Вернуться к Г.П. Бердников. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания

XXVI. Традиции и новаторство в творчестве Чехова

И Горький, и Толстой связывали художественные открытия Чехова с его особым ви́дением действительности, правдивостью ее отражения. Называя Чехова «несравненным художником», Толстой тут же добавлял: «Да, да!.. Именно несравненный... Художник жизни... И достоинство его творчества то, что оно понятно и сродно не только всякому русскому, но и всякому человеку вообще. А это главное...»1

Заслуги Чехова в развитии литературы и обогащении человечества новым ви́дением мира подчеркивал и Горький. В письме к Е.П. Пешковой начала апреля 1899 года он так сформулировал эту мысль: «...Я считаю (Чехова. — Г.Б.) талантом огромным и оригинальным, писателем из тех, что делают эпохи в истории литературы и в настроениях общества...»2

И в самом деле, художественное новаторство Чехова объясняется не только неповторимой оригинальностью его дарования, не только своеобразием его творческого пути. Его новаторская миссия была определена и той исторической обстановкой, в которой он сложился как писатель.

Чехов наследовал великие традиции русской реалистической литературы, задолго до него начавшей переоценку общественных и нравственных ценностей как старой, уходившей в прошлое дворянско-помещичьей России, так и нарождавшихся в ней и укоренявшихся буржуазных порядков и отношений. Наследовал стремление «дойти до корня», увидеть в России сегодняшнего дня ее будущее. Собственно, в этом и состояла прежде всего существенная особенность русского критического реализма, не только поведавшего с огромной силой о драме человеческой личности в условиях буржуазно-помещичьего строя, но и создавшего великие произведения, исполненные поисков ответа на коренные вопросы социального бытия, попыток приоткрыть завесу будущего.

Однако Чехов наследовал эти традиции в период великой переоценки не только господствующих порядков и нравов, но и ряда тех идеологических верований, которые имели, довольно широкое распространение в русской общественной мысли, — в литературе, в частности. И если говорить о литературе, то на долю Чехова выпала главная работа по критическому пересмотру идеологического достояния русского реализма. Именно им были бескомпромиссно отвергнуты все попытки идеализации «особых» начал русской жизни, от народнических общинных концепций до христианско-моралистических построений Достоевского и Толстого. Решительно развенчаны были и буржуазно-прогрессистские теории общественного развития.

В связи с этим и зародилась в свое время у Михайловского версия о безыдейности Чехова. Отголоски ее можно встретить подчас и в некоторых современных работах, авторы которых склоняются к той мысли, что писателю якобы вообще были чужды идеологические критерии.

Несостоятельность подобных взглядов вряд ли нуждается в особых доказательствах. Чехов произвел переоценку расхожих идеологических построений, проверку их жизнеспособности. Но велась она с весьма четкой идеологической платформы, коренящейся в наследии общественной мысли шестидесятых годов. В самом деле, только материализм и последовательный гуманизм писателя помогли ему безошибочно определить утопичность одних теорий, своекорыстный, антигуманный характер других, уберегали его самого от сочинения новых утопических концепций.

Нежизнеспособные теории и связанная с ними идеологическая предвзятость неизбежно вели предшественников Чехова к идеализации некоторых явлений жизни, к определенной тенденциозности в разрешении иных конфликтов отражавших противоречия реальной действительности. Эти издержки были свойственны даже великим представителям критического реализма. Отрицательные последствия идеологической предвзятости у Толстого, которые, как мы помним, хорошо видел Чехов, являются лишь одним, из многих тому примеров.

Строгая объективность, решительный отказ от иллюзорных идеологических концепций и дали возможность Чехову сделать существенный вклад в развитие реалистического искусства. Так он пришел к той потрясающей правдивости, которая была отмечена Горьким, по-своему признана Толстым.

Позиция писателя, страшная сила таланта которого, по определению Горького, состоит в том, что он никогда ничего не выдумывает от себя, не изображает того, чего нет в жизни, была диалектически противоречивой. Она, несомненно, обрекала Чехова на трезвое самоограничение во всем, что касалось естественного желания заглянуть в будущее, но вместе с тем позволяла ему сосредоточить все внимание на реальной действительности, помогала там находить опору для своего исторического оптимизма. Писатель сумел вникнуть в те глубинные процессы русской жизни на рубеже двух веков, которые хотя и шли вдали от эпицентра грядущей революционной бури, но тоже по-своему предвещали ее.

Анализ идейных и творческих исканий писателя показывает, что это был процесс его гражданского роста и возмужания, все более глубокого постижения взаимосвязи и взаимообусловленности идейности и человечности, процесс общественно-политического и философского углубления чеховского гуманизма. В этом секрет гигантского взлета Чехова, пришедшего в своем творчестве к постановке кардинальных вопросов человеческого бытия.

То, что на смену таким исключительным личностям, как Онегин и Печорин, пришли незаметные герои Помяловского, Левитова, Успенского, Гаршина, Каронина, было большим завоеванием русской литературы. Это свидетельствовало о бурном процессе демократизации русской литературы и о все более глубоком проникновении ее в реальные противоречия социальной действительности. Чехов сделал в этом отношении новый шаг вперед.

Прежде всего, герои демократической литературы шестидесятых годов, пришедшие к духовному разладу с исторической действительностью, оставались все же интеллигентами, продолжали нести на себе печать исключительности. Каждый из них, при всем их подчас плебейском происхождении и положении, был незаурядной фигурой, с особым душевным складом интеллигента, с «больной совестью». Чехов разорвал этот все еще узкий круг «задумавшихся» людей. Его герои окончательно утратили былую исключительность. Выяснилось, что к их числу принадлежат и незаметный банковский служащий Гуров, и «затерявшаяся в провинциальной толпе... маленькая женщина, ничем не замечательная, с вульгарной лорнеткой в руках» (IX, 368), и непутевый сын провинциального архитектора — маляр Мисаил Полознев, и исстрадавшийся в российской глухомани земский врач Астров, и многие другие. Среди «задумавшихся» оказались и простые люди из народа.

Чехов, далее, значительно углубил само представление о конфликте человека с окружающей его социальной средой.

Глеб Успенский в семидесятых годах вложил в уста героя рассказа «Неизлечимый» — пьянчуги дьякона — следующие замечательные слова: «И откуда бы этому всему взяться?.. А вот поди ж!.. Нет, уж это, надо думать, время такое настало, что совесть начала просыпаться даже и совсем в непоказанных местах...

Такое время... судебное...»3

Историческое значение творчества Чехова определяется прежде всего тем, что писателю удалось раскрыть этот процесс с невиданной до того глубиной, показать с такой неотразимой убедительностью, которая не была еще доступна его предшественникам.

Процитированные строки Глеба Успенского служат, кстати сказать, лучшим доказательством того, что Чехов являлся прямым продолжателем своего старшего современника. В конце рассказа «Неизлечимый» Успенский писал о новой болезни, подмеченной им в среде русского народа. «Эта болезнь — мысль, — заявлял писатель. — Тихими-тихими шагами, незаметными, почти непостижимыми путями пробирается она в самые мертвые углы русской земли, залегает в самые не приготовленные к ней души. Среди, по-видимому, мертвой тишины, в этом кажущемся безмолвии и сне, по песчинке, по кровинке, медленно, неслышно перестраивается на новый лад запуганная и забывшая себя русская душа, — а главное — перестраивается во имя самой строгой правды»4. Нетрудно видеть, что эта мысль Глеба Успенского прямо ведет к творчеству Чехова.

Было бы, однако, ошибкой не видеть за этим сходством существенного различия. Нельзя забывать, что удивительная прозорливость Успенского была серьезно ограничена его народническими иллюзиями. В значительной мере они и определяли его представление о «строгой правде», что и сказалось в важнейших произведениях Успенского восьмидесятых годов. Понятие о «правде» в таких циклах, как «Власть земли», было теснейшим образом связано с народнической идеализацией патриархальных начал («устоев») русской деревенской жизни.

Пробуждение совести, пробуждение самосознания, а с ним вместе и переоценку прожитой жизни показывали и Толстой и Достоевский. Однако и у одного и у другого писателя проблема духовного воскресения была, как правило, связана с христианским учением. Чехов был свободен и от этих иллюзий.

Свобода как от народнических, так и от христианских утопий позволила Чехову гораздо шире взглянуть на русскую жизнь, лучше понять смысл и значение коренной ломки сознания простых людей в великую предреволюционную эпоху, углубить и расширить наше представление о конфликте «задумавшегося» человека с окружающей его средой.

Помяловского, Успенского, Каронина волновала подстерегающая человека опасность незаметно для самого себя сползти на позиции буржуазного делячества, оказаться невольным пособником торжествующего в действительности социального зла. Чехов идет дальше. Он стремится «дойти до корня», проследить и оценить сложнейшие связи человека с окружающим его миром. Нравственные, философские и идейные искания, лежавшие в основе русского социально-психологического романа, и те «проклятые вопросы» социального бытия, над решением которых бились разночинцы-демократы шестидесятых — семидесятых годов, слились в зрелом творчестве Чехова в единое целое, стали вопросами совести его героев. И здесь он оказался прямым продолжателем и наследником Л.Н. Толстого, хотя и резко разошелся с ним, как мы видели, в трактовке многих коренных вопросов.

В центре произведений Чехова оказывается теперь простой, внезапно прозревший человек, начавший великую переоценку привычных ценностей. Он хочет немногого — всего лишь удовлетворения своих элементарных человеческих стремлений. Однако именно тут-то он и убеждается, что поставлен в такие условия социального бытия, которые лишают его этой возможности, что все идейные, моральные и политические устои современного общества враждебны ему, находятся в кричащем противоречии с совестью и разумом человека.

На эту тему было много написано до Чехова. В русской литературе — Достоевским и Толстым, в первую очередь. И все же как у того, так и у другого великого предшественника Чехова, речь шла о противостоянии неким вопиющим проявлениям лжи и несправедливости. Чехов сделал значительный шаг вперед в художественной разработке этой темы, показав ненормальность того, что считалось обычным и нормальным, даже идеализировалось тем же Толстым. Это было действительно развенчание самых основ существующего строя общественных отношений. Вот почему вскрытая им драма будничного существования поднимала жгучие вопросы не только русской жизни. Неопровержимо, как никто до него, Чехов показал противоестественность любых форм собственнического строя, буржуазного строя — в особенности, не оставив места никаким иллюзиям в отношении совместимости с ним бытия, достойного человека.

Таким образом, драма «человека с больной совестью», драма «умной ненужности», унаследованная Чеховым от предшествовавшей литературы, приобрела новые очертания, наполнилась новым, более глубоким и широким содержанием. Непримиримый конфликт человека с нравственными, социальными и политическими основами буржуазного строя вырастал в конфликт всемирно-исторического значения.

Чехов, так же как и его герои, не поднимался до социалистической революционной идеологии. Его идеалы оставались общедемократическими. Однако он всегда был выше своих героев. Как ни близки были Чехову мысли его персонажей о будущем, идеал самого писателя был глубже, трезвее и шире, чем мечты о счастье не только дяди Вани, Сони и Вершинина, но и Тузенбаха с его представлением о том, что через двадцать лет работать будет каждый. Вот почему глубоко прав был П.И. Лебедев-Полянский, когда он писал в юбилейном 1944 году: «В одной из московских газет в эти дни брошена мысль, что Чехов — это поэт «рядовых русских людей». Это глубоко неверно. Это ложная мысль идет от старого. Чехов писал о рядовых людях и писал для рядовых людей, по он поэт и пророк другой жизни — светлой, радостной, солнечной»5.

П.И. Лебедев-Полянский напомнил о двух наиболее важных сторонах чеховского творчества. Да, именно Чехов, а не Вершинин или Тузенбах, был поэтом и пророком будущего, однако писал Чехов действительно о простых людях. Мечтая о других героях, свободных, гармонически развитых, занятых творческим трудом, о тех, у кого действительно «все будет прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли», писатель черпал свои идеалы в действительности, умел увидеть в простых, отнюдь не идеальных людях живые черты свободного, гармонически развитого человека будущего. Чеховедам идеал не был ни абстрактным, ни умозрительным, он представлял собой лишь полное развитие тех черт русского характера, которые писатель умел открывать в измученных, подавленных, искалеченных жизнью современниках. Чеховский идеал впитал в себя то здоровое начало, которое писателя усматривал в жизни закабаленного и измученного русского народа и которое так выгодно отличало людей из народа от изверившихся интеллигентных нытиков. Таков был простой русский мастеровой Бутыга, по сравнению с которым жалким и ничтожным кажется инженер Асорин. «Это два в своем роде замечательных человека, — читаем мы в рассказе Чехова «Жена». — Бутыга любил людей и не допускал мысли, что они могут умирать и разрушаться, и потому, делая свою мебель, имел в виду бессмертного человека, инженер же Асорин не любил ни людей, ни жизни; даже в счастливые минуты творчества ему не были противны мысли о смерти, разрушении и конечности, и потому, посмотрите, как у него ничтожны, конечны, робки и жалки эти линии» (VIII, 41). Эти здоровые черты Чехов видел и показывал не только у отдельных представителей русского народа. Он был убежден, что они являются основой русского характера, твердо коренящеюся в недрах народной жизни. Об этом, как мы помним, он писал в повестях «Мужики», «Моя жизнь», «В овраге».

Чехов был требователен к русской интеллигенции. Но, осуждая Асориных, Благово, Андреев Прозоровых, Серебряковых, Лысевичей, Ионычей, он с глубокой симпатией относился к представителям трудовой демократической интеллигенции, и тут усматривая живые черты того же русского характера. Талант, широкий размах Астрова, для которого понятие о подлинной жизни кровно связано с представлением о большой, плодотворной деятельности на благо людей; глубокая интеллигентность сестер Прозоровых, которые органически не могут переносить пошлости, грубости и несправедливости, которые гуманны и честны; чистота, непосредственность, искренность Ани; сдержанность, мужество и благородство, с которыми многие его герои переносят свою драму, — все это и есть для Чехова те драгоценные человеческие черты, которые он умел видеть и показывать, которые питали его оптимизм, являлись основой его высокого идеала.

Так вскрывается глубокая демократичность художественного творчества Чехова, и в своей критике действительности, и в своих оптимистических чаяниях опиравшегося на мысли, чувства, реальные черты характера простых людей России, стоявшей накануне великих революционных событий.

Чехов не был ни революционером-демократом, как Салтыков-Щедрин, ни буревестником революции, как М. Горький. Долгое время он был далек от политики и даже в конце своего творческого пути достаточно туманно представлял реально-исторические перспективы развития России. И все же творчество Чехова органически связано с русской революцией.

М. Горький видел силу Чехова в том, что он «овладел своим представлением жизни и таким образом стал выше ее», умел освещать явления действительности «с высшей точки зрения»6.

В чем же состояла эта точка зрения? Чехов, как мы видели, стремился не к буржуазной лжесвободе, выступал не против нарушения буржуазного правопорядка. Его идеал был неизмеримо глубже и выше самой последовательной буржуазной демократии. У Чехова нельзя было научиться методам и путям борьбы за революционное преобразование России. Но у него можно было научиться другому — ненависти и презрению к буржуазному строю во всех его проявлениях.

Эти идеалы Чехова и явились отражением самых сокровенных чаяний широчайших трудовых масс России, стоявшей накануне величайшего революционного взрыва, который открыл новую эру в истории человечества.

В своем творчестве писатель опирался на мысли и чаяния простых русских людей. Это были, как мы видели, представители самых различных профессий и сословий, люди, весьма далекие от революционного авангарда города и деревни, лишенные пока что сколько-нибудь определенных политических идеалов, а подчас даже самой мысли о какой бы то ни было борьбе. И хотя сами они были далеки от мысли о революции, но их чаяния и стремления могли быть решены только революционным путем. Определяя первоочередную задачу русской революции, В.И. Ленин призывал революционный пролетариат: «Во главе всего народа и в особенности крестьянства — за полную свободу, за последовательный демократический переворот, за республику!»7 Органическая связь творчества Чехова с русской революцией и состоит в том, что он показал процесс созревания свободолюбивых устремлений в широких демократических кругах, осознание ими невозможности жить дальше в существующих условиях, то есть показал одну из существеннейших особенностей той общественной обстановки, которая дала возможность революционному пролетариату поднять и повести массы на борьбу за их демократические идеалы.

Принципиальные идейно-творческие задачи, которые решал Чехов, определяли характерные особенности его художественной системы.

Переоценка социальных и нравственных основ существующего строя, которую показывал Чехов, означала решительный пересмотр человеком своих убеждений и представлений. Все это было чревато крутыми поворотами в его личной жизни. Внутренний мир людей оказывался ареной острой борьбы, исполненной высокого общественно-исторического смысла. Глубокое постижение этого конфликта — главное художественное открытие Чехова. Вдумчивый, целеустремленный анализ духовного мира человека в таких исторических условиях обусловил другие художественные открытия писателя.

Так мы приходим к истокам новаторской художественной структуры чеховской прозы. Отказ от внешне-событийного сюжетного построения, пренесение внимания на духовный мир героя — все это было прямым следствием основного открытия Чехова. Здесь же следует искать глубинные истоки емкой лаконичности чеховского стиля. Ему нужно было показать сущность тех процессов, которые происходили в сознании его современников, а он видел ее именно в ломке устоявшихся представлений. Писатель и стремился к тому, чтобы запечатлеть кризисное, переломное состояние своих героев. Лаконичность, сочетаемая с глубокой внутренней напряженностью и драматизмом повествования, способствовала реализации этой основной задачи Чехова.

В плане историко-литературном это означало использование опыта пушкинской прозы с ее динамической целеустремленностью и краткостью. Однако опыт этот переосмыслялся и подчинялся новым задачам. Динамизм событийного сюжетного построения заменялся напряженностью внутренней жизни персонажей. При этом, как мы видели, Чехов широко использовал художественные открытия своих старших современников, Толстого — в первую очередь, творчески развивая их применительно к своей художественной системе.

Новаторство Чехова-драматурга имеет те же истоки. В основе его тот же конфликт человека с господствующим социальным строем, имея в виду не особые острые ситуации, а враждебность человеку повседневного, обычного течения жизни. Отсюда и такие особенности чеховской драматургии как «внутреннее действие» или «подводное течение», особая структура речи персонажей с ее неизменным подтекстом, — всем тем, что помогает Чехову подниматься от прозы убогого будничного существования к высокой поэзии философских лирических размышлений8.

Основное художественное открытие Чехова привело его к существенному обновлению реалистических принципов типизации. При том столь радикальному, что созданные им по этому принципу образы и сегодня вызывают растерянность и недоумение некоторых исследователей, ставящих под сомнение типичность некоторых чеховских образов, их жизненную достоверность и правдивость.

Понять эти недоумения и сомнения можно. В самом деде, типичен ли в привычном понимании купец Лопахин, у которого, по словам Пети Трофимова, «тонкие, нежные пальцы, как у артиста... тонкая нежная душа...»; типична ли дочь хозяйки родового дворянского поместья Аня, уходящая с Петей искать пути к новой жизни («Вишневый сад»)? Типична ли наследница фабриканта Ляликова, страдающая бессонницей от угрызений совести, тяготящаяся своим положением владелицы огромных фабричных корпусов («Случай из практики»)? Типичен ли Гуров как рядовой обеспеченный банковский служащий? Ведь жизнь в тех клубах, завсегдатаем которых он является, текла и продолжала течь без каких бы то ни было изменений. Да и сам Гуров понимает, что вокруг него нет людей, с которыми он мог бы поделиться своими переживаниями и мыслями, что он одинок и, следовательно, не типичен для своей среды. И такие вопросы могут возникнуть по отношению ко многим персонажам чеховских рассказов и пьес.

Известны эти сомнения были и Чехову, но нисколько не колебали его творческой позиции. В воспоминаниях В. Вересаева рассказывается об одном весьма показательном в этом отношении эпизоде.

«Накануне, — пишет Вересаев, — у Горького, мы читали в корректуре новый рассказ Чехова «Невеста»...

Антон Павлович спросил:

— Ну, что, как вам рассказ?

Я помялся, но решил высказаться откровенно.

— Антон Павлович, не так девушки уходят в революцию. И такие девицы, как ваша Надя, в революцию не идут.

Глаза его взглянули с суровою настороженностью.

— Туда разные бывают пути»9.

Бурное развитие революционного процесса в пашей стране и во всем мире, которое принес XX век, повседневно убеждает нас, что «пути туда» действительно бывают разные. История подтвердила, что в споре по этому вопросу прав был не Вересаев, а Чехов, что взгляд его отличался глубокой исторической прозорливостью.

Несомненно также, что упомянутые герои произведений Чехова живут и будут продолжать жить именно в силу того художественного обобщения, которого достиг их создатель. Что же оно собой представляет?

Чехову принадлежат типические образы представителей тех или иных сословий и классов, которые не вызывают ни у кого никаких сомнении в их достоверности. Вряд ли можно усомниться, например, в типичности образа инженера Должикова («Моя жизнь»), образа станового пристава, приезжающего в Жуково, чтобы учинить суд и расправу над «нерадивыми» мужиками («Мужики»), в типичности чиновника-лакея, мужа Анны Сергеевны («Дама с собачкой»), в типичности Аксиньи и других хищников — кулаков, фабрикантов и их пособников, лишь обозначенных Чеховым («В овраге»). И такие примеры можно множить и множить. В чем же тогда дело? В том, видимо, что Чехов создавал не только типические характеры представителей определенных классов и сословий. Наряду с таким методом типизации, который обычно называют гоголевским, он пользовался еще и другим, блестяще им разработанным.

Да, Гуров нетипичен как представитель своего сословия, однако он типичен как человек, воплощающий в своем духовном мире важный общественно-исторический процесс пробуждения у людей общественного самосознания — ту историческую реальность, к художественному обобщению которой и стремился Чехов. При всем том Гуров не некая абстрактная человеческая личность. Он нарисован в типичных для его социальной среды обстоятельствах и несет в себе ее характерные приметы, а тот общий процесс, о котором идет речь, находит в нем неповторимо-индивидуальное воплощение, предопределенное и его биографией, и особыми чертами его характера. То же самое можно сказать и о Мисаиле Полозневе, Наде, Лыжине, сельской учительнице Марии Васильевне и о многих других персонажах.

Разрабатывая этот метод реалистической типизации, Чехов имел возможность опираться на широкий опыт разночинно-демократической литературы шестидесятых — восьмидесятых годов. Особенно успешно, глубоко и своеобразно метод типизации конкретно-исторических социальных и социально-политических явлений был разработан Щедриным, Глебом Успенским и Карониным-Петропавловским. Принципиальное отличие чеховского метода подобной типизации состоит в широте, общечеловеческой значимости типизируемого явления. В этой связи его предшественником можно считать Пушкина. Сущность пушкинского опыта хорошо видна уже в заглавии такого его произведения, как «Скупой рыцарь». В самом деле, ведь барон, являющийся рыцарем буржуазного стяжательства, совершенно не типичен как представитель дворянства. Зато этот образ — гениальное воплощение всевластия чистогана как широкого социально-психологического явления.

Отказ от идеализации позволил Чехову внести свой вклад в решение и такой сложнейшей задачи искусства критического реализма как создание образа положительного героя. Ему было совершенно чуждо то стремление создать тип «положительно прекрасного человека», которое в той или иной форме преследовало его предшественников, с особой силой определяло творческий пафос Достоевского во время работы над образом князя Мышкина («Идиот»). Этим попыткам Чехов противопоставил галерею своих обычных, заурядных людей, со всеми их слабостями, выделяя в их сознании прежде всего то положительное начало, которое отражало реальные прогрессивные тенденции общественного развития. Этот новаторский подход Чехова к созданию положительного героя, как мы помним, был отмечен Толстым, решившим использовать чеховский принцип в своем творчестве.

Исследователи нередко опираются в своих выводах на письмо Чехова к А.Н. Плещееву от 4 октября 1888 года. При этом не всегда учитывается, однако, что писалось оно в особых условиях, когда Чехов, мучительно ощущавший слабость своей идеологической вооруженности, пытался определить ценности, в то время казавшиеся ему наиболее важными. Программа, которую он при этом сформулировал («Мое святое святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались»), при всем ее непреходящем значении для Чехова, быть может, наиболее остро отразила трудный период творческого развития писателя конца восьмидесятых годов, так как оказалась начисто лишена социальной конкретности и историчности. И в этом плане она, как мы видели, противоречила реальному содержанию даже его предшествующего творчества.

В последующие годы Чехов не отказался от тех антропологических ценностей, которые он сформулировал в 1888 году, но он рассматривает их теперь в конкретной обстановке социально-исторического бытия русских людей конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Отсюда неизбежный процесс социальной и исторической конкретизации этих ценностей, который и вел его от одного художественного открытия к другому.

Принципиальное отличие тех идеалов, которые утверждал Чехов в девяностые годы, от его «святая святых» 1888 года состояло прежде всего в том, что тут речь шла о человеке, внутренний мир которого нерасторжимо связан с его общественным бытием. Возвращение к принципам историзма и социальности позволило Чехову сделать существенный вклад и в разработку такой сложной проблемы реалистической литературы, как человек и среда.

Рисуя различные формы влияния среды на человека, Чехов во всех случаях отстаивает идею противоборства этому влиянию как гражданского долга человека, все более настойчиво показывает необходимость и возможность преодолеть эту зависимость. Идея свободы оказывается тем самым неразрывно связана с идеей гражданственной активности человека. Этим и определяется внутреннее единство чеховских героев — и тех, которые лишь духовно порывают с господствующими устоями общественного бытия, и персонажами его последних произведений («Невеста», «Вишневый сад»), которые уже делают первые шаги по пути борьбы за «новую жизнь».

Так, представление о свободе все более сливалось в творчестве Чехова с мыслью о необходимости разрыва человека с господствующим строем общественных отношений, строем несправедливым и поэтому противоестественным.

Критерий социальной справедливости начинает в связи с этим играть в творчестве Чехова девяностых годов все более универсальную роль. Он оказывается решающим не только при оценке исторической действительности («Моя жизнь», «Мужики», «По делам службы», «Случай из практики», «На подводе», «В овраге», «Вишневый сад»). Он все более определяет содержание того общественного идеала, который утверждает писатель. Отсюда диалектический подход и к проблеме человеческого счастья.

В произведениях Чехова девяностых годов все настойчивее утверждается, что человек достоин чего-то большего, чем личное, эгоистическое счастье. Более того, тихое семейное счастье, которое так поэтизировал Л.Н. Толстой, кажется теперь героям Чехова несовместимым с совестью и человеческим достоинством. Чехов показывает крушение такого эгоистического счастья, как только человек прозревает, приходит к пониманию окружающей его социальной несправедливости. Так происходит со следователем Лыжиным в рассказе «По делам службы».

В отличие от Лыжина, Королева, Мисаила Полознева и других героев Чехова, Гуров не постигает коренных причин несправедливости традиционного жизненного уклада. Однако и он, и Анна Сергеевна приходят к тому же результату — привычная жизнь оказывается для них несовместима с человеческим достоинством и высшими целями человеческого бытия. В чем состоят эти цели, Гуров, в отличие от Лыжина или Ивана Ивановича («Крыжовник»), вряд ли мог отчетливо сформулировать, но и он понимает, что жить так, как он жил, как живут люди его круга, дальше невозможно. Лыжину подсказывает этот вывод наблюдаемая им картина социальной несправедливости в ее прямых проявлениях; Гурову — ее косвенные следствия, затрагивающие, однако, основные проблемы человеческого бытия, налагающие, как он убеждается, мертвенный отпечаток на жизнь людей.

Внутреннее единство этих двух героев в том и состоит, что оба они, каждый в меру своих возможностей, убеждаются, что человек поставлен в такие условия социального бытия, которые враждебны элементарной справедливости, находятся в кричащем противоречии с совестью и разумом сохранивших человечность людей.

Отсюда же общность судьбы героев «Дамы с собачкой» и других аналогичных по теме произведений Чехова. Вступив в непримиримый конфликт с господствующими нравами, Гуров, Анна Сергеевна, учитель Никитин и другие лишают себя возможности наслаждаться тем безмятежным счастьем, которое было уготовано им их достатком, их привилегированным социальным положением, по сути дела — «выламываются» из своего социального круга. Как относится к этому Чехов? Конечно, в «Даме с собачкой» повествуется о драме любящих людей, однако Чехов показывает, что это социальная драма, в которой повинны не герои, а реальная действительность. Что касается диалектики отношения героев и их среды, то она к тому и сводится, что жизненный путь, продиктованный герою его человеческим достоинством и совестью, неизбежно лишает его личного счастья.

Это и было одно из проявлений того противоречия эпохи, которое с такой силой вскрывал Чехов. Однако конкретно-историческое рассмотрение этого противоречия вело писателя к диалектическому его разрешению. Снятие этого противоречия состояло в выработке нового представления о человеческом счастье — счастье осознать себя человеком, понять свой гражданский долг, наконец, — счастье пойти трудным и опасным путем навстречу новой жизни. Именно к такому новому пониманию счастья и приводит Чехов Надю в рассказе «Невеста».

Как видим, идея свободы человеческой личности в процессе творческого развития писателя была обогащена понятиями исторической необходимости и вытекавшего отсюда гражданского долга. Конечно, это был громадный шаг вперед, означавший на деле решительный отказ от идеи «абсолютной свободы», сформулированной писателем в 1888 году. Кровная связь не только мировоззрения, но и творчества Чехова с заветом «святого времени» шестидесятых годов прояснялась при этом в полной мере. Однако это было не возвращение к идее «новых людей» Чернышевского и Некрасова, а ее развитие применительно к новым историческим условиям.

Чеховское понимание человеческой свободы, неумолимо вытекавшее из диалектического рассмотрения проблемы — человек и окружающая его социальная среда, — не означало приземления идеи свободы, подчинение ее исторически преходящим задачам времени. Напротив, вывод этот, подсказанный Чехову конкретно-историческими условиями русской жизни на рубеже двух веков, имел всеобщее значение. И дело не только в том, что условия жизни, которые отвергал Чехов, являются и сегодня еще уделом многих людей на земле. Главное — в непреходящем значении тех идеалов, которые утверждал Чехов.

Основное в чеховском идеале — убеждение, что человек неотделим от его общественного бытия, что путь к справедливому общественному устройству есть вместе с тем путь к раскрытию духовных возможностей человека, что одно немыслимо без другого, так как это две стороны единого процесса прогрессивного развития человеческого общества. Заботясь о справедливом общественном устройстве, люди очеловечивают и самих себя. И всякое отступление от этого мудрого закона жизни, одновременно и античеловечно и антиобщественно по своим последствиям, ведет к укреплению общественной несправедливости и вместе с тем — к разрушению и гибели человеческой личности.

Все произведения Чехова девяностых — девятисотых годов — и те, в которых речь идет о пробуждении общественного самосознания человека, и те, которые рассказывают об обывательском перерождении человека («Ионыч», «Крыжовник» и др.), — неизменно приводят нас к этому выводу.

Примечания

1. «Русь», 1904, 15 июля.

2. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания», с. 140.

3. Г.И. Успенский. Собр. соч. в 9-ти томах, т. 3. М., Гослитиздат, 1956, с. 195.

4. Там же, с. 199.

5. П.И. Лебедев-Полянский. Чехов в сознании русского общества. — «Известия АН СССР», т. III, вып. 5. М., 1944, с. 199.

6. «М. Горький и А. Чехов. Переписка. Статьи. Высказывания», с. 124.

7. В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 11, с. 104.

8. См. об этом в кн.: Г. Бердников, Чехов-драматург, 3-е изд. М., «Искусство», 1981.

9. «Чехов в воспоминаниях современников», с. 450.