коренятся в будничном самочувствии и бытовом поведении обыкновенных, ничем не приметных людей. Чехов подчеркивает это, транспонируя традиционную сатирическую тему в иную тональность — из социально-иерархического в человеческое измерение. Сквозь маски «старух зловещих, стариков», намеченные в гневной филиппике Чацкого (эпиграф рассказа), проступают живые человеческие, пусть и не слишком симпатичные, лица. Нам понятна и человеческая обида Людмилы Семёновны, и человеческий мотив «обуздательного» мероприятия, предпринятого «идеологом» начальстволюбия Окуркиным: пожалел расплакавшуюся женщину («Матушка, ангельчик мой... Не плачьте-с... Голубушка! Я пошутил...»). И вдруг в этом обломке старой бюрократической машины оказывается больше доброты и непосредственной сердечности, чем в молодых «прогрессистах», упоенных своим порывом к свободе и новой жизни. Так высшая человеческая объективность художнического взгляда Чехова пробивает себе путь, преодолевая заданность одной из самых традиционных тем русской литературы.

Литература

Грибоедов А.С. Полн. собр. соч.: В 3 т. Т. 1. СПб.: Нотабене, 1995. 352 с.

Островский А.Н. На всякого мудреца довольно простоты // Островский А.Н. Полн. собр. соч.: В 16 т. Т. 5. М.: ГИХЛ, 1950. С. 105—176.

Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. М.: Наука, 1969. 424 с.

Фесенко Ю.П. «В превосходном стихотворении многое должно угадывать...» // А.С. Грибоедов. Творчество. Биография. Традиции. Л.: Наука, 1977. С. 52—60.

Примечания

1. Грибоедов А.С. Полн. собр. соч.: В 3 т. Т. 1. СПб.: Нотабене, 1995. С. 39. Далее ссылки даются в тексте с указанием римской цифрой действия пьесы и арабской — явления.

2. Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. М.: Наука, 1969. С. 377. См. также: Фесенко Ю.П. «В превосходном стихотворении многое должно угадывать...» // А.С. Грибоедов. Творчество. Биография. Традиции. Л.: Наука, 1977. С. 55—58.

3. Островский А.Н. На всякого мудреца довольно простоты // Островский А.Н. Полн. собр. соч.: В 16 т. Т. 5. М.: ГИХЛ, 1950. С. 121—122.