Вернуться к Г.П. Бердников. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания

IV. К большим темам современности

В свое время М. Горький обратил внимание на чрезвычайно важную особенность чеховского юмора. «Антон Чехов, — писал Горький, — уже в первых рассказах своих умел открыть в тусклом море пошлости ее трагически мрачные шутки: стоит только внимательно прочитать его «юмористические» рассказы, чтобы убедиться, как много за смешными словами и положениями — жестокого и противного скорбно видел и стыдливо скрывал автор»1. Эта справедливая мысль Горького прочно вошла в советское литературоведение.

Рисуя картину творческой эволюции Чехова в восьмидесятые годы, исследователи чаще всего исходили из убеждения, что развитие чеховского стиля шло по линии постепенного обнажения скрытой вначале нотки грусти, усиления лирической интонации в юмористических рассказах. В таком духе писал ранее и автор этой работы, Однако, более пристально вглядевшись в раннее творчество Чехова, начинаешь понимать, что оно развивалось несколько по-иному, более сложно.

Следует прежде всего учитывать, что к лирическому рассказу и даже лирической повести Чехов обращается уже в самом начале восьмидесятых годов. Сама лирика — ее содержание и форма ее выражения — имеет свою историю, весьма важную для понимания общей творческой эволюции писателя.

Лирическое начало в творчестве Чехова первой половины восьмидесятых годов чаще всего связано с обнаженной постановкой какой-нибудь драматической темы. То это грустная история молодой девушки из обедневшей, вырождающейся дворянской семьи («Цветы запоздалые» — 1882), то это сцена свидания молодой женщины со свекром, некогда богатым барином. Старик похваляется своими прошлыми зверствами, глумится над невесткой, дочерью бывшего крепостного музыканта, на которой сын его некогда женился вопреки отцовской воле. Женщина терпеливо переносит все эти издевательства, так как муж ее болен, пьет, ничего не зарабатывает, и она пришла к старику тайком, чтобы выпросить очередную подачку («В приюте для престарелых» — 1884). Иногда это уж вовсе душераздирающая история. Таков рассказ «В рождественскую ночь» (1883). Во всех этих случаях лирика — средство выражения авторского сочувствия героям, их драматическим переживаниям.

Таков же рассказ 1883 года «Слова, слова и слова». Здесь речь идет о том, как некий «честный развратник» телеграфист Груздев от нечего делать вызывает свою случайную подругу на покаянные разговоры, стыдит ее, уговаривает исправиться, в заключение же этого прочувственного разговора, доведя Катю до истерики, как ни в чем не бывало напоминает ей о настоящей цели их встречи. Молодой писатель стремится создать соответствующий пейзажный аккомпанемент этой сценке. «На дворе, — пишет Чехов, — был один из самых скверных мартовских вечеров. Тусклые фонарные огни едва освещали грязный, разжиженный снег. Все было мокро, грязно, серо... Ветер напевал тихо, робко, точно боялся, чтобы ему не запретили петь. Слышалось шлепанье по грязи... Тошнило природу!» (II, 206). В подчеркнуто лирико-драматическом тоне написана и концовка рассказа: «В вентиляции отчаянно взвизгнул ветер, точно он первый раз в жизни видел насилие, которое может совершать иногда насущный кусок хлеба. Наверху, где-то далеко за потолком, забренчали на плохой гитаре. Пошлая музыка!» (II, 208).

В таком духе, или примерно в таком, на том же стилистическом уровне или несколько менее ученическом, написано Чеховым в начале восьмидесятых годов не так уж мало произведений. То это прочувственная история об оскорблении непривлекательной девушки-невесты неким молодым художником, который ухаживал за ней лишь потому, что хотел сделать ее своей натурщицей («Скверная история» — 1882). То это сценка, рисующая спившегося в результате несчастной любви барина («Осенью» — 1883). В рассказе «Вор» (1883) в том же тоне явного авторского сочувствия описан некий проворовавшийся чиновник, находящийся в ссылке. В письме по поводу этого рассказа Чехов настаивал на своем праве сказать на пасху «теплое слово... вору, который в то же время и ссыльный» (XIII, 60). В другом рассказе, «Старость» (1885), в лирических тонах повествуется о престарелом архитекторе, который приехал на родину и здесь услышал историю последних лет жизни своей первой жены, некогда им загубленной.

Таким образом, лирическая интонация ранних произведений Чехова непосредственно определяется их драматической темой. Являясь художественным средством выражения авторского сочувствия драматическим переживаниям героев и одновременно одним из эмоциональных средств передачи этих переживаний, лирика в этот период часто носит сентиментальный, подчас мелодраматический характер. Изредка делаются попытки в кратких лирических отступлениях или концовках создать эмоциональную атмосферу раздумий более широких, выводящих нас за ограниченные пределы психологического мира героев. Такова, например, концовка упоминавшегося выше рассказа «Осенью», предвещающая лирическую интонацию «Дома с мезонином». «А дождь, — читаем мы здесь, — лил и лил... Холод становился все сильней и сильней, и, казалось, конца не будет этой подлой, темной осени. Барин впивался глазами в медальон и все искал женское лицо... Тухла свеча.

Весна, где ты?» (II, 289).

Однако и такого рода лирические строки, к тому же нередко написанные более примитивно, остаются пока весьма неглубокими. Как правило, они призваны эмоционально усилить авторские размышления о несправедливости человеческих отношений («Слова, слова и слова»), о том, как грустно подчас складываются человеческие судьбы («Приданое», «Осенью», «Скверная история» и др.). Да иначе и не могло быть, так как не отличались пока что глубиной и оригинальностью и сюжеты этих произведений и нарисованные в них характеры. В этом жанре писатель еще явно не нашел своей темы. Отсюда зависимость от тех литературных штампов и шаблонов, которые в других случаях он легко улавливал и остроумно высмеивал в своих пародиях.

В огромном потоке разнотемных и подчас художественно несовершенных произведений Чехова начала восьмидесятых годов следует различать то, что постепенно отмирало и уходило из его творчества, и то, что развивалось и крепло.

Молодой писатель мог подчас окутать лирической дымкой авторского сочувствия и человека, бывшего в прошлом сиятельным самодуром, по теперь состарившегося, одинокого; и страдающую от неразделенной любви жалкую и ограниченную княжну Приклонскую, и других подобных им персонажей. Однако с годами Чехов становится требовательнее и взыскательнее к своим героям. Персонажи, подобные престарелым сиятельным особам, перестают вызывать авторское сочувствие и уходят из его творчества. Но остается его сочувствие обездоленным. Меняется и представление об обездоленности и форма выражения авторского сочувствия, но само это сочувствие не только остается, но и крепнет, мужает, заставляет Чехова обращаться ко все более сложным и острым проблемам современности. Постепенно начинает преобладать, а потом и безраздельно господствовать другая разновидность ранних лирических рассказов, героями которых являются люди из народа. Речь идет о таких рассказах Чехова, как «Баран и барышня» (1883), «Устрицы» (1884), «Ванька» (1884) и другие в таком же духе. Чем ближе к 1885 году, тем яснее становится, что очеловечивание персонажей сомнительной репутации лишь потому, что они стары, одиноки, носит преходящий характер, глубокое же сочувствие простым угнетенным людям, людям из народа, есть для Чехова правило, не знающее исключений.

Смене героев соответствует все более глубокое проникновение писателя в их внутренний мир, в окружающую их социальную действительность. Насколько стремителен был творческий рост Чехова, показывает сравнение двух его рассказов: «Слова, слова и слова» (1883) и «Хористка» (1886).

В рассказе 1883 года для того, чтобы читатель морально осудил «честного развратника» и проникся сочувствием к его спутнице, Чехов прибегал к весьма энергичным мерам. Тут и плачущий в трубе ветер, и погода такая мерзкая, будто природу тошнило, и пошлая музыка «где-то далеко за потолком». Ничего подобного уже нет в «Хористке». Все здесь обыденно, просто и скучно. Однако именно благодаря этой простоте драма, свидетелями которой мы становимся, оказывается значительно глубже и сильнее, чем в рассказе 1883 года.

Сюжетная основа «Хористки» (муж, застигнутый женой у любовницы) относится к числу традиционно комедийных. Однако в рассказе эти комедийные возможности не реализуются. Комедийная ситуация вдруг раскрывается своей другой — драматической стороной. Вовсе не смешон, а гадок и омерзителен любовник Паши, прячущийся от своей неожиданно нагрянувшей жены. Но дело не только в том, что комедия оборачивается драмой. И сама-то эта драма раскрывается не сразу. Поначалу кажется, что речь идет о драме обманутой жены. Но чем пристальнее всматриваемся мы в развивающиеся на наших глазах события, тем явственней эта драма оборачивается фарсом и тем отчетливее вырисовывается другая, теперь уже настоящая драма — драма вульгарной, дурно живущей хористки. Именно она вызывает в конечном счете наше глубокое сочувствие, в то время как ее любовник и его обманутая жена — не менее глубокое чувство гадливости и презрения.

Так видоизменялось творчество Чехова. Постепенно жизнь в его произведениях стала раскрываться в тесном сплетении светлых и темных, комических и трагических сторон. Конечно, смешно смотреть на треволнения ничтожного человечка, невольно чихнувшего в театре на лысину генералу, комична и гибель этого чиновника. Однако если подумать над тем, до какого ничтожества может быть низведен человек в обстановке всеобщего раболепия и деспотизма, то комедия вдруг обернется трагедией, исполненной значительно более глубокого смысла, чем гибель жалкого Червякова. С годами Чехов все пристальнее всматривался именно в эту вторую сторону явлений. Тогда-то и начались неожиданные превращения — стали появляться рассказы, подобные «Хористке», где вроде бы несомненная драма вдруг оказывалась фарсом. В связи с этим менялась интонация и юмористических и лирических рассказов, сложнее становилось их содержание, а вместе с тем стирались и разделявшие их грани.

Чем глубже проникал Чехов в сущность изображаемых им частных событий и явлений, тем сложнее вставали перед ним вопросы. За судьбой одного человека, заслуживающего сочувствия и участия, угадывалась судьба многих, личная драма угнетенного и обездоленного оказывалась лишь частицей великой трагедии народа.

Проблемы настоящего и будущего русского народа, с которыми сталкивался Чехов, были чрезвычайно сложны. Особая их сложность обнаружилась именно в восьмидесятые годы, когда многие решения, казавшиеся еще недавно несомненными и бесспорными, — решения, предлагавшиеся и русской литературой и русской демократической общественной мыслью, — вдруг обнаружили свою несостоятельность и иллюзорность.

Как известно, М.Е. Салтыков-Щедрин различал «народ исторический» и «народ» как «воплощение идей демократизма». Эта формула Щедрина в наиболее общем виде отражала противоречивое отношение передовой демократической интеллигенции к народу во второй период русского освободительного движения, неизбежность крушения иллюзий народнического утопического социализма. «Исторический народ» глубоко разочаровал демократов. И не только потому, что народ в массе своей оказался забитым, лишенным чувства самосознания, еще полным патриархальных, феодальных пережитков. Главное разочарование состояло в том, что сам процесс пробуждения самосознания, чувства личности в этой среде приводил к укреплению не общинных, а собственнических, мелкобуржуазных идеалов. Получалось так, что именно наиболее одаренные, с ярко выраженной индивидуальностью мужики-«общинники» и восставали против общинных порядков, решительно рвали с ними, без всякого стеснения мечтали стать кулаками, лавочниками или содержателями кабаков. И те, у кого хватало сил, становились заправскими мироедами, к зависти их односельчан — других «общинников». Такова была пореформенная действительность. Одновременно шел необратимый процесс пролетаризации крестьянства. Он также был замечен внимательными наблюдателями и нашел отражение в литературе. Это тоже был процесс пробуждения чувства личности. Однако писатели, бывшие под влиянием народнической идеологии, усматривали в нем, и с полным основанием, еще одну силу, подтачивающую «мирское начало», и поэтому относились к нему недоброжелательно. Не могли до конца понять его значение и те писатели-демократы, которым были чужды народнические иллюзии. Глубже других эту сторону социальных сдвигов, происходивших в деревне, проследил в своих очерках и рассказах С. Каронин (Н.Е. Петропавловский). В повести «Снизу вверх» (1883—1886) он провел Михайлу Лунина через тягчайшие испытания, которые ожидали выброшенных из деревни бедняков, и привел его в конце концов к свету и знанию. Но тут-то и выяснилось, что и появление Луниных ничего не решает. Став «мыслящим пролетарием», Михайло столкнулся с теми же вопросами, что и его предшественники — разночинцы-демократы, так же почувствовал себя одиноким и бессильным изменить что-либо в жизни народа, из которого только вчера вышел сам. Так замыкался круг, в котором тщетно билась мысль наиболее дальновидных, чутких и мыслящих людей, предшественников русской социал-демократии. Народ все еще оставался сфинксом, молчаливо таящим от современников загадку исторического будущего России.

Несмотря на то, что марксистское решение вопроса о «народе историческом» и «народе» как «воплощении идей демократизма» в России еще не созрело, наследие, которое Чехов получал, было весьма значительно. Русская литература за шестидесятые — семидесятые годы далеко продвинулась в изучении народной жизни. Весьма сдержанно оценивая эти результаты, Щедрин в то же время с полным основанием мог утверждать, что новая русская литература «познакомила нас не только с тою обстановкой, в которой живет наш простолюдин, но и о тем, как выносится эта обстановка и какое оказывает воздействие на нравственный мир живущего в ней человека»2. Щедрин писал это в своей статье 1868 года «Напрасные опасения», когда изучение жизни русского крестьянства было только начато литературой, но к восьмидесятым годам процесс реалистического воспроизведения типических представителей русского народа в типических обстоятельствах их социального бытия продвинулся весьма далеко.

В своих ранних произведениях Чехов еще далек от того зрелого взгляда на жизнь русского народа, который проявится позже — в его повестях и рассказах конца девяностых годов. Но кое-какие существенные стороны этих поздних взглядов писателя намечаются уже теперь.

В восьмидесятые годы Чехов написал около тридцати произведений, в которых затрагивались те или иные стороны жизни русской деревни. Произведения эти далеко не равнозначны. Здесь есть юмористические сценки. Чехов говорит в них о крушении и оскудении помещичьего класса («Добродетельный кабатчик» — 1882, «Трифон» — 1884), о пресловутом «мире», занятом в основном изобретением поводов для очередной пьянки («Староста» — 1885), о невежестве сельских эскулапов («Сельские эскулапы» — 1882), о темноте и невежестве мужиков, ничем, впрочем, в этом отношении не отличающихся и от местной барыни, и от ее «европеизированного» приказчика Этьена («Скорая помощь» — 1887). В других сценках и рассказах Чехов говорит о потрясающей бедности деревни, с презрением и негодованием пишет о либеральных барах, о «благонамеренных, но чересчур сытых и не рассуждающих людях» («Кошмар» — 1886, «Свистуны» — 1886). Все эти сценки и рассказы, весьма разные по своим художественным достоинствам, помогают уяснить общий взгляд Чехова на положение в деревне. Они свидетельствуют, что писатель был лишен народнических иллюзий, что он видел и принимал как непреложный факт те социальные процессы, которые порождали столько «протестов», проектов и схоластических дискуссий в народнических кругах. Эти же произведения показывают, что все симпатии писателя были целиком и полностью на стороне русского мужика, и это выражено в них столь же отчетливо, как и явная антидворянская и антибуржуазная позиция автора. Чехов, следовательно, вновь выступает как писатель-демократ и гуманист просветительской ориентации. Однако по своим художественным особенностям перечисленные выше произведения были мало оригинальны. Все они более или менее удачно варьировали темы, весьма широко представленные в разночинно-демократической литературе шестидесятых — семидесятых годов.

Кроме этих произведений, Чехову принадлежит ряд рассказов, в которых его творческая индивидуальность сказалась в большей степени, хотя и здесь литературная традиция обнаруживается со всей ясностью и определенностью.

В 1882 году Чехов написал рассказ «Барыня». Это драма из народного быта, повествующая о трагической участи молодого мужика Степана Журкина и его жены Марьи. Драматическая коллизия вызвана нарушением нравственных устоев под влиянием новой морали, основанной лишь на материальных соображениях, то есть морали буржуазной. Развратная барыня, добивающаяся сожительства со Степаном, его отец и старший брат, думающие лишь о той выгоде, которую они могут извлечь, пользуясь увлечением барыни, — вот сила, с которой сталкиваются духовно чистый и цельный Степан и его несчастная жена. Распад семейных основ осложняется сохранением традиционных семейных связей — прежде всего власти главы семьи, пользуясь которой отец имеет возможность не только увещевать своего младшего сына, но и «учить» его, то есть побуждать физически к таким поступкам, которые он считает выгодными и правильными. Так завязывается драма, приводящая в финале к трагической развязке.

«Барыня» — весьма характерное произведение Чехова. В этом рассказе вновь проявилась удивительная способность молодого писателя улавливать особенности сложнейших явлений литературы и воспроизводить их в миниатюре, то есть умение писать в заданной художественной манере. Что касается «Барыни», то здесь все ведет нас к тому типу народной драмы, начало которой положил Писемский своими произведениями «Плотничья артель» и «Горькая судьбина». Много внимания этому типу народной драмы уделил Лесков, свое же высшее выражение она нашла в творчестве Л.Н. Толстого («Власть тьмы»).

Рассказ «Барыня» — единственный опыт Чехова восьмидесятых годов в воспроизведении семейной драмы из народной жизни. Однако в более широком плане последующие его произведения о мужиках оказались тоже в русле социально-психологического направления в русской литературе.

Обращение к общей исторической ситуации крушения старых нравственных устоев было весьма перспективно. Писателю открывался путь к уяснению великого многообразия индивидуальных форм проявления этого нравственного кризиса, то есть углубленного исследования социальной психологии. Между тем историческая обстановка складывалась таким образом, что на первый план выдвигались именно вопросы социальной психологии народных масс. Не следует забывать, что это и был тот самый вопрос, который оказался камнем преткновения для деятелей русского освободительного движения разночинно-демократического периода, так и не сумевших разрешить противоречия между «народом историческим» и «народом» как «воплощением идей демократизма».

Примечания

1. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания». М., Гослитиздат, 1951, с. 136.

2. М.Б. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в 20-ти томах, т. 9, с. 34.