Вернуться к Г.П. Бердников. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания

III. Комедия нравов

Уже в первые годы творчества Чехову удалось создать несравненную галерею человеческих характеров, каждый из которых нес в себе какие-то признаки существенных сторон социальной жизни, а все вместе воспроизводили удивительную по масштабам и глубине картину быта и нравов своего времени. Часто картина эта, отражая нравы своего времени, указывала на такие явления в жизни общества, которые далеко выходили за рамки современности.

Классическим образцом основного цикла юмористических и сатирических произведений Чехова, поднимающих острейшие вопросы социальной психологии и нравственности, может служить рассказ «Хамелеон» (1884). Он был включен Чеховым в собрание сочинений почти без изменений.

Всего лишь несколькими штрихами тут даны необходимые признаки времени и обстановки. Перед нами глухая провинция самодержавной России с полицейским надзирателем, городовым, лавками и кабаками, одичавшими от скуки обывателями, падкими на любое развлечение. Главное же внимание уделено зарисовке человеческого характера, как определенного социально-психологического явления.

Чехов достигает успеха в осуществлении этой задачи, как и в «Унтере Пришибееве», прежде всего предельной концентрированностью действия и заостренной лепкой внешнего и внутреннего облика героя рассказа — Очумелова. В результате с поразительной рельефностью возникает характер человека, умеющего мгновенно без всякого зазрения совести менять свое мнение, свои манеры, тон своих рассуждений. При этом становится ясно, что он не только хамелеон, но и двуликий Янус. Его лицо — лицо раболепствующего холопа и в то же время лицо человека, привыкшего неукоснительно и безапелляционно вершить судьбы окружающих его людей. Искусство Чехова и на этот раз состоит в умении зарисовать тип в том его «чистом виде», когда основная черта характера героя оказывается не затемненной и не осложненной никакими другими. Так возникает художественный образ огромной обобщающей силы, по праву ставший нарицательным для обозначения сходных социально-психологических явлений, где бы и когда бы они ни происходили.

Рассказ «Хамелеон» вводит нас в основную тему юмористических и сатирических произведений Чехова. Примыкающие к «Хамелеону» рассказы, сценки и шутки рисуют неподражаемую комедию нравов в обществе, где человек полностью порабощен такими фетишами, как капитал, чин, должность. Комедии характеров и нравов, складывающихся в этих условиях, оказываются едиными по своей сущности, но бесконечно разнообразными по форме и живому, конкретному содержанию.

Так называемое общественное положение рисуется Чеховым как система, которая определяет меру и форму господства и подчиненности данного лица, являющегося одновременно и неоспоримой величиной, неограниченным властелином по отношению к нижестоящим, и столь же несомненным нулем, рабски зависимым ничтожеством по отношению к вышестоящим. Одной стороной своего бытия такое лицо всегда в ряду бессловесно трепещущих, другой — в числе безапелляционно вершащих суд. Разнообразнейшие вариации комедий и трагикомедий на этой почве чаще всего и привлекают внимание Чехова. Наиболее отчетливо эта особенность общественного устройства проявляется в чиновничьей среде. Рассказы и сценки из чиновничьего быта преобладают и у Чехова.

Обращаясь к описанию чиновничьего быта и нравов, молодой писатель подхватывает одну из традиционных тем русской литературы, восходящую к Гоголю. Эта тема родилась как демократическая и гуманистическая. Произведения о маленьких чиновниках были полны сострадания, учили видеть в Акакиях Акакиевичах — безответных департаментских тружениках — обездоленных и угнетенных людей. Однако гуманизм и демократизм этой литературы носил мечтательный, сентиментальный характер. Вполне понятно поэтому, что он не мог удовлетворить не только революционно-демократические круги, но и примыкавших к ним демократических писателей. В начале шестидесятых годов это чувство неудовлетворенности сострадательным гуманизмом было высказано в статье Н.Г. Чернышевского «Не начало ли перемены?».

Н.Г. Чернышевский обращал внимание на личную вину Акакия Акакиевича, на то, что судьба его в действительности есть закономерная участь ничтожного человека, в общем и не имеющего основания претендовать на иную долю. Н.Г. Чернышевский прежде всего имел в виду отсутствие у Акакия Акакиевича самосознания, а та критика, которой он подвергал «маленького человека», должна была пробудить у него стремление бороться за свое человеческое достоинство.

Чеховское отношение к «маленькому человеку» совпадает с мыслями, высказанными Чернышевским. Прежде всего он решительно отказывается от каких бы то ни было иллюзий, стремясь противопоставить им нагую правду жизни. «Брось ты, сделай милость, своих угнетенных коллежских регистраторов! — пишет он брату Александру 4 января 1886 года. — Неужели ты нюхом не чуешь, что эта тема уже отжила и нагоняет зевоту?» (XIII, 156). Рисуя действительное положение вещей, Чехов показывает не только умственное убожество своих героев, не только отсутствие у них чувства собственного достоинства, элементарнейшего самосознания, но и их кровную связь с тяготеющим над ними деспотизмом. Вслед за Щедриным Чехов призывает не верить этим «униженным» и «обездоленным». Присмотритесь к таящимся в них готовностям, говорит Чехов, и вы увидите в них завтрашних тиранов и деспотов, совершенно таких же, как их сегодняшние угнетатели. Классическим примером тому является Алексей Иванович Козулин, бывший некогда крайним ничтожеством, зато теперь, когда фортуна вознесла его вверх по иерархической лестнице, ставший тираном еще более жестоким и злобным, чем его бывшие притеснители («Торжество победителя» — 1883). Не менее показательны мечты мелкой канцелярской сошки — Невыразимого, вынужденного остаться на внеочередное дежурство в пасхальный день, чтобы получить лишних два рубля («Мелюзга» — 1885). Этот представитель чиновничьей мелюзги, по своему общественному положению родной брат Акакия Акакиевича Башмачкина, меньше всего, однако, напоминает гоголевского героя. Скорее это своеобразная чеховская разновидность «человека из подполья», оригинальный тип «маленького человека», не только униженного и обездоленного, но и предельно изломанного и озлобленного. Он на все давно готов — и на воровство, и на донос, и вообще на любую подлость, но вместе с тем хорошо понимает, что с его бесталанностью он и таким путем не сможет поправить своего бедственного положения.

Впрочем, дело не только в этом специфическом сочетании господства и подчиненности, деспотизма и рабства. Это лишь одна характерная черта жизни, где властвуют созданные людьми фетиши, затмившие и исказившие представление о подлинных человеческих ценностях. В юмористических рассказах Чехова перед нами возникает удивительная картина жизни, где и в самом деле трудно провести грань между рабством и деспотизмом, где вовсе не существует дружбы, нет товарищества, любви, семейных уз, где есть лишь отношения, чувства и эмоции, строго соответствующие общественной иерархий.

В рассказе «Толстый и тонкий» (1883) встречаются два старых приятеля — два человека. Однако достаточно возникнуть вопросу об их служебном положении, как оказывается, что перед нами не два человека, а два «лица», занимающих различное, далекое друг от друга, положение в обществе. Как двух людей их тянуло к дружескому разговору, к воспоминаниям о прошлом, отношения же их как двух общественных лиц есть отношения субординации. В первоначальном варианте рассказа о дистанции, отделяющей толстого от тонкого, напоминал сам толстый, и это было в порядке вещей. Однако уже в 1886 году, подготавливая рассказ для сборника «Пестрые рассказы», Чехов отказался от этого варианта. Теперь магическое превращение тонкого в раболепствующего подчиненного происходит при одном упоминании толстым о своем чине.

Основной трагикомический смысл этого рассказа и состоит в том, что недоразумением, случайностью, о которой тонкий должен будет долго сожалеть как о предосудительной вольности, была первая, человеческая часть их встречи; завершение же ее — противоестественное с человеческой точки зрения — с позиций господствующих нравов является совершенно нормальным и естественным.

Вот в таком-то мире и может произойти смерть маленького чиновника при одной мысли о том, что, невольно чихнув на лысину генералу, он дал повод заподозрить себя в пагубном вольнодумстве («Смерть чиновника» — 1883). А он, Червяков, глубоко убежден, что вольнодумство действительно пагубно, ибо может привести... — чиновнику страшно даже подумать об этом, — привести к тому, что «и уважения к персонам... не будет...» (I, 39). И вновь, следовательно, комическая сущность рассказа состоит не в том, что герой его испугался грозного, власть имущего лица, а в том, что он замер от ужаса, решив, что невольно нарушил основную заповедь взрастившего его мира. Что дело не в особенностях характера Червякова, а в господствующих нравах, показывает рассказ «Маска» (1884). Здесь Червякова достойно заменяет весь цвет общества, включая и интеллигентов, и дам, и полицейские власти города. Все они не на шутку перепуганы тем, что осмелились призывать к порядку, не подозревая того, местного воротилу — миллионера Пятигорова. И вновь естественные человеческие чувства, которые владели ими в то время, когда они выражали возмущение бесчинством пьяного дебошира, кажутся им предосудительными и постыдными, то же угодничество и раболепие, которое выражают Пятигорову позже, — делом нормальным и естественным.

Ту же сущность господствующих общественных нравов Чехов улавливает и во множестве других житейских явлений. Если человек сам по себе ничто, если в то же время так значимо место, занимаемое им в общественной иерархии, то понятно отчаяние, которое охватывает отставного прапорщика Вывертова («Упразднили!» — 1885), когда он узнает, что чин прапорщика упразднен. «Опять-таки я не понимаю... — говорил совершенно убитый этим известием Вывертов. — Ежели я теперь не прапорщик, то кто же я такой? Никто? Нуль?» (III, 134). Столь же мрачно смотрит на вещи и его собеседник-землемер, который также считает, что Вывертов теперь «ничего, недоразумение, эфир! Теперь вы, — заявляет землемер, — и сами не разберете, кто вы такой» (III, 134).

Господствующие нравы определяют отношения людей как в сфере служебной, официальной, так и в домашней, интимной. Они заставляют, например, забывать не только о чувстве любви и верности, но и о ревности. На этом построена забавная сатирическая сценка Чехова «На гвозде» (1883). Будучи вынужден пережидать, пока одна, а потом другая начальственная персона любезничает с его женой, маленький чиновник Стручков и не думает ревновать или огорчаться, а если все же и расстраивается, то лишь потому, что всем, в том числе и ему, хочется есть, а путь домой временно закрыт. Не удивлены и ничуть не шокированы и его сослуживцы, которых Стручков пригласил на свои именины. Они, несомненно, даже завидуют своему товарищу, находя, что ему крепко повезло. Вот в этом-то мире и могут происходить сценки вроде той, которая описана в рассказах «Живая хронология» (1885), «Предложение» (1886) и т. п.

Впрочем, укоренившиеся общественные нравы вовсе не отрицают чувств вообще. Более того — считается, что уклонение от выражения надлежащих чувств есть признак вольнодумства и гордыни. Внешне эти надлежащие чувства вполне похожи на обычные человеческие, и даже названия у них привычные — любовь, уважение, признательность, радость и т. п. Повседневное выражение этих чувств по отношению к лицам вышестоящим есть святая обязанность подчиненных. В табельные же дни эти чувства должны быть выражены особо, в предусмотренной форме. «Пережитое» (1882), «Кот» (1883), «Альбом» (1884), «У предводительши» (1884) и др. — комические сценки, по-разному обыгрывающие это обязательное выражение чувств, предусмотренных табелью о рангах. Комизм подобных сценок — в ложности, искусственности всех этих чувств, на самом деле не существующих, призрачных. Все дело, однако, в том, что призраки эти неумолимо вторгаются в жизнь, властно вытесняя из нее настоящие человеческие чувства, и в этом смысле оказываются несомненной реальностью.

Призраки, являющиеся в то же время и реальностью, поскольку они повседневно заполняют жизнь человека, лучше всего показывают фантастичность, призрачность нравственной жизни обывателя, жизни, которую они и все их окружающие считают между тем нормальной и естественной. Обнажение противоестественности этой «нормальной» жизни и является одной из важнейших тем юмористических рассказов Чехова.

Перед нами идиллическая картина родственных отношений — трогательная, отзывчивая любовь к дяде — капитану Насечкину его племянника и наследника Гриши и Гришиной невесты. Но не верьте всему этому, это лишь призраки любви, внимательности и отзывчивости, которые немедленно рассеиваются, как только исчезает вызвавшая их сила — дядюшкины капиталы («Идиллия — увы и ах!» — 1882). И дело тут вовсе не в двоедушии Гриши и его невесты. Они совершенно искренне убеждены, что, лишившись капиталов, дядюшка потерял право на их любовь и уважение.

Нечто похожее произошло и с престарелой княжной, давно обедневшей и поэтому прочно забытой всеми ее родственниками и знакомыми («Раз в год» — 1883). Теперь княжне трудно сомневаться в иллюзорности тех горячих чувств, которые когда-то изливались ей столь обильно. Но княжна так привыкла к ним, что уже не может без них обойтись. Видя это, престарелый лакей Марк едет к племяннику княжны Жану, чтобы на последние свои деньги купить у него согласие пожаловать с визитом к одинокой тетке. Та же опасность — лишиться привычной атмосферы праздничного дня — нависла и над вдовой бывшего черногубского вице-губернатора Людмилой Семеновной Лягавой-Грызловой («Праздничная повинность» — 1885). Однако вдова еще не утратила своего влияния, и ей довольно легко удается подавить задуманный чиновничьей братией бунт — попытку уклониться от праздничных визитов.

Живя в мире призраков, определяющих норму общественных и личных взаимоотношений, человек теряет внутреннюю цельность. Являясь человеком, он не может полностью отрешиться от естественных человеческих чувств; с другой стороны, будучи втянут в искусственную жизнь, где все подчинено капиталу и чину, он неизбежно оказывается во власти господствующих там теней и призраков. Отсюда раздвоение внутреннего мира человека, являющееся еще одним неиссякаемым источником комического в рассказах Чехова. Так, например, «сценка «В наш практический век, когда и т. д.» (1883) знакомит нас с влюбленным молодым человеком, полным тех естественных чувств, которые вызваны в нем расставанием с любимой девушкой. Впрочем, чувства эти владеют им в той мере, которая позволяет хотя бы и в последнюю минуту, но вспомнить о своей оплошности. Оказывается, попросив возлюбленную передать деньги своему знакомому, он забыл взять с нее расписку. И теперь к горечи расставания с любимой примешивается чувство глубокой досады на самого себя. «Ведь этакий я дурак! — подумал он, когда поезд исчез из вида. — Даю деньги без расписки! А? Какая оплошность, мальчишество! (Вздох.) К станции, должно быть, подъезжает теперь... Голубушка!» (II, 165). Раздвоение чувств тонкого («Толстый и тонкий»), представителей городского общества («Маска»), о чем выше уже говорилось, имеет тот же источник.

В этом мире, фантастическом, призрачном и в то же время реальном, есть своеобразные общественные страсти, полярные общественные типы. С одной стороны, это люди, настолько проникшиеся законами и обычаями этого мира, что стали их «поэтами», их жрецами. Таким фанатиком и подвижником является портной Меркулов в рассказе «Капитанский мундир» (1885). Меркулов не только в совершенстве постиг законы общественной иерархии, но и сумел опоэтизировать их, так что ему «нравилось долгое ожидание в передней», а «гони в шею» звучало в его ушах сладкой мелодией» (III, 101). Умилен, счастлив Меркулов и тогда, когда его избивает кием пьяный капитан — его «благородный» заказчик. На лице избитого портного, пишет Чехов, «плавала блаженная улыбка, на смеющихся глазах блестели слезы...

— Сейчас видать настоящих господ! — бормотал он. — Люди деликатные, образованные... Точь-в-точь, бывало... по самому этому месту, когда носил шубу к барону Шпуцелю, Эдуарду Карлычу... Размахнулись и трах! И господин подпоручик Зембулатов тоже... Пришел к ним, а они вскочили и изо всей мочи...» (III, 102).

С другой стороны, в этом мире есть «протестанты» и «бунтари», прямо посягающие, казалось бы, на ниспровержение основ. Комизм подобных рассказов о «бунтарях» состоит в обнажении призрачности такого «протеста», исходящего от людей, взращенных, вспоенных и вскормленных той же иерархической системой. Таковы персонажи из рассказов: «Депутат, или Повесть о том, как у Дездемонова 25 рублей пропало» (1883), «Рассказ, которому трудно подобрать название» (1883), «Либерал» (1884). «Скотина я, скотина!.. — ворчит один из таких «протестантов», — протестуй ты, осел, ежели хочешь, но не смей не уважать старших!» (III, 166).

Так, по сути дела, замыкается круг, и мы вновь возвращаемся к «Хамелеону» — рассказу, в котором Чехову действительно удалось дать квинтэссенцию господствовавших нравов.

Мы сознательно выделили те юмористические рассказы Чехова, в которых особенно ясно и отчетливо проявляется связь между общественным устройством и явлениями нравственного мира. К ним примыкает другая группа произведений, где на первый взгляд нет такой непосредственной связи. Однако и здесь речь идет все о том же нравственном уродстве, выступающем в качестве нормы поведения. Комизм этих рассказов определяется тем, что их герои совершают поступки, свидетельствующие о попрании элементарнейших норм человеческого достоинства, но совершают их абсолютно невозмутимо, как нечто нормальное и естественное. Комический эффект и обличительная сила таких произведений усиливается, если эти поступки кажутся нормальными и естественными не только самим героям, но и всем окружающим. В «Исповеди» (1883) некий Григорий Кузьмич, получающий грошовое жалованье, став кассиром, оказывается внезапно окружен вниманием, почетом и лаской даже сановных, высокопоставленных лиц, не говоря уже о близких и дальних родственниках. Все они есть настоящие казнокрады, хотя в час расплаты все кары и обрушиваются на одного Григория Кузьмича. О повальном взяточничестве повествуют рассказы «Совет» (1883), «Справка» (1883), «Братец» (1883) и др. В рассказе «Ушла» (1883) муж, взяточник и казнокрад, зло высмеивает свою жену, с видом невинной добродетели осуждающую своих знакомых. Он напоминает ей, во сколько раз траты только на ее туалеты превосходят его скромное жалованье.

В других рассказах характеристика нравов дополняется картиной торжествующей обывательщины, пошлости, бескультурья. По приговору импровизированного суда односельчан Серапиона, заподозренного отцом в краже двадцати пяти рублей, подвергают публичной порке (рассказ «Суд» — 1881). Однако, как выясняется тут же, выпороли его зря, так как деньги нашлись. Между тем битый Серапион чувствует себя героем.

«— Ничего-с, — заявляет он после порки. — Нам не впервой-с... Не беспокойтесь. Я на всякие мучения всегда готов...

Серапион выпивает, поднимает вверх свой синий носик и богатырем выходит из избы» (I, 125).

И дело тут, конечно, не только в комичности ситуации. Комический эффект определяется и стилистикой. В самом деле — чего стоит это сочетание: «поднимает вверх свой синий носик» и последующие слова «богатырем выходит». Неотразим и подчеркнуто невозмутимый тон, в котором ведется авторское повествование.

Близок к этому и рассказ о поведении героя рассказа «Гордый человек» (1884), которого по недоразумению спускают с лестницы на свадьбе купца Синерылова. Однако это приключение нисколько не смущает героя. Когда недоразумение рассеивается, когда все узнают, что он почетный гражданин и получает три тысячи рублей жалованья, почтеннейший Семен Пантелеевич, как ни в чем не бывало, продолжает выпивать с теми же гостями, которые только что награждали его пинками и подзатыльниками.

Различные варианты аналогичных комедий и трагикомедий рисуют рассказы «Отставной раб» (1883), «Радость» (1883), «Случай с классиком» (1883), «Дочь Альбиона» (1883) и многие другие.

Герои рассказов «Отставной раб», «Гордый человек», «Суд», «Радость» и др. вновь возвращают нас в мир Меркуловых, мир призрачных и противоестественных чувств и понятий, утвердившихся в виде нормы нравственной жизни людей.

Глубоко оригинальная, истинно чеховская панорама русской жизни не повторяла щедринскую, но органически примыкала к ней, дополняя и расширяя ее. И объединял их общий взгляд на господствующие социальные нравы как ненормальные, противоестественные. Однако эта мысль роднила раннее творчество Чехова не только со Щедриным. Здесь он оказывался в русле весьма широкого общественно-политического и литературного движения XIX века.

Мысль о неразумности, противоестественности существующих общественных отношений и соответствующие им нравов была основной посылкой европейских просветителей. Человек, считали они, добр по своей природе. Пороки и уродства в нравственной жизни современного общества являются результатом искажения гуманных естественно-человеческих чувств неразумно устроенными общественными отношениями. В этом сходились мыслители XVIII и первой половины XIX столетия — просветители и утопические социалисты, хотя чаще всего они резко расходились в своих взглядах на идеальное человеческое общежитие и особенно по вопросу о путях его достижения.

Идея неразумности общественного устройства и общественных нравов была широко представлена и в русской литературе демократического и революционного-демократического направления. Уже Гоголь стремился показать господствующие нравы николаевской России как фантастические и противоестественные. Именно в этом истоки фантастического гротеска в «Петербургских повестях» писателя. Сумасшедший Поприщин потому и оказывается вдруг мыслящим и человечным, что выпадает из норм жизни николаевской действительности («Записки сумасшедшего»).

С особой остротой, блеском и силой эта мысль была развита Герценом в памфлете «Доктор Крупов». Здесь не только современные нравы, но и вся человеческая история объявлялись противоречащими разумным началам. Автор предлагал взглянуть «на исторические лица с точки зрения безумия, на события — с точки зрения нелепости и ненужности»1. При таком подходе к истории, по мнению доктора Крупова, окажется, «что история не что иное, как связный рассказ родового хронического безумия... Разверните какую хотите историю, везде вас поразит, что вместо действительных интересов всем заправляют мнимые, фантастические интересы; вглядитесь, из-за чего льется кровь, из-за чего несут крайность, что восхваляют, что порицают, — и вы ясно убедитесь в печальной на первый взгляд истине — и истине, полной утешения на второй взгляд, что все это следствие расстройства умственных способностей»2.

Взгляд на общественное устройство, высказанный в «Докторе Крупове», Герцен повторял неоднократно и позже, в других своих произведениях, в том числе таких, как «Скуки ради» (1868), «Афоризмата» (1869).

Подобные же мысли высказывал и Салтыков-Щедрин, причем в некоторых своих произведениях в форме, весьма близкой Герцену. Так, в 1885 году в «Русских ведомостях» была опубликована сказка Щедрина «Дурак», прямо продолжающая идеи герценовского «Доктора Крупова». Щедрин еще больше заостряет и обнажает основные мысли Герцена. Так, герой его сказки Иванушка, в отличие от герценовского Левки, совсем не юродивый, а совершенно нормальный человек. Дураком же его считают люди, которые судят о его поведении с точки зрения укоренившихся норм человеческого общежития. На самом же деле «глупость» Иванушки состоит лишь в том, что он не понимает и не признает «священного принципа собственности», в правом деле «прямиком лезет», не понимает истории, юриспруденции, науки о накоплении и распределении богатств и т. п., то есть стоит на той самой точке зрения, которую проводил и Герцен в своем «Докторе Крупове». Закономерен поэтому и вывод Щедрина, что Иванушка «совсем... не дурак, а только подлых мыслей у него нет — от этого он и к жизни приспособиться не может»3. Заметим, что подобные мысли волновали и других писателей демократического лагеря — Помяловского в его «Молотове» и «Мещанском счастье», Каронина (Петропавловского) в повестях «Мой мир» и «Места нет» и др.

Мысли о противоестественности существующих общественных отношений и нравов нашли своеобразное отражение и в творчестве Л.Н. Толстого, являвшегося, как известно, горячим поклонником великого французского просветителя Жан-Жака Руссо. «Человек родился совершенным — есть великое слово, сказанное Руссо, и слово это, как камень, остается твердым и истинным», — писал Л.Н. Толстой уже в 1862 году4. На протяжении всего своего творческого пути Л.Н. Толстой неустанно обличал жизнь господствующих классов общества именно как лживую, противоестественную в самой своей основе, противоречащую тому «идеалу гармонии, который мы носим в себе»5. Однако, беспощадно обличая жизнь общественных верхов, Толстой в то же самое время объявлял отсталое, патриархальное русское крестьянство носителем истинной нравственности. В этом Толстой уже расходился с русскими просветителями, оказывался в основе своих взглядов близок народникам. Резко расходился Л.Н. Толстой с просветителями и тогда, когда утверждал, что идеал находится не впереди, а позади нас6.

Таким образом, уже в своих ранних юмористических рассказах Чехов подхватывает и продолжает одну из важнейших тем русской литературы, восходящую к русскому просвещению сороковых — шестидесятых годов, сближающую Чехова в восьмидесятые годы вовсе не с Лейкиным, а с Щедриным — с одной стороны, Л.Н. Толстым — с другой.

В своей статье 1944 года «О Чехове» Б.М. Эйхенбаум писал: «...Чехов открыл целую обширную область жизни, не использованную литературой, — область житейских мелочей и случаев, на первый взгляд незначительных и только смешных или странных, а на самом деле характерных и достойных пристального внимания. Оказалось, что литература глядит из каждого окна, из каждой щели, — надо только поспевать, чтобы заносить этот колоссальный материал наблюдений в записную книжку»7.

Это совершенно справедливое замечание нуждается лишь в некотором уточнении. Не в том дело, что Чехов открыл «обширную область жизни, не использованную литературой». О «мелочах жизни», «житейских дрязгах» немало писали и предшественники Чехова и его современники. Чеховское открытие состояло в другом. Ему удалось взглянуть на эти мелочи новыми глазами, увидеть в них характерные черты общего строя жизни, антигуманного и противоестественного с точки зрения просветительских идеалов. Именно этот новый взгляд, в свое время предложенный Герценом, этот особый угол зрения на «мелочи жизни», на повседневность и открыл перед ним безграничные творческие просторы. Тогда-то и оказалось, что литература действительно «глядит из каждого окна, из каждой щели».

Оригинальность Чехова состояла и в том, как, какими художественными средствами он обнажал противоестественность существующих социальных отношений. Здесь он не следует ни Герцену, ни Толстому. Обличительный пафос этих писателей чужд ему. Вообще избегая прямых оценок, он скорее склоняется к комической похвале тех уродливых явлений, которые он изображает. И тут он подчас является прямым продолжателем традиции гоголевского юмора. Когда мы читаем у Чехова: «В один прекрасный вечер, не менее прекрасный экзекутор...» («Смерть чиновника» — I, 37), то в нашем сознании неизбежно всплывают интонации гоголевского «Миргорода» и «Петербургских повестей». Однако чаще всего Чехов гораздо сдержаннее Гоголя в выражении авторской иронии, он стремится к полной иллюзии объективного художественного письма, когда явления и события говорят только сами за себя. В.Г. Белинский писал, что «...смешное комедии вытекает из беспрестанного противоречия явлений с законами высшей разумной действительности»8. Чехов прилагает усилия к тому, чтобы дать в своих рассказах пародийно заостренные явления социальной действительности; что же касается «законов высшей разумной действительности», то здесь он полностью полагается на своего читателя. Иначе говоря, Чехов исходит из того, что эти «законы» — гуманные нравственные нормы — действительно являются естественным достоянием человека и лишь затемнены уродливым социальным устройством. Так просветительские убеждения Чехова отражаются в самой художественной системе его раннего творчества.

Примечания

1. А.И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 4. М., Изд-во АН СССР, 1955, с. 264.

2. Там же, с. 263.

3. М.Е. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в 20-ти томах. М., «Художественная литература», 1965—1977, т. 16, ч. I, с. 148. В дальнейшем цитируется это издание.

4. Л.Н. Толстой. О литературе. М., Гослитиздат, 1955, с. 91.

5. Там же.

6. Л.Н. Толстой. О литературе, с. 94.

7. Б.М. Эйхенбаум. О прозе. Л., «Художественная литература», 1969, с. 359.

8. В.Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. 3. М., Изд-во АН СССР, 1953, с. 448.