Одновременное усиление критического отношения к действительности и вместе с тем оптимистических чаяний — характернейшая особенность творчества Чехова на рубеже двух веков. При этом иные оптимистические суждения, звучащие в его произведениях, могут показаться даже противоречащими этому единству.
Когда Липа возвращается ночью из больницы с мертвым сыном на руках, по дороге она встречает старика из Фирсанова и делится с ним своим горем («В овраге»). Выслушав Липу, старик стал утешать ее:
«Твое горе с полгоря. Жизнь долгая, — будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! — сказал он и поглядел в обе стороны. — Я во всей России был и все в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное». Старик рассказывает Липе о своей тяжкой скитальческой жизни бесприютного бедняка и заканчивает рассказ так:
«А что ж? Скажу тебе: потом было и дурное, было и хорошее. Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия! — сказал он и опять посмотрел в стороны и оглянулся» (IX, 409—410).
Не все страшно в этом ужасном мире, есть в нем и хорошее, и этого хорошего, как оказывается, даже больше, говорит Чехов устами человека, которого Липа приняла за святого, и этот вывод действительно может показаться парадоксальным, тем более что и старик, рассказывая о своей жизни, не приводит никаких примеров, которые подтверждали бы, что в его жизни на самом деле было больше хорошего. Между тем подобные утверждения мы встретим и в других произведениях Чехова. Об этом же думает Гуров во время своей ночной прогулки с Анной Сергеевной в Ореанде. «Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, — пишет Чехов, — успокоенный и очарованный в виду этой сказочной обстановки — моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве» (IX, 363).
С одной стороны, жизнь, по Чехову, — тюремный застенок, где люди лишены свободы и счастья, с другой стороны, утверждается мысль, что хорошего в жизни все же больше. Как будто бы это взаимоисключающие утверждения, но в том-то и дело, что в произведениях Чехова этих лет, они не исключают, а дополняют друг друга. В этом и состоит характернейшая особенность чеховского миропонимания, впервые с предельной полнотой и ясностью высказанного в 1894 году в рассказе «Студент».
Среди рассказов Чехова это одно из наиболее лаконичных произведений. Писатель высоко ценил его, считая, как об этом свидетельствует И.П. Чехов, «наиболее отделанным», то есть наиболее совершенным по форме (VIII, 564). В самом деле, рассказ этот отличается не только предельной лаконичностью, но и крайней сюжетной простотой и вместе с тем большой широтой обобщения.
Была ранняя весна, но к вечеру внезапно похолодало, будто вернулась зима. Под влиянием этой неожиданной перемены продрогшего студента, подавленного обступившей его холодной мглой, охватывают невеселые мысли. Глядя вокруг себя на мрачную, как бы застывшую в ужасе молчаливую пустыню, вспоминая, как убого и бедно дома, куда он держит сейчас путь, Великопольский приходит к безотрадным заключениям. Он «думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. И ему не хотелось домой» (VIII, 346).
Подойдя к костру и грея у огня руки, Великопольский вспоминает евангельскую легенду и рассказывает ее двум женщинам, которые жгли костер. Рассказ глубоко взволновал молчаливых слушательниц, и это произвело на студента огромное впечатление. Отойдя от костра и вновь окунувшись в холодную тьму, Великопольский теперь все думал о Василисе и Лукерье. Если Василиса заплакала и так взволновалась ее дочь, то это значит, что легендарные события давностью в девятнадцать веков им не безразличны. Мысль эта поразила студента. «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, — думал он, — связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой» (VIII, 348).
Вновь думая о том, что роднит жизнь сегодняшнего дня с далеким прошлым, он занят теперь мыслями не о темноте и нищете. Теперь он убежден, «что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле...» (VIII, 348).
В рассказе «По делам службы» Чехов возвращается к мыслям, высказанным в «Студенте». Следователь Лыжин в результате долгих раздумий преодолевает представление о жизни как о хаотическом, темном скоплении случайностей и приходит к пониманию ее гармоничности и разумности. «И несчастный, надорвавшийся, убивший себя «неврастеник»... — заключает следователь, — и старик-мужик, который всю свою жизнь каждый день ходит от человека к человеку, — это случайности, отрывки жизни для того, кто и свое существование считает случайным, и это части одного организма, чудесного и разумного для того, кто и свою жизнь считает частью общего и понимает это». Это убеждение было давней затаенной мыслью Лыжина, но только теперь она развернулась в его сознании широко и ясно. Почему же это произошло? Ответить на этот вопрос не так-то легко. Новое убеждение Лыжина является не логическим завершением его размышлений, а внезапным озарением, вызванным заурядной встречей, каких и до этого было у него немало. Сам Лыжин так думает о своих новых взглядах: «Какая-то связь, невидимая, но значительная и необходимая, существует между... всеми, всеми; в этой жизни, даже в самой пустынной глуши, ничто не случайно, все полно одной общей мысли, все имеет одну душу, одну цель, и чтобы понимать это, мало думать, мало рассуждать, надо еще, вероятно, иметь дар проникновения в жизнь, дар, который дается, очевидно, не всем» (IX, 354).
Убеждение Чехова, что правда и красота всегда составляли главное в жизни человека, не следует все же понимать буквально. Для него торжество правды было реальностью, однако еще ждущей своего осуществления. Это была реальность особого порядка, реальность не исторического бытия человека, а его устремлений и чаяний, реальность высшей цели жизни. Чехов вряд ли взялся бы логически обосновывать это свое убеждение. Поэтому и в его произведениях мысли о торжестве правды на земле получают особое, не прямое выражение, чаще всего определяя содержание подтекста. В тех же случаях, когда писатель прямо говорит об этой особой реальности — реальности идеала, он неизбежно отвлекается от трагических картин повседневной жизни человека, обращается, как правило, к картинам природы и там ищет вещественные свидетельства, наглядно подтверждающие его миропонимание и мироощущение. Так происходит, например, в сцене беседы Липы с ее матерью, когда она уже хорошо поняла, в какой ужасный дом попала («В овраге»). Под влиянием тяжелых впечатлений, чувствуя свою беззащитность, мать и дочь уже совсем готовы были предаться безутешной скорби, но тут их вдруг осеняет мысль, что «как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна», а раз это так, значит «...в божьем мире правда есть и будет... и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью.
И обе, успокоенные, прижавшись друг к другу, уснули» (IX, 400).
По такому же принципу построена сцена в Ореанде в рассказе «Дама с собачкой». Мысли о том, как, в сущности, все прекрасно на этом свете, кроме того, что мы сами думаем и делаем, когда забываем о высших целях человеческого бытия, приходят Гурову под влиянием величавой картины природы. Там, в природе, находит он и философское обоснование своим высоким мыслям. Глядя на Ялту, скрытую в туманной дымке, на вершины гор, где неподвижно стоят белые облака, на простершееся внизу море, прислушиваясь к его однообразному глухому шуму, Гуров думает, что так шумело море и тогда, когда еще не было Ялты, и так же будет шуметь, равнодушно и глухо и потом, когда уже не будет Гурова. «И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства» (IX, 363).
Аналогично написаны соответствующие сцены и в пьесах Чехова. В «Трех сестрах» Тузенбах, прощаясь перед дуэлью с Ириной, оглядывая старый сад и еловую аллею у дома Прозоровых, которые ему уже не суждено больше увидеть, говорит: «Я точно первый раз в жизни вижу эти ели, клены, березы, и все смотрит на меня с любопытством и ждет. Какие красивые деревья, и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!» (XI, 296).
В таком же духе выдержана и концовка рассказа «Случай из практики». Ночью Королев весь был во власти тяжких впечатлений. Багровые окна фабрики навевали ему мысли о дьяволе, и он думал о противоестественности отношений между людьми, о той грубой, подавляющей человека силе, которая была еще в каменном веке и во времена свайных построек. Но когда он собрался уезжать, было чудесное весеннее утро, в памяти был исполненный высокого смысла разговор с Ляликовой, и вот, как по мановению волшебного жезла, все вокруг преображается, внезапно предстает в новом свете. «Было слышно, — пишет Чехов, — как пели жаворонки, как звонили в церкви. Окна в фабричных корпусах весело сияли, и, проезжая через двор и потом по дороге к станции, Королев уже не помнил ни о рабочих, ни о свайных постройках, ни о дьяволе, а думал о том времени, быть может, уже близком, когда жизнь будет такою же светлою и радостной, как это тихое, воскресное утро; и думал о том, как это приятно в такое утро, весной, ехать на тройке, в хорошей коляске и греться на солнышке» (IX, 314).
Как видим, чеховская идея торжества правды, казалось бы, не отличалась ни социальной, ни политической определенностью, была основана лишь на общей просветительской вере в прогрессивное развитие человеческого общества. Однако у него были весьма существенные свидетельства, подтверждавшие справедливость его оптимистической убежденности и — мало того — вселявшие в него веру не только в неизбежное, но и близкое торжество правды и справедливости. Эту веру Чехов черпал, вглядываясь в души своих современников, присматриваясь к тем самым, разбросанным по всей России, «отдельным личностям» — интеллигентам или мужикам, под влиянием которых, как он думал, росло общественное самосознание, нравственные вопросы приобретали беспокойный характер и т. д. и т. д. Это хорошо видно в том же рассказе «Случай из практики».
В самом деле, между ночной сценой, когда Королев глядел на багровые окна фабрики и думал свои невеселые думы, и утренней есть еще одна — центральная в рассказе. Это только что упомянутый разговор Королева с его пациенткой Лизой Ляликовой, к которой со временем должны перейти эти ужасные фабричные корпуса. Во время этого разговора выясняется, что она одинока, не удовлетворена жизнью, что ей тяжело у себя дома, рядом с фабрикой, и что спать ей не дают беспокойные мысли. Королев понимает, что Ляликовой нужен не столько врачебный, сколько дружеский совет и что этого совета она теперь ждет от него. «И он знал, — пишет Чехов, — что сказать ей; для него было ясно, что ей нужно поскорее оставить пять корпусов и миллион, если он у нее есть, оставить этого дьявола, который по ночам смотрит; для него было ясно также, что так думала и она сама и только ждала, чтобы кто-нибудь, кому она верит, подтвердил это». После колебаний, преодолевая свою нерешительность, он наконец высказал ей свое мнение, только не прямо, как хотел, а окольным путем.
«— Вы в положении владелицы фабрики и богатой наследницы недовольны, не верите в свое право, — говорил Королев, — и теперь вот не спите, это, конечно, лучше, чем если бы вы были довольны, крепко спали и думали, что все обстоит благополучно. У вас почтенная бессонница; как бы ни было, она хороший признак. В самом деле, у родителей наших был бы немыслим такой разговор, как вот у нас теперь; по ночам они не разговаривали, а крепко спали, мы же, наше поколение, дурно спим, томимся, много говорим и все решаем, правы мы или нет. А для наших детей или внуков вопрос этот, — правы они или нет, — будет уже решен. Им будет виднее, чем нам. Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят, жаль только, что мы не дотянем. Интересно было бы взглянуть.
— Что же будут делать дети и внуки? — спросила Лиза.
— Не знаю... Должно быть, побросают все и уйдут.
— Куда уйдут?
— Куда?.. Да куда угодно, — сказал Королев и засмеялся. — Мало ли куда можно уйти хорошему, умному человеку» (IX, 313—814).
Вот за этой сценой и следует в рассказе другая — финальная. Утром Королев все еще находится под впечатлением ночной беседы и, когда все выходят его провожать, видит только Лизу, которая смотрит на него, как и вчера, грустно и умно, улыбается и как будто хочет сказать что-то очень важное. Вот это-то впечатление и сливается в сознании Королева с радостным ощущением солнечного утра, порождая мысли о жизни, такой же весенней, радостной и светлой.
Радостное настроение из года в год крепнет в творчестве Чехова, высказывается со все большей убежденностью, а сами мысли об обновлении жизни приобретают все большую конкретность. В пьесе «Три сестры» Тузенбах говорит о надвигающейся буре, утверждает, что она идет, близка и скоро сдует с общества лень, равнодушие, пренебрежение к труду, гнилую скуку, что уже через двадцать пять — тридцать лет работать будет каждой.
Пробуждение в человеке самосознания становится постепенно главной темой творчества Чехова. Он рассказывает, как просыпается в людях чувство неудовлетворенности жизнью, как это чувство становится все более острым, непримиримым, как растет в душе людей стремление к иной — высокой, достойной человека жизни. Герои рассказов «Бабье царство» и «Три года» тоскуют, но чувствуют, что не имеют сил вырваться из плена ненавистного им дела. Учитель словесности Никитин уже ощущает невозможность для себя продолжать мещанскую жизнь. У Гурова этот конфликт достигает еще большей остроты, все душевные силы его направлены к тому, чтобы найти выход, и уже ему кажется, что еще немного, и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь.
Последние произведения Чехова тем и знаменательны, что новая жизнь, о которой давно мечтали его герои, становится наконец близкой, ощутимой реальностью, а разрыв с жизнью старой — возможным, осуществимым шагом.
По воспоминаниям С.Н. Щукина, рассказ «Архиерей» (1902) Чехов относил к числу «старых», написанных давно. По свидетельству самого Чехова, сюжет сложился у него лет пятнадцать назад (XIX, 62). Видимо, поэтому он и считал его «старым», но написан был рассказ в 1902 году. И это чувствуется во всем, прежде всего в той особой атмосфере, которой он полон.
Действие рассказа происходит в весенние, предпасхальные дни, когда герою рассказа — архиерею — беспрерывно приходится вести утомительные церковные службы и когда он, сам того не зная, вынужден перемогать начинающийся у него брюшной тиф. Чудесная весенняя погода, торжественная, праздничная атмосфера в соборах, физическая слабость — все это определяет своеобразное, одновременно и радостное и грустное настроение архиерея. Весело вспоминает он о своем детстве, о родной деревне, о молодости, легко поддается высокому настроению торжественных служб, радостному дыханию весны.
Но ощущения весны, светлые воспоминания чередуются в сознании слабеющего Петра с неприятными впечатлениями от всей служебной и бытовой обстановки его жизни. При воспоминании о просителях его удручает пустота и мизерность их интересов и просьб, ему тяжко думать об обступивших его пустяках, мелочах и дрязгах, об атмосфере всеобщего раболепия, так что ни с кем нельзя поговорить по-человечески, даже с матерью, хотя она любит его.
Мысленно прослеживая свой жизненный путь, он видит, что достиг всего, что было доступно человеку в его положении, а между тем его томит чувство досады, ощущение, что в его жизни не было чего-то самого главного, самого важного, о чем всегда мечталось, о чем тоскует он и сейчас. И постепенно он приходит к заключению, что ему не хватало и не хватает свободы, простой, человеческой жизни. «Какой я архиерей?.. — признается первосвященник. — Мне бы быть деревенским священником, дьячком... Или простым монахом... Меня давит все это... давит...» (IX, 429).
Смутные мысли Петра о простой, человеческой жизни сливаются в рассказе с картиной праздничной весны и убеждают нас, что мечты его не бесплодны, что за пределами душной, мизерной, раболепной среды, в которой задыхается преосвященный, есть какая-то другая жизнь — светлая, прекрасная, радостная. Перед смертью архиерея охватывает ощущение счастья, ему кажется, будто мечта его наконец сбылась и «что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по нолю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!» (IX, 430).
Не только архиерея посещают радостные ощущения свободы и счастья. И весь рассказ завершается жизнерадостным, светлым аккордом. «А на другой день, — пишет Чехов, — была пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило. На большой базарной площади было шумно, колыхались качели, играли шарманки, визжала гармоника, раздавались пьяные голоса. На главной улице после полудня началось катание на рысаках, — одним словом, было весело, все благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем» (IX, 430).
Так рассказ о смерти человека выливается в гимн торжествующей жизни.
В «Невесте» (1903) многое напоминает рассказы девяностых годов. Такова прежде всего сюжетная схема первых четырех глав произведения, в которых говорится, как постепенно открываются у героини глаза на окружающую ее жизнь и как приходит она к уже хорошо знакомому нам убеждению, что жить дальше так нельзя.
Новым следует признать образ художника Саши, который сыграл решающую роль в судьбе Нади. Это он помог ей увидеть в истинном свете ту жизнь, которой жили ее бабушка, ее мать и прожила двадцать три года она сама. Как мы помним, Королев еще смущался, говорил с Ляликовой обиняками, хотя и был убежден, что, порвав с привычной жизнью, хороший человек всегда найдет, куда ему уйти. Саша уже не знает колебаний, он твердо убежден, что Наде следует немедленно все бросить и уехать. «Если бы вы поехали учиться! — говорил он. — Только просвещенные и святые люди интересны, только они и нужны. Ведь чем больше будет таких людей, тем скорее настанет царствие божие на земле. От вашего города тогда мало-помалу не останется камня на камне, — все полетит вверх дном, все изменится, точно по волшебству. И будут тогда здесь громадные, великолепнейшие дома, чудесные сады, фонтаны необыкновенные, замечательные люди...» (IX, 438).
Однако главным отличием этого рассказа от предшествующих следует считать его заключительные главы. Здесь Надя не только приходит к убеждению, что дальше так жить нельзя, но и находит в себе силы осуществить старую мечту героев Чехова. Она не только духовно, но и практически порывает с привычным бытом и начинает новую жизнь. Что же это была за новая жизнь? В черновом варианте старательно подчеркивалось, что Надя уехала в Петербург учиться, что и рекомендовал ей сделать Саша. «Удастся ли вам учение, или нет, — говорил Саша, — все же вы увидите другую жизнь, кое-что поймете, кое-что новое откроется вам» (IX, 514). Потом из слов Нади мы узнавали подробности ее новой петербургской жизни. На вопрос — довольна ли она жизнью в Петербурге, — Надя отвечала: «Довольна, мама. Конечно, когда поступила на курсы, то думала, что достигла всего, уже не захочу ничего больше, а вот как походила, поучилась, то открылись впереди новые планы, а потом опять новые, и все шире и шире, и, кажется, нет и не будет конца ни работе, ни заботе» (IX, 525). В конечном счете все было ясно но... несколько прозаично. Новая жизнь состояла в том, что Надя поступила на курсы и старательно там училась.
В процессе дальнейшей работы вся эта линия была существенно изменена. В окончательном варианте рассказа Саша, как и раньше, советует Наде ехать учиться, и Надя, следуя этому совету, так и поступает. Однако теперь об этом в рассказе едва упоминается, зато тема новой жизни — радостной, манящей, высокой — значительно усиливается. Во всех случаях, когда Надя думает о своей будущей жизни или говорит об этом Саше, речь теперь идет не о курсах, а о чем-то гораздо более значимом и важном. Так построена речь Саши, когда он во второй главе убеждает Надю порвать с ее неподвижной, серой, тусклой жизнью. Едва сказав: «Если бы вы поехали учиться!» — Саша начинает говорить о будущей жизни, о том времени, когда окончит свое существование их глухой городишко, когда вырастут здесь громадные великолепные дома и будут жить замечательные люди. Неудивительно поэтому, что позже, когда Надя вспоминает о его совете ехать учиться, она размышляет совсем не об экзаменах и лекциях. «Это странный, наивный человек, думала Надя, и в его мечтах, во всех этих чудесных садах, фонтанах необыкновенных чувствуется что-то нелепое; но почему-то в его наивности, даже в этой нелепости столько прекрасного, что едва она только вот подумала о том, не поехать ли ей учиться, как все сердце, всю грудь обдало холодком, залило чувством радости, восторга» (IX, 439). То же настроение владеет Надей и тогда, когда она покидает свой город. Как только она решила уехать, все, что еще недавно волновало ее, быстро утратило для нее значение, а когда они с Сашей сели в поезд, пишет Чехов, «и поезд тронулся, то все это прошлое, такое большое и серьезное, сжалось в комочек, и разворачивалось громадное, широкое будущее, которое до сих пор было так мало заметно. Дождь стучал в окна вагона, было видно только зеленое поле, мелькали телеграфные столбы да птицы на проволоках, и радость вдруг перехватила ей дыхание: она вспомнила, что она едет на волю, едет учиться, а это все равно, что когда-то очень давно называлось уходить в казачество» (IX, 445). Так «учение», которое ожидает Надю в Петербурге, теряет свой прямой смысл, наполняется другим — более высоким, становится в одном ряду с мыслями о новой жизни, о воле, громадном, широком будущем.
Чехов находит еще одно средство значительно расширить и углубить смысл своего рассказа, передать важность и значимость шага, предпринятого Надей. В черновом варианте, вновь встретившись с Сашей по дороге из Петербурга домой, Надя была крайне обеспокоена состоянием его здоровья, все время говорила, что чувствует себя очень ему обязанной. Саша до конца оставался в этом варианте ее духовным отцом, а его слова о Надином будущем и о будущем вообще оказывались идейным центром всего произведения. В окончательном варианте это также решительно меняется. Заботы о Сашином здоровье отходят на второй план. Теперь Чехов подчеркивает другое — Надя не узнает Сашу. После месяцев, которые она провела в Петербурге, Саша кажется ей совсем другим — серым, провинциальным. Она обеспокоена его болезнью и когда заговорила о его здоровье, то заплакала, но заплакала потому, что он «уже не казался ей таким новым, интеллигентным, интересным, каким был в прошлом году». Надя совершенно искренне говорила, что очень многим обязана ему, называла его самым близким, родным, хорошим человеком, но при всем том видела, что «от его слов, от улыбки и от всей его фигуры веяло чем-то отжитым, старомодным, давно спетым и, быть может, уже ушедшим в могилу» (IX, 447).
В результате такой переработки сцены московской встречи в рассказе многое менялось. Жизнь Нади в Петербурге сразу наполнялась высоким смыслом. Становилось ясно, что там она встретила каких-то других, не похожих на Сашу людей, узнала что-то очень важное и серьезное, гораздо более серьезное и важное, чем наивные Сашины разговоры о будущем. Вместе с тем Надина петербургская жизнь окончательно теряла свою бытовую ясность и определенность, окутывалась романтической дымкой, оказывалась исполненной потаенного смысла и значения, сливалась с мыслями о прекрасном таинственном будущем. Финал рассказа закрепляет эти мотивы. Уезжая из дому, Надя окончательно прощалась не только со своим родным домом, родным городом, но и с Сашей. «Она ясно сознавала, что жизнь ее перевернута, как хотел того Саша, что она здесь одинокая, чужая, ненужная и что все ей тут не нужно, все прежнее оторвано от нее и исчезло, точно сгорело, и пепел разнесся по ветру. Она вошла в Сашину комнату, постояла тут.
«Прощай, милый Саша!» — думала она, и впереди ей рисовалась жизнь новая, широкая, просторная, и эта жизнь, еще не ясная, полная тайн, увлекала и манила ее» (IX, 450).
Как видим, Чехов все увереннее и взволнованнее говорил, что будущее радостно и величественно, однако, будучи прекрасным, оно оставалось для него и полным тайн. И это было естественно. Писатель быстро и безошибочно улавливал изменение общественно-политической атмосферы в стране. Он хорошо понимал важность и значимость назревавших в России событий. Письма Чехова, воспоминания современников свидетельствуют о его резкой политической активизации. Время, когда писатель скептически относился к политике, давно ушло в прошлое. Демонстративный отказ от звания почетного академика в связи с отменой по политическим мотивам избрания в Академию наук М. Горького являлся серьезной политической демонстрацией, которая оказалась по плечу лишь двум академикам — В.Г. Короленко и А.П. Чехову. Этот и ряд других фактов, широко освещенных в литературе, свидетельствуют, что Чехов не только ощущал близящиеся перемены, но и сам был захвачен новыми настроениями, порожденными предреволюционной обстановкой. И все же чеховское представление о надвигающихся событиях не отличалось исторической конкретностью. Это понимал и сам писатель. В ноябре 1903 года Чехов пишет В.Л. Кигну: «Я все похварываю, начинаю уже стариться, скучаю здесь, в Ялте, и чувствую, как мимо меня уходит жизнь и как я не вижу много такого, что, как литератор, должен бы видеть. Вижу только и, к счастью, понимаю, что жизнь и люди становятся все лучше и лучше, умнее и честнее — это в главном, а что помельче, то уже слилось в моих глазах в одноцветное серое поле, ибо уже не вижу, как прежде» (XX, 181).
Конечно, в этой самокритике, как это часто бывало у Чехова, много преувеличений. Если бы это было действительно так, он перестал бы быть художником. Но он действительно был далек от центра зреющих революционных событий. Поэтому Чехов не мог изобразить в своих произведениях ни нового исторического героя, выходившего на арену политической борьбы, ни то первые боевые схватки, которые реально предвещали грядущую революционную бурю. Чехов мог передать лишь свое предчувствие зреющих событий, свою радостную взволнованность в их преддверии.
С наибольшей полнотой эти мысли были выражены в «Вишневом саде», пьесе, которой суждено было стать итоговым произведением писателя.
Чехов долго вынашивал замысел «Вишневого сада». Первоначально (в 1901 году) речь шла о веселой комедии, даже водевиле, ничего более определенного он не сообщал. Видимо, представление о новом произведении было в это время у драматурга еще весьма неясное. Таким оно оставалось до начала 1902 года. Еще в январе 1902 года А.П. Чехов сообщал О.Л. Книппер: «Я не писал тебе о будущей пьесе не потому, что у меня нет веры в тебя, как ты пишешь, а потому, что нет еще веры в пьесу. Она чуть-чуть забрезжила в мозгу, как самый ранний рассвет, и я еще сам не понимаю, какая она, что из нее выйдет, и меняется она каждый день» (XIX, 226). Весною 1902 года Чехов собирается работать над новым произведением, но потом в письмах появляются сообщения, что в текущем году пьесу он писать не будет. Впервые драматург приводит название пьесы 14 декабря 1902 года, а несколько позже, 24 декабря, пишет: «Мой «Вишневый сад» будет в трех актах. Так мне кажется, а впрочем, окончательно еще не решил» (XIX, 401). Чехов начал писать «Вишневый сад» в марте 1903 года, а в июле сообщал Станиславскому: «Пьеса моя не готова, подвигается туговато, что объясняю я и леностью, и чудесной погодой, и трудностью сюжета» (XIX, 121). В сентябре Чехов закончил пьесу и занялся ее перепиской, внося при этом все новые изменения. Работа была закончена лишь в октябре, после чего пьеса была отослана в Московский Художественный театр. Премьера на сцене МХТа состоялась 17 января 1904 года.
В «Вишневом саде» драматург поднимает в основном те же вопросы, что и в предшествующих произведениях. Однако решаются они теперь по-иному. Раньше, стремясь пробудить у зрителя творческое, активное отношение к действительности, Чехов показывал, с одной стороны, враждебность человеку жизненных условий, деформирующих, засасывающих человека, и утверждал мысль о необходимости коренного преобразования действительности; с другой стороны, показывал те черты своих героев, которые обрекают их на положение жертвы, разоблачал их слабость, утверждая одновременно мысль о высоком призвании человека, о его творческой, преобразующей роли. Такая постановка вопроса вынуждала драматурга подчеркивать прежде всего консервативный застойный характер современной ему социальной действительности. При этом прогрессивные исторические сдвиги в русской жизни оставались вне поля зрения художника.
В «Вишневом саде» все выглядит иначе.
Прежде всего сама действительность дана в процессе ее движения и развития. Предельно скупо, но удивительно емко в пьесе показаны прогрессивные исторические изменения, происшедшие со времени реформы 1861 гола. В прошлом — крепостническое хозяйство, когда хозяева усадьбы жили доходами от вишневого сада, причем вишня развозилась по городам на телегах. Теперь — телеграф, железная дорога, развитие промышленности, разработка естественных богатств.
В соответствии с этим историческим сдвигом показываются и общественные, классовые сдвиги. Прошлому времени соответствует дворянский мир Гаева, Раневской, Пищика, Фирса, настоящему — преуспевающий делец Лопахин. Говоря о настоящем, Чехов не забывает упомянуть и об англичанах, хищнический капитал которых усиленно проникал в это время в Россию. Особенности характеров действующих лиц неотделимы от специфических особенностей важных этапов общественно-исторического развития России, одновременно и объясняются этими особенностями и как бы иллюстрируют их.
Как и прежде, Чехов стремится идти не легчайшим, а наиболее трудным путем. Легко обличить закоренелого помещика-крепостника, труднее, но гораздо важнее, Считает драматург, показать справедливость неизбежного ухода с исторической арены даже таких, казалось бы, безвредных лиц, как хозяева вишневого сада.
Что же представляют собой эти персонажи?
Лопахин любит Раневскую за ее некогда доброе к нему отношение, она больше всех заботится о судьбе Фирса, легко соглашается дать деньги взаймы Пищику, однако с такой же легкостью бросает золотой прохожему, и это является как бы иллюстрацией к словам Ани о том, как, не думая о своих близких, Раневская сорила деньгами за границей и по дороге домой.
Что же, она склонна даже осуждать себя за свои поступки. Но вот наступает последний акт, и мы узнаем, что она вновь едет в Париж, едет на деньги, которые присланы тетушкой для Ани, отдавая себе отчет, что этих денег «хватит ненадолго», но не задумываясь над тем, что она присваивает себе чужие средства. Тем самым доброта Раневской на деле оказывается крайним и примитивным эгоизмом. Конечно, эгоизм этот несколько особого характера, так сказать, беззлобный, и это придает ее поступкам видимость добродушия. Однако от такого добродушия никому не легче, и подлинное существо ее поступков от этого нисколько не меняется.
Чем дальше, тем яснее становится, что важнейшей особенностью характера Раневской является предельная легковесность всех ее мыслей и чувств, крайняя неосновательность даже тех ее душевных движений, которые, на первый взгляд, могут произвести впечатление искренних и глубоких. Сюда относятся и излияния Раневской по поводу ее якобы горячей любви к родине, и ее, казалось бы, такое искреннее раскаяние по поводу дурно, грязно прожитой жизни, и даже ее в высшей степени прочувственные слова о якобы непреодолимой любви к вишневому саду. Вот она говорит в третьем действии Трофимову: «Ведь я родилась здесь, здесь жили мои отец и мать, мой дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни, и если уж так нужно продать, то продавайте и меня вместе с садом... (Обнимает Трофимова, целует его в лоб.) Ведь мой сын утонул здесь... (Плачет.) Пожалейте меня, хороший, добрый человек» (XI, 342). Итак, Раневская не может жить без вишневого сада, она страдает, она так, казалось бы, искренна, но... она роняет телеграмму, и из дальнейшего ее разговора с Трофимовым выясняется, что все это лишь слова, что на самом деле думает она не о вишневом саде, а о своем парижском любовнике, к которому решила ехать вновь, благо на поездку можно использовать деньги, присланные для Ани. Так драма оказывается на поверку фарсом.
То же самое в других случаях. Во втором действии Раневская кается в своей грешной жизни, проливает слезы, рвет парижские телеграммы и тем самым проявляет все признаки наконец-таки осенившей ее добродетели. Тут же, однако, как бы случайно она замечает, что неплохо бы пригласить еврейский оркестр, на который она обратила внимание. Где же настоящая Раневская? На это отвечает третье действие. Здесь мы убеждаемся, что оркестр она все же пригласила, даже в день торгов, что же касается покаянных речей, то вот это действительно несерьезно.
Истинный характер некоторых персонажей проясняется зрителю еще и потому, что в ряде случаев одни герои пародийно дублируют других — метод, который драматург применял и раньше (вспомним, например, Марию Васильевну, которая в карикатурном виде повторяет «деятельность» Серебрякова и его круга).
Частенько именно так дополняет Раневскую Гаев. Действительно, все его философствования, рассуждения об общественном благе, о прогрессе тоже ведь звучат как лирические, прочувственные монологи, пустопорожность и вздорность которых, однако, совершенно очевидна.
Дублирование Гаевым Раневской начинается уже в первом действии. Не успела Раневская закончить свое излияние чувств: «Шкапик мой родной... (Целует шкап.) Столик мой...» (XI, 317), как с монологом (тоже сквозь слезы), также обращенным к шкапу, выступает Гаев. И то, что не было ясно еще в поступке Раневской, теперь проясняется этим монологом, вызывающим иронические реплики окружающих.
Впрочем, Гаеву принадлежит и прямая оценка Раневской. «Она хорошая, добрая, славная, я ее очень люблю, — говорит он, — но, как там ни придумывай смягчающие обстоятельства, все же, надо сознаться, она порочна. Это чувствуется в ее малейшем движении». И на этот раз Гаев серьезен. Именно в эту же редкую минуту просветления единственный раз удается ему взглянуть правде в глаза. «Если против какой-нибудь болезни предлагается очень много средств, — заключает он здесь, — то это значит, что болезнь неизлечима... у меня много средств, очень много и, значит в сущности ни одного».
Но Гаев не был бы Гаевым, если бы такие минуты были у него длительными. Появляется Аня, он пытается утешить ее, и в этом главная, определяющая черта его характера — он уже увлекся, уже сам себе верит, и начинается обычное: «Проценты мы заплатим, я убежден... (Кладет в рот леденец.) Честью моей, чем хочешь клянусь, имение не будет продано! (Возбужденно.) Счастьем моим клянусь!» и т. д. (XI, 323—324).
Для полноты картины следует вспомнить и Яшу, в котором как бы сконцентрирована подлинная, хотя и скрытая, сущность характера дворянских персонажей пьесы. В нем в неприкрытой, циничной форме отражены эгоистичность его хозяев и, в частности, той же Раневской, их паразитичность. Возмущение Яши «невежеством» окружающих так и просится на сопоставление с барскими замечаниями Гаева (типа: «А здесь пачулями пахнет»), вся «культура» Яши прекрасно пародирует и реальный парижский быт Раневской, о котором мы узнаем из слов Ани, и бильярдную «культуру» Гаева. Вот почему он и оказывается сатирическим отражением своих хозяев, их зловещей тенью.
Так рисует Чехов представителей дворянского мира.
Это сделанное как бы изнутри разоблачение уже непосредственно вводит нас в тот процесс исторического развития России, который Чехов стремится запечатлеть в «Вишневом саде».
Действительно, одной из существенных сторон нарисованной драматургом картины жизни дворянского класса является несомненный уход его в прошлое. Достигается это многими средствами, и отнюдь не только тем, что у вишневого сада появляется новый хозяин. Неразрывную связь дворянского мира с прошлым подчеркивает каждое слово Фирса — живого осколка дореформенной старины.
Утрата Гаевым и Раневской усадьбы могла бы быть объяснена их беспечностью или их «благородством», но неустанная «деятельность» Симеонова-Пищика, безрезультатно стремящегося сохранить свое положение, подчеркивает закономерность, объективную неизбежность ухода в прошлое мира, представителями которого являются эти персонажи.
Действительно, Симеонов-Пищик привык к тому, что деньги регулярно идут откуда-то ему в руки. И вдруг этот устойчивый процесс нарушился. Он оказался достаточно энергичным, чтобы попытаться найти выход. Но какой? В своей кипучей «деятельности» Пищик предстает перед нами столь же пассивным, как Гаев и Раневская. Радость его по поводу денег, полученных им в связи с тем, что «ан глядь, — железная дорога по моей земле прошла», или после того, как англичане открыли на его земле «какую-то» глину, только подчеркивает эту органически присущую ему паразитарность.
В этом свете комическая фигура Симеонова-Пищика приобретает исключительную типическую емкость и освещает дополнительным светом и Гаева, и Раневскую. Именно благодаря ему становится окончательно ясно, что их неумение поправить свои обстоятельства связано вовсе не с презрением к пошлому делячеству. Главное заключается в их органической неспособности к какой бы то ни было практической деятельности. Вот почему Чехов, между прочим, подчеркивает всю легковесность привязанности Раневской к своему вишневому саду.
Впрочем, даже сатирическое осмеяние персонажа не исключает, по Чехову, наличия у него субъективно драматических переживаний. Подлинное отношение Чехова к подобным героям хорошо видно в его рассказе «У знакомых», который можно считать как бы первым наброском сюжетной основы «Вишневого сада». Центральная фигура рассказа — Лосев — столь же лжив и легкомыслен, столь же склонен к прочувственным лирическим излияниям, как Гаев и Раневская. Именно поэтому так важна та оценка, которая дается Лосеву в этом рассказе.
«Какая польза говорить серьезно или спорить с человеком, — думает Подгорин, — который постоянно лжет, много ест, много пьет, тратит много чужих денег и в то же время убежден, что он идеалист и страдалец?.. Одна хорошая насмешка, — заключает Подгорин, — сделала бы гораздо больше, чем десяток проповедей» (XI, 467).
В «Вишневом саде» галерея дворянских персонажей нарисована в полном соответствии с этим советом Подгорина. Не устраняя субъективно-драматических переживаний дворянских «героев», Чехов, однако, стремится показать их подлинную сущность. Не обличительные монологи, а юмор, ирония оказываются главными средствами, с помощью которых Чехов показывает истинный, отнюдь не драматический характер переживаний и Гаева, и Раневской, и Пищика.
Органически присущие представителям дворянского мира неистребимый эгоизм, паразитическое существование — и делают их типичными представителями старого феодального мира, определяют закономерность, естественность их отмирания, как класса, совершенно изжившего себя. Слова Пети Трофимова формулируют это положение. «Владеть живыми душами, — заявляет Трофимов, — ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней» (XI, 336—337).
Так постепенно вырисовывается картина общественно-исторических изменений в России.
Чехов стремится показать, что это развитие есть результат человеческой деятельности. Уходят в прошлое времена дворянских усадеб, на смену Гаевым приходит делец, коммерсант и практик Лопахин. Что же характерного в его деятельности?
Лопахин чувствует красоту вишневого сада, но это не мешает ему вырубать сад, хотя ему-то нечего бояться разорения. Он не лишен как будто отзывчивости и чуткости, но вырубку деревьев он начинает еще до отъезда Раневской. И вот в этом-то его бестактном поступке (невольном, конечно) и проглядывает лучше всего подлинное его существо.
Что касается красоты, то Лопахин не прочь полюбоваться красотой тысячи десятин, которые он засеял маком. И все же дело здесь вовсе не в украшении земли, не в общественном благе, а в тех сорока тысячах, которые он положил в результате этого дела себе в карман.
Стремление к личному обогащению, стяжательство — вот та сила, которая практически руководит поступками Лопахина и делает вполне оправданной сжатую и исчерпывающую характеристику, которую дает ему Трофимов: «...вы богатый человек, будете скоро миллионером. Вот как в смысле обмена веществ нужен хищный зверь, который съедает все, что попадается ему на пути, так и ты нужен!» (XI, 332—333).
В этой связи становится понятным и внешне довольно комичное отношение Лопахина к Варе. Ключ к этому отношению дает нам сама Варя. В первом действии она говорит: «Я так думаю, ничего у нас не выйдет. У него дела много, ему не до меня... и внимания не обращает» (XI, 314). В третьем действии она вновь делится своими мыслями на этот счет: «Вот уже два года все мне говорят про него, все говорят, а он или молчит, или шутит. Я понимаю. Он богатеет, занят делом, ему не до меня» (XI, 341).
Лопахин выгодно отличается от Гаева, Раневской и Пищика своей энергией, активностью, деловой хваткой. Его деятельность знаменует собой, несомненно, прогрессивный исторический сдвиг. Но все это оказывается неполноценным, и именно потому, что деятельность его искажена стремлением к наживе, эгоизмом, почему и превращается в хищничество, оказывается лишенной разумного начала, без которого немыслимо, по мнению драматурга, подлинное творчество человека.
Еще в 1894 году в «Студенте» Чехов высказал мысль, что в основе прогресса лежит стремление не только к правде, но и к красоте, которые неотделимы друг от друга. Поэтому красота и величие природы всегда подсказывают героям Чехова мысль о свободной, прекрасной жизни, к которой должен стремиться человек, а умение чувствовать красоту природы всегда есть для Чехова один из существенных признаков человечности персонажа.
Напротив, неспособность чувствовать красоту — неизменно отрицательный признак, признак утраты человеком человечности. Таков Ионыч, которому лишь однажды в молодости открылась красота мира. Ярким проявлением низменности Наташи в «Трех сестрах» является ее намерение срубить те самые деревья, красота которых только что подсказывала Тузенбаху, как прекрасна должна быть жизнь человека.
Гибель вишневого сада в пьесе и есть развитие этой темы, наметившейся в творчестве Чехова девяностых годов. Драматург заставляет нас печалиться по поводу его гибели, конечно, не в меру мнимой любви к нему его старых владельцев, а в меру нашего несогласия с хищническим началом практической деятельности Лопахиных. Чехов, не отрицая пользы проведения железных дорог и пр., заставляет нас не соглашаться с мыслью, что прогрессивное движение должно приводить к опустошению земли. Он подводит нас к мысли, что прогресс, который не украшает землю и жизнь человека, а обедняет и уродует их, не является полноценным и правым, так как задача человека заключается не только в проведении железных дорог, но и в превращении всей земли в цветущий сад.
Однако Чехов в «Вишневом саде» не только вызывает в нас чувство протеста против обеднения земли. Он показывает нам конкретных носителей этого неполноценного прогресса — Лопахиных, вскрывает те внутренние причины, которые определяют характер их деятельности. Иначе говоря, драматург показывает не только социальную действительность в ее развитии, но и те силы, которые формируют ее конкретно-историческое лицо, а тем самым указывает нам и виновников ее несовершенства, несправедливости.
Именно здесь ключ к пониманию подлинных внутренних причин двойственности Лопахина. Характерно и примечательно не оставляющее его чувство неловкости, постоянное желание оправдаться, представить свою деятельность в розовом свете, как якобы общественно полезную. «Надо только начать делать что-нибудь, чтобы понять, — говорит во втором действии Лопахин, — как мало честных, порядочных людей. Иной раз, когда не спится, я думаю: «Господи, ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами...» (XI, 334). Да, так должно бы быть, это Лопахин понимает, но именно поэтому и чувствует он неправоту своей собственной практики, поэтому и конфузится, потому и пытается усыпить свою совесть, которая, несомненно, у него имеется. Таков, в частности, подлинный смысл выспренных рассуждений Лопахина о строительстве «новой жизни» путем... «размножения дачников». Но эта болтовня не утешает даже самого Лопахина, вот почему в самый патетический момент своей жизни, после монолога в третьем действии, где он упивается своим торжеством, сразу следует похмелье. «О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь», — говорит со слезами на глазах Лопахин (XI, 349).
Осознает ли Лопахин неприглядность своей жизни или пытается оправдаться, — в любом случае все говорит и о его виновности, и о несправедливости его деятельности, укрепляя тем самым мысль об объективной необходимости другой деятельности и иных деятелей.
Образы Ани и Трофимова не только подтверждают эту мысль, но и свидетельствуют, что вопрос этот назрел, что новая жизнь не только должна быть, но что она уже близка, ощутима.
Рисуя Аню и Трофимова, Чехов, как и в рассказе «Невеста», совершенно не задавался целью вывести представителей тех новых общественно-исторических сил, которые должны заменить старые. Он ставил перед собой другую, но не менее важную для него задачу.
Уже в своих предшествующих пьесах драматург стремился сделать все, чтобы пробудить человека к творческой преобразовательной деятельности. Он показывал не только пагубное влияние среды на человека, но и конкретные внутренние причины, ставящие человека в положение «жертвы». При этом чем дальше, тем яснее становится стремление Чехова осудить этих «погрязших» людей, сросшихся с пошлостью, обыденщиной, несправедливостью. Андрей Прозоров в «Трех сестрах», Нюхин в последней редакции водевиля «О вреде табака» — таковы последние типажи в галерее чеховских персонажей этого ряда.
Следы этой линии можно уловить и в «Вишневом саде» в образе Епиходова. Подлинный комизм его фигуры состоит в том, что он считает себя жертвой своей злосчастной судьбы, якобы постоянно насмехающейся над ним и превращающей в свою противоположность все его добрые намерения, между тем всем ясно, что дело не в судьбе, а в том, что он действительно ведет себя как «недотепа». В этом и состоит комизм сцен, подобных той, где Епиходов, не удосужившись посмотреть перед собой, ставит чемодан на картонку со шляпой и, раздавив ее, восклицает: «Ну, вот, конечно. Так и знал» (I, 353). «Жертва обстоятельств» становится откровенно юмористической фигурой, «недотепой», не заслуживающей ничего другого, кроме осмеяния.
Однако Чехова, как мы помним, еще в большей степени занимали всякого рода болтуны либерального пошиба, как неунывающие, так и рефлектирующие рыцари пустопорожней фразы, претендовавшие на роль глашатаев высоких истин и хранителей «вечного огня». Эта линия также находит свое продолжение в пьесе. Так, в лице Гаева Чехов высмеивает еще одного представителя русского либерализма — тех самых «передовых людей», которые так любили прочувственно говорить о своих «высоких» идеях, стремясь этой болтовней прикрыть и свою никчемность, и свою приверженность к земным благам. Вот Гаев в первом действии обращается с речью к шкапу: «Дорогой, многоуважаемый шкап! Приветствую твое существование, которое вот уже больше ста лет было направлено к светлым идеалам добра и справедливости; твой молчаливый призыв к плодотворной работе не ослабевал в течение ста лет, поддерживая (сквозь слезы) в поколениях нашего рода бодрость, веру в лучшее будущее и воспитывая в нас идеалы добра и общественного самосознания...» (IX, 319). В этой речи Гаева по-чеховски лаконично сосредоточено все кредо русского либерализма. Тут и «вера в светлое будущее» бездельников и болтунов, любителей пофилософствовать в приятной компании о «светлых идеалах добра и справедливости», и серебряковские призывы к «плодотворной работе», и непременная ссылка на «идеалы добра и общественного самосознания» — фраза, без которой не обходилась ни одна либеральная статья или речь. Шутовское краснобайство Гаева вообще, его речь, обращенная к шкапу, в особенности оказались последним словом, оказанным Чеховым о самых различных русских «деятелях» либерального пошиба.
В «Вишневом саде» Чехов предал осмеянию не только либерализм старой, дворянской закваски, восходящий еще к сороковым годам XIX века. В конце XIX и в начале XX века все более широкий размах приобретала пропаганда новейших буржуазно-прогрессистских теорий, в основе которых лежал пресловутый тезис Струве — признать свою несостоятельность и пойти на выучку к капиталу. Слова Лопахина о достижении прогресса путем «размножения дачников» пародийно заостряли политическую сущность этих теорий — стремление любыми способами облагородить мир «чумазых», хоть как-нибудь да убедить в благости хищнической буржуазной цивилизации. И в этом случае Чехов действовал тем же методом, обнажая фарсовую сущность того, что старательно выдавалось за высокое откровение.
Вторая линия в творчестве Чехова заключается в выявлении пробуждающегося в сознании человека все более непреоборимого стремления порвать с привычным жизненным укладом, уйти от него. Герои Чехова девяностых годов уже порывают с этим укладом духовно. В «Невесте» дается еще более радикальное решение той же проблемы. Надя порывает с окружающей ее жизнью не только духовно, но и практически, и этот ее шаг рисуется автором как единственно разумный и плодотворный.
Мысль о необходимости и возможности разрыва со своей средой проводит Чехов и в «Вишневом саде», уточняя ее как проблему разрыва со своим классом, его практикой, образом жизни, его идеологией.
Что означает та гордость, с которой Трофимов принимает кличку «облезлый барин»? Это становится ясно из его разговора с Лопахиным в четвертом действии. Лопахин предлагает Пете деньги: «Я мужик... — говорит Лопахин, — попросту». На это Трофимов и отвечает ему: «Твой отец был мужик, мой — аптекарь, и из этого не следует решительно ничего... И все, что так высоко и дорого цените вы все, богатые и нищие, не имеет надо мной ни малейшей власти...» (XI, 352). Обратим внимание, что Петя отрекается не только от привилегированного положения. Он отвергает всю систему привычных взглядов и представлений. Поэтому он и гордится тем, что он «облезлый барин», с легкостью отказывается от денег, которые предлагает ему Лопахин. Поэтому он убежден в том, что должен быть «выше любви».
Образ Трофимова был подсказан Чехову современным студенческим движением, за которым писатель следил с пристальным вниманием. Он хорошо знал о зверских расправах с молодежью полиции и царских тюремщиков. Были у него и письма от революционно настроенных студентов. Сведения, которые приходили к Чехову, подтверждали, что мысли, высказанные его молодыми корреспондентами, их убежденность, готовность к самопожертвованию — не фраза, что именно так и вели себя сотни и тысячи молодых людей, вели себя на деле — и под нагайками полиции, и в царских застенках.
Конечно, Чехов, хорошо помнивший о цензуре, не мог рассказать обо всем этом в пьесе. «Меня главным образом путала... — писал он, завершив пьесу, — недоделанность некоторая студента Трофимова. Ведь Трофимов то и дело в ссылке, его то и дело выгоняют из университета, а как ты изобразишь сии штуки?» (XX, 159). И Чехов ограничился тем, что создал психологический тип такого молодого человека, не касаясь его революционных действий и тех его убеждений, которые были непосредственно с революцией связаны. Но он выделил в своем герое, как казалось писателю, главное — уверенность, что старая жизнь и старая мораль отжили, что занимается заря новой жизни, что люди уже идут к ней, что надо быть с ними или помогать им. Эти мысли и отстаивает Трофимов, отстаивает с юношеским энтузиазмом, угловатостью и максимализмом.
Трофимов — еще одна новая разновидность образа русского Дон Кихота. Поэтому он и кажется порой смешным, нелепым человеком. Однако так воспринимают его далеко не все действующие лица. Ничего смешного в словах и поступках Пети не находит Аня. Не склонен иронизировать по его поводу Лопахин. Отказ бедного студента от предложенных ему денег, слова о высшей правде, сопровождающие этот отказ, — все это, казалось бы, может лишь позабавить преуспевающего дельца. Однако сцена строится совсем в ином ключе.
«Трофимов. ...Я могу обходиться без вас, я могу проходить мимо вас, я силен и горд. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах!
Лопахин. Дойдешь?
Трофимов. Дойду. (Пауза.) Дойду или укажу другим путь, как дойти.
(Слышно, как вдали стучат топором по дереву.)
Лопахин. Ну, прощай, голубчик. Пора ехать. Мы друг перед другом нос дерем, а жизнь знай себе проходит. Когда я работаю подолгу, без устали, тогда мысли полегче, и кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую...» (XI, 352).
Как видим, и слова Пети и его поступок вызывают у Лопахина не усмешку, а глубокое раздумье на важную для него, больную тему — о смысле и цели жизни. Тут не ирония, а зависть, Лопахин явно завидует цельности и убежденности «облезлого барина», тому его богатству, которого так недостает этому богатею.
Иронизирует над Петей Раневская. Пытаясь в разговоре с Трофимовым отстоять свое право на постыдную связь с парижским любовником, переходя от неудавшейся обороны к наступлению, бранясь и иронизируя, Раневская кричит Пете: «Я выше любви! Вы не выше любви, а просто, как вот говорит наш Фирс, вы недотепа. В ваши годы не иметь любовницы!..» (XI, 343). Именно эти слова Раневской ошеломляют его:
«Трофимов (в ужасе). Это ужасно! Что она говорит?! (Идет быстро в зал, схватив себя за голову.) Это ужасно... Не могу, я уйду... (Уходит, но тотчас же возвращается.) Между нами все кончено! (Уходит в переднюю.)» (XI, 343).
Что можно сказать об этой сцене, которая почти во всех постановках «Вишневого сада» являлась источником всеобщего веселья? Прежде всего следует отдать себе отчет, что тут нет ничего наигранного, что Петя действительно в ужасе от слов Раневской, что на протяжении всего этого эпизода он предельно серьезен и что негодование его абсолютно искренне.
Слова Пети о том, что он и те — другие, что идут с ним и по его пути, должны быть «выше любви», — не обмолвка героя, не причуда и не фраза. Нет, это его убеждение, органически вытекающее из его системы взглядов, в которых есть нечто и от народничества — поздние перепевы мысли о вине интеллигенции перед трудовым народом, о необходимости с ее стороны искупительной жертвы. Рассказав Ане о том, как ужасно крепостничество, которое переродило всех их, живших ранее и теперь живущих на счет народа, Петя говорит далее:
«Мы отстали, по крайней мере, лет на двести, у нас нет еще ровно ничего, нет определенного отношения к прошлому, мы только философствуем, жалуемся на тоску или пьем водку. Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом» (XI, 336). Органической частью этих взглядов Трофимова и является его убеждение, что он и его соратники должны быть «выше любви», должны лишь неустанно трудиться во имя светлого будущего. Как видим, иронизировать над этим убеждением вслед за Раневской было бы весьма опрометчиво. Да ведь и она, не успев разразиться уничижительной тирадой по адресу Пети, сразу понимает, что поступила бестактно и несправедливо, сожалеет об этом и тут же просит у него прощения.
«Любовь Андреевна. Ну, Петя... ну, чистая душа... я прощения прошу...» (XI, 344).
«Чистая душа» — это, конечно, и есть наиболее подходящее определение для Пети.
Конечно же, во взглядах Пети, в его убеждении, что он и его товарищи должны быть «выше любви», было много наивного, однако следует помнить, что наивным максимализмом грешил не один Трофимов. Такого рода взгляды были весьма широко представлены в среде радикально настроенной молодежи. По-своему проявлялись они и во времена, описанные Тургеневым, и потом, в период увлечения всякого рода трудовыми артелями и колониями, проявлялись они и позже, и во все времена были овеяны романтикой самоотреченного служения высокой идее, в высшем своем проявлении — служению делу революции.
Тема разрыва со своим классом отчетливо выражена и в образе Ани. Она связана со своим миром и по рождению и по воспитанию. Мало того — она прямо унаследовала некоторые черты своей матери. Не случайно Гаев в первом действии говорит ей: «...Как ты похожа на свою мать! (Сестре.) Ты, Люба, в ее годы была точно такая» (XI, 316). И это не только внешнее сходство. Трофимов отмечает ее привычку жить на чужой счет, не задумываясь над этим. Но все это не мешает Ане порвать с привычными ей взглядами и жизненным укладом и пойти за Трофимовым. Это совершается на наших глазах. Новые взгляды ее еще наивны. Эта наивность естественна. Она определена и тем, что Аня плохо знает жизнь, и происхождением Ани, и ее молодостью, да и несовершенством взглядов ее учителя.
Было бы крайне неубедительно, если бы Чехов наделил Аню другими взглядами. Для него, однако, важно показать, что беспокойство Лопахина не случайно, что вопрос о новом этапе исторического развития — живой вопрос современности, что человек не только должен, но и имеет возможность пойти не тем путем, который диктуется классовой принадлежностью, еще существующими жизненными отношениями и взглядами, а тем путем, который подсказывается сознанием несправедливости и несовершенства конкретно-исторической действительности. Первый шаг, который необходимо для этого сделать, — порвать со своим классом и с его жизненной практикой. Такой шаг возможен — Трофимов и Аня уже делают это.
Нужно, чтобы люди совсем по-другому жили. Жить и работать надо не во имя своих корыстных целей, а во имя интересов народа, работая, «помогать всеми силами тем, кто ищет истину». Выполняет эту задачу Трофимов? Да, выполняет. Он пробудил в Ане стремление к иной жизни, и, очевидно, не в ней одной. Как видим, роль его, в общем, аналогична той, которую выполнял Саша в рассказе «Невеста».
Что же касается конкретного пути тех, кто стоит во главе общественного движения и которым Трофимов лишь помогает в меру своих сил, то путь этот определяется не взглядами Трофимова и Ани, а выводами из нарисованной Чеховым картины русской действительности и ее развития. Нужно, считает Чехов, покончить не только с дворянским паразитизмом, но и с лопахинским хищничеством. Как это сделать? Драматург понимал, что есть люди, которые это знают лучше него, и видел свою задачу в подтверждении исторической закономерности и справедливости их стремлений, в том, чтобы пробудить эти мысли у своих зрителей и тем самым увеличить армию борцов за будущее счастье или их посильных помощников.
Если к этому добавить так подчеркнуто повторяемую в пьесе мысль о близости новой, счастливой жизни, закрепляемую возгласами: «Здравствуй, новая жизнь!», то станет очевидным подлинно оптимистический тон пьесы в целом.
Гуманизм писателя включал в себя и уважение к человеку, и веру в его неограниченные возможности, и трезвую оценку его реального облика. Существенную роль в оценке не только современности, но и современников играл чеховский историзм.
Как, к примеру, в итоге относится Чехов к Раневской? Тот, кто скажет, что драматург рисует ее доброй, отзывчивой, по-своему незаурядной, — будет прав. Но это будет не вся правда, так как доброта Раневской, как мы видели, нерасторжимо слита у нее со своеобразным эгоизмом и беспечностью.
Окончательно же облик Раневской складывается лишь в свете неумолимого исторического процесса, который и оказывается высшим, непререкаемым судьей и по отношению к дворянской России, и по отношению к людям, взращенным этим строем. Как и во всех других случаях, применительно к другим героям.
В этом плане «Вишневый сад» можно представить как гигантскую живую фреску, своеобразный «Страшный суд», только не микеланджеловский, а чеховский, где высшим судьей является не суровый и неумолимый Христос, а сама История, какой ее представлял себе Чехов.
Все понимающая, человечная, но и непреклонная. Отвергающая мир не только Гаева и Раневской, но и мир Лопахина и уже прозревающая черты грядущей новой жизни.
«Невеста» и «Вишневый сад» завершили разработку Чеховым проблемы человеческого счастья, утверждение его понимания как счастья идти навстречу новой жизни.
Творческий путь А.П. Чехова оборвался накануне первой русской революции.
«Вишневый сад» явился глубоким, талантливым и мудрым откликом Чехова-художника на нарастающие революционные события, которые должны были, по его мнению, принести долгожданное обновление жизни и дать возможность освобожденному человеку целиком посвятить себя разумной творческой деятельности, подчиненной прекрасной идее превращения всей России в «новый цветущий сад».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |